Текст книги "Истоки. Книга вторая"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
XXIV
Данила Чоборцов сидел на плотине, опустив избитые распухшие ноги в прохладную текущую воду. На ветлах гомонились грачи. Над седеющей заросшей головой толклась столбунками в предвечернем воздухе мошка. Данила грыз сухарь, обмакивая его в стоявшую на пеньке кружку кислого вина, сумрачно жмурил зеленые глаза.
Когда ему доложили о Валдаеве, он сунул ноги в опорки от сапог – одну в носке, другую забинтованную. Встал покашливая, застегивая куртку на бочковатой груди, помятую, в пятнах засохшей крови, но привычную и дорогую для него тем, что в ней встретил войну. В этой тужурке Чоборцов хотел встретить Тита Дуплетова, виновного в гибели Холодова. О подробностях самоубийства его воспитанника, почитаемого им за родного сына, рассказал командир, принесший полевую сумку Холодова.
Сильно изменился Чоборцов с тех пор, как Валдаев принимал его в Генеральном штабе весною 1940 года; кожа отвисла на подбородке, отощав, он как будто помолодел и поизносился одновременно.
Высокий, прогонистый, в новом мундире, с орденами на груди, Валдаев выглядел картинно рядом с человеком в заношенной одежде, в опорках на ногах.
Валдаев обнял старого однокашника.
Чоборцов отчужденно глянул в лицо его, и глаза сказали, что он сожалеет о своем недоверии, но ничего поделать с собой не может.
– Цел, Степан? Ну и то ладно. Выпьем по стакану, а? – сказал Чоборцов, горьковато печально причмокивая.
– Ты все такой же неунывающий.
– Пусть недруги зеленеют от тоски… Моя жизнь простая, солдатская: так точно, никак нет!
– А не мало ли этого для воина, Данила Матвеич?
– Хватает пока.
Сели под ветлой на старое бревно, обтертое штанами и юбками мирных помольцев за долгие годы.
– Знаю все, Степан Петрович. Кого сбелосветил? Эх! – Чоборцов утопил сухарь в вине. – Не виноват Холодов. Я больше виноват. – Выпил залпом и гневным шепотом спросил: – И что он, этот Тит, психует?
– Я не ждал такого исхода, Данила.
– Не наивничай, Степан. Тит – самовольник! Только себя почитает за праведника. Такому стереть в порошок человека – все равно что орех щелкнуть.
Чоборцов стукнул кружку о ствол ветлы, поднес ко рту, но, поморщившись, выплеснул вино в воду.
– Помнишь, предлагал ты укрупнить танковые части? Не послушались. Вот теперь отхаркиваемся кровью.
Валдаев беспокойно радовался крутым переменам в умонастроении Данилы, которого прежде считал прямолинейным, упрощенно понимающим жизнь.
Уж если эта, несложной организации душа взбунтовалась против шаблона мысли, значит, дела пойдут лучше, творческое обновление армии неизбежно.
– Все бы можно перенести, черт с ней! Да боюсь, Степан, что даже война ничему не научит нас. Победим врага – скоро забудем, какой кровью. И опять за молебствия… Конец, больше ни слова об этом…
Чоборцов внезапно подобрел от папироски или от усталости мысли.
– Ну как ты, Степан, там дышал? А?
– Видишь, опять в мундире. Устал ты, Данила, отдохнуть тебе надо, а?
– Не намекай, сам догадываюсь. Ты вот что, Валдаев, скажи-ка тихонько ретивому Титу: пусть не психует, не мечет икру. У меня он не успеет схватиться за пистолет – свяжем. Отправим в Москву на суд самого ЦК и Сталина… Эх, лучше бы он не появлялся тут… Не прощу я ему Валентина. Никогда.
Чоборцов размазал слезы на щеках.
– Я и сам не без греха, наказывал, но трусов. Судили, перед строем казнили… А там что знают о фронте?
Валдаева огорчило: Данила, опытный генерал, впадал в ту же ошибку, допускал ту же слабость, что и старичок Евцов, с той только разницей, что если генштабист считал виновниками поражений командиров и бойцов, то Чоборцов всю вину валил на верхи.
– Там, там проморгали! – С суеверным страхом Данила тыкал в небо обрубковатыми пальцами. – Мыслили. Исторически. Диалектически. Предвидели… Не знаю, простят ли нам люди наше высокомерное самоусыпление? Близкие, родные, народ, а не историки на казенных харчах. Эти по-всякому будут крутить и выкобениваться. Какая была гражданская война? И какой она стала в мемуарах того же Тита Дуплетова? Сколько хороших солдат полегло, недоумевая и удивляясь нашим неудачам.
К шлюзу подъехал Тит Дуплетов вместе со своими адъютантами и охраной. Вышел из машины, сухо ответил на приветствие генералов. Минутой позже подъехали члены военно-полевого суда со стрелками. Дуплетов сел на обтертое ясеневое бревно, махнул рукой на своих. Члены суда, адъютанты отошли к мельнице и стали разглядывать ее с таким живым интересом, будто главная цель их состояла именно в разглядывании прохудившейся крыши, над которой, трепеща крыльями, взмывали голуби.
На бревне под вислой ивой остались Дуплетов, Чоборцов и Валдаев.
– Ну, Чоборцов, как твоя армия?
– Там сражается. – Данила указал рукой на темнеющие за рекой леса: – Горит армия. Утром под рукой полк, к вечеру – роты не наберешь. Сами знаете, командовали фронтом…
– Вот что, Данила Матвеевич. Сдавай армию генералу Валдаеву… пока не вся сгорела под твоим командованием.
Чоборцов облегченно вздохнул, будто наконец-то свалилась с плеч непосильная для него и обманчиво приятная для других тяжесть.
– Вон выходят из лесу воины, собирайте их, будет армия, – сказал он с неуместной веселинкой и глуповатой бесшабашностью. – Даже две можно набрать! Я за время боев раза три укомплектовывал армию и, между прочим, из тех солдат, которыми вы, товарищ Дуплетов, командовали с таким успехом.
Дуплетов хрипло засмеялся.
Слушая рассказ командарма об изнурительных боях в окружении, Валдаев с опаской следил за Дуплетовым: нервно раздувались у того ноздри, голос сникал, как бы уходя в подземелье, все реже и тяжелее подымались глаза. Но каким бы горячим и крутым ни был гнев, Тит не мог сделать дважды того, что сделал с Холодовым. Он утерял нравственное превосходство над этим, с разбитыми ногами генералом, который, быть может, много раз виновнее майора.
Дуплетов вспомнил, как он сам не справился с фронтом и был отозван в Ставку, и никто не колол глаза промахами, только Сталин спросил по телефону саркастически, все ли до одного потерял он самолеты, не выслать ли транспорт? Дуплетову жалко было Холодова. Наверно, молодой майор не виноватее других? Под руку подвернулся в критический момент.
Умом признавая необходимость насилия над людьми и в то же время жалея их тайной, застенчивой жалостью, Дуплетов запутывался в самом себе неразрешимо тяжело. «Не перекрутить бы гайки, не стереть бы резьбу в душе человека… Война, как хворь, явление временное, мир постоянен. Да, если потомки не поглупеют, они не станут похваляться своей добротой, уличать нас, отцов своих, в жестокости. Придет время, и легче будет быть добрым, чем злым. А сейчас…»
Сейчас ум находил выход: все это необходимость, она выше личности.
Нужно переломить настроение, тут без жертв не обойтись. «Моя жизнь потребуется, возьмите ее», – привычно оправдывался Тит сейчас перед собой. Ему было тяжело от сознания, что в трагедии меньше всего виноваты эти майоры и даже генералы. Но люди не могут жить, не находя виноватых, и они находили их, подчиняясь властному требованию жизни выносить приговор себе и другим.
А был ли кто виноват-то? Разве не выматывали из себя жилы, чтобы перетащить страну с проселков на индустриальную магистраль? Кажется, не жалели пота и крови.
– Расскажи, Чоборцов, как дошел до такого позора?
– Если и есть промахи, то виной тому не я.
– Да ты и после выхода из окружения напортачил, – сказал Дуплетов. – Боясь окружения, растянул фронт. Вражеские танки легко прорывались через недостаточно плотные боевые порядки. Штопал дыры с помощью батальонов. Распылял силы, бросая в бой по частям. Погубил кавалерийскую дивизию.
…Самое трудное для Чоборцова было перешагнуть неизбежную в жизни каждого человека ту, в душе скрытую грань, за которой уже нечего бояться и не о чем сожалеть. К этому последнему мгновению Чоборпова готовила вся его жизнь.
Сознание высокой целесообразности своей жертвенности было одним из привычных и сильных душевных двигателей Чоборцова, его жизнь за все годы революции проходила под знаком этой гордой, возвышенной жертвенности во имя человечества. Но он любил еще и обыденную жизнь со своей Ольгой, с вином, товарищами. До войны обе жизни не противоречили друг другу. Теперь же поле обыденной простой жизни свелось на нет, до острия штыка, а поле жертвенности расширилось безгранично.
– Мне все равно, когда меня… до суда или позже, – Чоборцов провел ладонью по подбородку, давя холодные мурашки. – Партия все равно разберется.
– Не беспокойся, Чоборцов. Партия разберется до конца.
Дуплетов упер локоть в колено, утопил квадратный подбородок в огромной ладони.
– Я докладывал в наркомат, – упрямо твердил Чоборцов, – что немец нападет, там осмеяли меня. Не меня судить…
– Не туда гнешь, Чоборцов. Большая стратегия – не твоего ума дело. Ты опозорил армию.
– Армия прославила себя, а не опозорила.
– Почему же у них праздник, а у нас будни?
– Самое легкое – обвиноватить себя. Это умеем. Это русское. В крови у нас. Делить славу вы будете тут как тут, а вот позор… пусть разделите все вы и позор… – Хотя Чоборцов говорил напористо, он все мельчал с каждым словом в чем-то решающем, главном. И Валдаеву было больно видеть, как старый товарищ его шел к концу своему необратимым путем.
– Ну, Тит, ты погубил майора Холодова… он мне был за родного сына. Я тебе не прощу! Ты, дуб мореный, норовил смарать Степана Валдаева…
– Вот когда ты вывернул свое поганое нутро…
XXV
Валдаев взял Дуплетова под тяжелый локоть, и они отошли на мостик, перекинутый через обшитый досками кауз.
– Дайте мне Чоборцова, – сказал Валдаев. – У Данилы опыт, закалка, знание. Этот битый двух небитых стоит.
Навалившись грудью на перила моста. Дуплетов, не мигая, глядел на витые, горбато сплетающиеся струи воды, на мечущееся серебро мелкой рыбешки в зеленой бороде водорослей. Он старался не понять настойчивого требования Валдаева. Едва поднимая налитые кровью глаза, он косо глянул на него. Этого ученого и лощеного генерала с бледным лицом он не терпел в большей степени, чем размашистого простачка Чоборцова. Только партийная дисциплина сдерживала чувство неприязни к Валдаеву. Дуплетову казалось, что он видит все его заносчивые мысли за этим молодым, без морщин лбом, за прищуром тяжеловатых век, стороживших темную, загадочную неподвижность суровых глаз: «Что, не обошлись без меня?»
«Мученик невинный! Даже сам товарищ Сталин велел окружить заботой и вниманием. А за что? Где она, справедливость, – думал Дуплетов. – А не сделали ли мы две ошибки: первую – когда арестовали Валдаева, а вторую – когда выпустили?»
– Все, товарищ Валдаев, откомандовался ваш Чоборцов. Самое большое, что могу сделать для него, – это отправить в Москву на суд военной коллегии Верховного Суда.
Валдаев подошел к Чоборцову проститься. Заметнее проступила седина усов на туго налившемся кровью лице Чоборцова.
«Меняемся местами. Я – в армию, он – в тюрьму. Или еще хуже», – подумал Валдаев.
Клекот самолетов посыпался с неба. Кренясь на крыло с желтым крестом, один из них кружил над плотиной, обрастая облачками разрывов зенитных снарядов.
Бомба, воя, упала на мельницу, взрывная волна, раскидав муку, забелила воздух.
Мука пахла летошним солнцем, полевым ветром. Напомнил этот запах Даниле мельницу на Волге, теплую муку…
Генералы и члены суда залегли за ивами, ногами к воде. Прокурор укрылся в широкоперой куге, по пояс оступившись в теплую, пахнувшую лягушками воду. Он прижимал под мышкой портфель, лежали в нем приведенные в исполнение смертные приговоры, в их числе был приговор Холодову, составленный после его смерти.
– Лезь в машину! – приказал прокурору Дуплетов. – Хоронись в лесу!
Прокурор, хлюпая наполненными водой сапогами, сел в машину.
– Чоборцов, садись и ты, – сказал Дуплетов.
Чоборцов сел, придерживая дверцу.
Шофер на большой скорости помчался по плотине к ветловому леску. Коршуном снижался на него самолет, падали срубленные пулями ветки деревьев. Пятнастая машина металась, то сбивая ход, то рывком кидаясь вперед, пока, обежав тополек, не опрокинулась набок.
Прокурор ползал, волоча перебитые ноги. Вылезли из орбит налитые болью глаза.
Чоборцов помог санитарам положить его на носилки, тот зажмурился, вытянув руки. И весь вид его говорил: «Я свое исполнил, делайте вы, а я забудусь».
Из-за мельницы били зенитки.
Вторая бомба разорвалась в пруду, водой и грязью обдало Дуплетова. Сбрасывая с рукава тину, Дуплетов осторожно стряхнул оглушенного лягушонка. Проваливаясь, оседая на нос, самолет закрутил над прудом черную петлю дыма и упал за мельницей.
Дуплетов и Чоборцов ехали в легковой машине впереди грузовика с автоматчиками охраны по проселку, желтевшему среди осиново-березового подгона.
Спускаясь с пригорка к ручью, они слышали рев танковых моторов. Вздрагивая вершинами, сникал молодой подлесок полосой наперерез дороги.
Дуплетов толкнул плечом шофера:
– Сворачивай! – Вылез из машины. – Данила, хоронись.
Легковая и грузовики взяли вправо за старые деревья. Бойцы охраны рассыпались и залегли у кромки поляны.
В подлеске ворочался танк, сек пулеметом сучки. Прогорклым бензином несло на поляну.
Из-за кузова машины Чоборцов видел напряженный, широкий, плоский затылок Дуплетова в траве. Танк боднул правой скулой осинку, и она сползла к ручью, загребая сучьями песок. Боец одну за другой бросил две противотанковые гранаты промашливо.
– А ну, дай мне! – Тит взял гранату, переложив пистолет в левую руку.
Когда танк вполз на гребень холма, задрав свое брюхо с несчетными, как у насекомого, бегущими лапами, над травостоем выросли голова и прямые плечи Дуплетова. Тит ловко кинул под железное чрево гранату. Танк подпрыгнул от огненного клубка под животом, квело на оползнях песка съехал к мочажине, уткнулся пушкой в дерево. Танкисты с засученными рукавами ровными интервалами вылезали по одному через верхний люк. Генерал укладывал их одиночными выстрелами. В разлившейся тишине скрипело надломленное дерево. Дуплетов помочился на танк.
Рыча за спиной Дуплетова, через ветелки ломился на него еще один танк.
– В овражек! Прыгать! – крикнул Дуплетов на бойцов. Сам он не мог и не хотел бежать. Сломленная танком ветелка хлестнула его ветвями по глазам. Он споткнулся, но тут же выпрямился во весь свой рост. И с рвавшейся из горла не то песней, не то воинственной бранью снова упал. Танк прошел через него, вмял ноги и туловище по пояс в потную низинную землю около молодых ветел.
«Такой имел право требовать того же от других», – успел подумать Чоборцов, падая на березовый пень вешней порубки, залитый розовопенным соком…
Когда Чоборцов пришел в себя, он затосковал. Чего-то сильно робел, робел до унижения. Он смотрел на себя суровыми глазами своего времени и судил судом, не знающим никаких иных средств наказания, кроме самых крайних. И как не совсем удавившийся, с оборвавшейся веревкой на шее испытывает непонятную другим едкую потребность немедленно умереть, так и Чоборцов жаждал сейчас смерти.
У докторши было умное строгое лицо. Приятно прохладно сжали пальцы его запястье.
– Здесь делайте перевязку и прочее. Хоть режьте, хоть пилите, но только здесь. Никуда я в тыловой госпиталь не поеду, – сказал Чоборцов, с доверчивой мольбой глядя в черные глаза докторши.
Глаза улыбнулись скуповато: все раненые – герои, рвутся немедленно в бой.
– У меня особое положение. Тут моя линия, мой предел. О, не дай бог такого никому!
Через две недели Чоборцова навестил в госпитале Валдаев. Встретились в школьном садике.
– Потерял Дуплетов веру в солдат, потому и кинулся на танки. Героизм со слезой…
– Данила Матвеевич, пощадим покойного.
Чоборцов утих, но через минуту, будто казня заодно и себя, заговорил:
– Покойников жалей, но и живых слушай. Скажу я тебе, Валдаев, бойцы и младшие командиры свой долг исполняют твердо. Мы, генералы, пока что показываем, как умеем помирать. Солдату от генералов не это нужно – вот чего не понимал Тит. Вечная ему, бедному дураку, память, он только и умел шуметь «ура», гнать на убой и сам бросался в пасть смерти. Да он ниже моего сержанта… Я тут многое передумал. Жить не хотел, а теперь хочу! Хороша она, эта самая жизнь милая…
Валдаев хлопотал за Чоборцова перед командующим фронтом, и особенно перед Ворошиловым.
Чоборцову доверили Волжскую дивизию, разжаловав из генерал-лейтенантов в полковники. Ничем не высказывая своего участия в деле, Валдаев передал старому другу приказ о разжаловании и назначении.
– Степан Петрович… А ведь я собрался искать на том свете Тита Дуплетова…
Валдаев дивился разительным переменам в Даниле Чоборцове. Теперь он во всем виноватип себя, выгораживая старших начальников.
– Это я, старый мерин, недотумкал! Надо бы артиллерию на правый фланг, как мне дураку подсказывал комиссар, а я на левый попер.
Зато все, даже малейшие успехи своей дивизии щедро приписывал тем же начальникам.
– Под вашим руководством…
И только в глубоко сидящих глазах улавливал Валдаев невеселую мудрость и устойчивое презрение к тем, чьи действительные и надуманные заслуги и таланты восхвалял Данила. Настораживало и тяготило это Валдаева. И однажды он спросил своего бывшего однокашника, чего тот юродствует.
– Нам с тобой, Степан Петрович, из лавровых венков суп не варить. Одолеть бы. Народушка не обмелел бы душой. А слава, брат, такая штука: чем чаще уступаешь ее другим, тем больше остается тебе. Им, начальникам, навар, ну и с наваром накипь, а нам что? Каша! Она, каша-то, питательнее…
Вылезли из блиндажа в калиновый разлив вечерней зари. Омывала холодеющая заря упрямо вскинутые к небу из артиллерийских окопов стволы зениток и спускавшиеся с увала тяжело поскрипывающие рессорами машины, задернутые брезентом. Впереди слева распирали улицу деревни косяки танков.
Впервые за все лето боев Данила взял гармошку и, склонив набок теперь уж совсем белую голову, обвитую дымком небольшого костра, заиграл, припевая озорно:
Ты не тронь меня, миленок, Я к обедне собралась…
Офицеры и солдаты засмеялись. И всем показалось, что самое обидное и страшное позади.
XXVI
Валдаев считал, что из всех трагических событий в жизни народов война особенно настоятельно требует от людей ясности мысли.
Во всех войнах неприятели составляли друг о друге самые неправдоподобные представления: ненависть закрывала глаза на все здоровое и сильное в противнике, раздувая его слабости, пороки и раздражающую самоуверенность.
Как всякий новый начальник, Валдаев был уверен, что хорошо видит ошибки своего предшественника и никогда не сделает подобных промахов.
Высокий, чернобровый генерал, одернув походный мундир, вошел к Валдаеву с чувством неловкости: он только что прибыл со своим начальником штаба из тылового города, но не знал, где сейчас полки его дивизии.
– Штабов у меня и без вас много, а вот войска маловато. Мне дивизия нужна, а не штаб сам по себе, – осуждающе говорил Валдаев.
Один из пехотных полков этой дивизии Валдаев увидел в тот же день: на небольшой станции разгружался под обстрелом немецких штурмовых самолетов. Красноармейцы врассыпную разбегались по канавам, прятались в лебеде.
Растерянный, подавленный полковник подбежал к Валдаеву, размазывая пот по красному лицу.
– Я не могу считать себя командиром… перенести гибель полка…
Валдаев едва сдерживался, чтобы не добить потерянного человека резким словом: «Так стреляйся, а не кокетничай своей чувствительностью». Он имея право сделать это. Но это «право» было ему сейчас отвратительно.
– Вас никто не освобождал. Командуйте, – сказал Валдаев полковнику.
Он оставался на станции до тех пор, пока полковник не успокоился. И отрадно было ему видеть, как этот человек, с вдруг найденным в самом себе решительным самообладанием и гневом, заворачивал своих командиров: «Ах, снаряды у вас на исходе? Так все говорят, когда хотят отступать». И артиллеристы снова возвращались за холмы. И там усиливалась стрельба.
В сложных военных действиях Валдаев остро видел расчетливо планированную волю немцев и яростное сопротивление русских, выражавшееся пока что в непрерывных контратаках с большими для себя потерями. Характер немецкой военной целесообразности он почувствовал скоро. Сейчас немцы были сильнее, инициативнее, первыми наносили удары, навязывали бой при выгодных для себя условиях. Они имели время для обдумывания ударов. Но, пленив сотни тысяч красноармейцев, враг все же не сумел сломить упорство людей, поставивших свое сопротивление выше смерти и жизни.
Валдаев всегда был высокого мнения о немецкой организованности, пунктуальности, как чуть ли но главной национальной особенности немцев. И сейчас он во всем режиме наступательных действий германской армии чувствовал эту силу организации. Душой ее был хорошо известный ему еще до войны фельдмаршал Вильгельм Хейтель.
Танковые клинья, сходящиеся в глубине в одну точку, – основное в оперативном искусстве неприятеля. Создавая видимость окружения, враг действовал на психику советских солдат. Во всех этих охватах, прорывах, котлах, ударах во фланг Степан Валдаев чувствовал Хейтеля. Целью отработанной до мелочей доктрины была не просто победа, как это бывало во всех войнах, а уничтожение советской системы, российской государственности, смерть способного к сопротивлению населения и смерть его, Степана Валдаева. Он давно, еще в тюрьме, решил, что погибнуть можно запросто не только от руки врага, что жизнь отдельного человека подчас беззащитна. Но жизнь народа должна надежно охраняться. Он достаточно трезво проанализировал опыт трех войн, чтобы думать иначе. Может быть, поэтому, размышляя о том, как парировать удары врага, никогда не забывал его неслыханные в истории войн цели. Фашистская беспощадная, жестокая, доведенная до автоматизма военная машина могла быть сломлена и разрушена только организацией более высокой, человечной и зрелой, чем немецкая.
Пока нужного боевого мастерства не было, была ненависть к врагу, безграничная отвага, часто жертвенная, но великая своей необходимостью.
Мы в этой войне пока еще не выстрадали ту самобытную мысль, которая противопоставит врагу свою неодолимую правоту.
Придет и боевое мастерство. Оно и сейчас рождается в тяжелых боях.
Это новое почувствовал он, попав в расположение одной из рот Волжской дивизии. У въезда в село, занимаемое ротой, машину остановили два бойца. Лица решительные. Один пошел докладывать своему начальнику, другой стоял с автоматом перед машиной, лишь наполовину впустив ее в тень старых вязов. Клонившееся к закату солнце било в глаза шофера и генерала.
Валдаеву понравилась эта строгость.
Неторопливым спорым шагом подошел командир роты лейтенант Крупнов, доложился генералу, велел шоферу загнать машину под навес вязов.
Валдаев спросил его, как идут дела и что он, лейтенант, думает о войне. Ни болезненного возбуждения, ни тревоги, ни высоких фраз и ругани по адресу врага не услышал он от крепкого, настороженно-подобранного командира роты. По душе пришелся Валдаеву немногословный анализ хода войны.
Недавнее поражение армии не угнетало лейтенанта. Он был усталым, но не удрученным.
Валдаеву так понравились лейтенант и его солдаты, что он заночевал в деревне. С вечера поговорил с бойцами, выкурил сигарету и залез на сеновал. И только сунул голову в пахучее разнотравное сено, скользнул взглядом по звездам, тут же уснул. Разбудил его предрассветный ветерок – донес на прохладной волне голоса со двора.
Валдаев смахнул с лица сенную труху, закинул руки за голову, прислушался к голосам.
– Да ведь старость-то с плеч не скинешь, хотя бы генералов-то взять, дорогой Денисыч, строгий ты очень. Иной рад бы променять свои звездочки на солдатские… отцовские доблести. Но младость не вернешь. Однажды дом загорелся, батя мой хвать за ларь: мол, когда-то в молодости подымал. Хвать, а силы и нету. Колени подогнулись. Тут, Лексаха, слезы, а не смех. Так и генералы: охота побить германца большая, а… того, значит, не тянет. Молодых давай! Вот, видать, Валдай – спокойный мужик. Батальонный балакал: хитрость немецкая известна этому Валдаю. Свою он смекалку поперек немецкой хитрости положит.
По ясному, с какой-то особой, прямо-таки женской задушевностью голосу Валдаев узнал старого солдата Никиту Ларина. Ему отвечал неторопливо, от легкого оканья казавшийся еще спокойнее голос лейтенанта Крупнова:
– Дядя Никита, как ты думаешь, после войны какой будет человек?
И Валдаев представил себе независимое лицо и неуступчивый взгляд лейтенанта.
– До после войны дожить надоть. Храбрости у генералов много, а хитрости пока не видать. Что он, этот Тит Романович Дуплетов, показал мне, когда с пукалкой в руке метнулся на немца? Смерть злее меня, солдата, ненавидит, да? Это я должен насмехаться над смертью, а генерал обязан блюсти себя. Нас много, их мало. Наша кадра как готовится? Мужик поиграл с бабой – готов младенец. Глядь, поглядь – большой, без подстановки на кобылу сядет. А там учеба: ать-два, вперед коли, назад прикладом бей. И готов солдат. А ведь чтобы из такого сыродуба выстругать генерала, сколько годов бьются над ним разные специалисты! Иной генерал стоит в десять раз дороже, чем золото вровне с его живым весом с полной амуницией. Даже самый пузатый. Беречь командиров надо. А тут на тебе: Холодов сам себя сбелосветил, политрук тоже не уберегся, Тита Романыча танк германский в грязь втоптал. Много ты видал, чтобы немецкие генералы косяками в трату шли?
– Солдат тоже человек, к тому же молодой. И жить ему хочется даже сильное, чем генералу старому, – опять густой спокойный голос вставил наперекор.
Валдаев удивился не этим мыслям лейтенанта, а тому, что сам он соглашался с ним.
– Обидно мне за рабочего человека, дядя Никита. Скажем, чем сильны все эти фоны и прочая сволота? Глупостью рабочего человека. Без него они – без рук, без ног, один зевластый прожорливый рот. Представь, дядя, конец войны. Установится мир. Какой? – говорил лейтенант. – Что изменится в человеке после войны? Будет ли эта война последней, как всегда полагали, или к новой рванутся, не успев отдышаться?
– Э, Саня, с тяжелого похмелья зарекаются в рот не брать, до первой рюмки.
Послышалось топание ног, голоса, плеск воды в корыте. Валдаев сел, свесив ноги, потягиваясь.
За завтраком красноармейцы шутили с таким видом, будто генерал Валдаев такой же, как они, солдат, хлебнувший лиха.
Ясаков самым серьезным тоном предложил вызвать на фронт Топкуниху, которая быстро бы навела порядок.
– Александр Денисович, помнишь, на заводе отделом снабжения заведовала? Уже на что подчиненные ее охломоны и своекорыстники, разные там алкаши непросыхающие, и то Толкуниха держала их в страхе. Подстрижется под атамана Чуркина, стопку водки опрокинет в зубастый рот да как чесноком закусит, цигарку в кобелиную ногу свернет и приступает к своей братии. На непослушных как дыхнет, пустит дым из обеих ноздрей – шелковыми делаются. А неподатливого стеганет матом – готов! Исправился! Смотрите, ребята, дурить будете – вызовем Толкуниху. «Двух мужиков на свете не переношу: Гитлера и моего мужа!» – говорила она еще до войны. Правда, мужик ее так себе, недомерок, к тому же шея кривая и с перевивом. Как будто на ветру лютом рос всю жизнь, перекрутило его. А скорее всего в семейной постели с ним произошло это: отворачивался от чесночного и табачного запаха, да так и перевинтил шею…
Александр пытливо глядел на своего приятеля, уж в который раз не в силах решить, придурок он или хитрец.
Зато Валдаев был доволен, может быть, и не самой тяжеловатой шуткой Ясакова, а тем, что скрывалось за ней, – солдаты привыкали, притерпевались к войне, как к неизбежной, теперь уж, очевидно, длительной тяжелой работе. Смех, незатейливые прибаутки были для Валдаева в эти дни ценнее, необходимее проклятий по адресу врага. Отступление замедлялось, пока не прекратилось совсем близко от Москвы.