Текст книги "Истоки. Книга вторая"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
XXX
Привалившись спиной к стене, Александр очинил карандаш, раскрыл измятый блокнот. Удивленно глянул на свое широкое запястье в загустевшем светлом волосе. После каждого слова напряженно думал не столько над тем, что писать, как над тем, что не нужно писать. И то, о чем не писал, было самым важным и неразрешимым для него сейчас, когда он сидел под минометным обстрелом в душной бане под кручей.
Луч солнца пробился из-за дымной тучи, поиграл на речном льду, тонком в проруби, и грустно стало, когда загасила его хмарь.
Засучив рукава белого нагольного полушубка, Галимов бренчал на балалайке, напевая с татарским выговором:
Рубыл дрова бэз топорам, Варыл каша бэз катэлам, Ашал каша бэз ложка, Шупал дивка немножка…
На пороге, заслонив широкой спиной проем в дверях, Ясаков стругал ножом мерзлую рыбу, лениво жевал, поблескивая двумя стальными зубами.
Варсонофий Соколов точил брусочком ножи-финки, раскладывал на столе.
– Огонь да вода хороши в умных руках, а не дай бог им своим умом жить! – услыхал Александр чистый голос старого солдата Ларина, отозвавшегося, очевидно, на рассказ Варсонофия Соколова о пожаре в селе. – Огонь о себе говорит: «Я не сам по себе, а сильнее всего и страшнее всего». А как же иначе? Официально невозможно!
Если бы сказали сейчас Александру: дается тебе единственная и последняя встреча, кого повидаешь? Мать? Отца? Сестру? Братьев? Любимую?.. «Костю, маленького Костю!» Трехлетний Костя все увидит и поймет своими, кажись, бездумными и непостижимо мудрыми в простоте глазами. Заулыбается, и все суставы души встанут на место…
Ясаков срезал завязки на своем маскхалате. Сегодня роздали маскхалаты, теплое белье и сотню горячих писем, главным образом от юных патриоток, желающих завязать переписку с бойцами.
– Сколько понашивали зтих хвостиков! Болтаются на лбу, на шее, на груди, на руках. Мать моя вся в саже, да ведь кисточки эти пришивали, наверное, девчонки-куклятницы. Чем больше, тем красивее. Жалко, что рюшу не пустили по капюшону или по подолу.
Александр посмотрел из оконца на повитую сугробом кручу оврага, на затененную сумеречностью тропу, по которой ходил автоматчик. Разорвал свое недописанное письмо на мелкие клочья, положил под каблук и придушил сапогом невызревшие мысли. Впервые пришел к выводу, что в жизни есть такое, что нужно знать до самого дна или уже вовсе не знать. Это касается прежде всего самого себя…
И хотя это непривычное едкое чувство лишь на мгновение вспыхнуло и тут же погасло, как грозовой сполох, оно обожгло сердце Александра. Что-то успело выгореть в нем. Как ни странно, но эта неосязаемая утрата была для Александра горше всех утрат, постигших его за войну.
Никита Ларин покачал седой головой:
– Лександр, не крутись думами на одной точке, как сорока на колу.
За время боев стал Никита весь какой-то сивый – сивые усы, брови, ресницы. Клочки волос за ушами поседели.
– Кто так-то вот в думах стекленеет глазами, того она прямо из-под угла аль со спины лапает. Курносая-то зараза, не ко времени будь помянута. Официально вижу, письмо не пишется. Да ты напиши, как, бывалоча, мы писали в ту германскую. Киснешь неделями в окопной грязи, скукота разъедает душу. Вша по тебе табунами прямо пешком гуляет. Вот и лезешь в смешную байку: «Дорогая моя родня, живу я дюже прекрасно, надо бы лучше, да некуда, процентов не хватает. Хожу без рубахи, без порток, того и вам желаю, кровные сроднички».
Губы Александра раздвинулись, обнажив белые зубы, но глаза по-прежнему смотрели строго, с грустной усталью.
– Та война была позиционная, полегче, – возразил он, припомнив рассказы дяди Матвея о том, как он сломал ногу в германскую войну.
– Зверств меньше было. Это правда. Однако целились тоже в грудь да в глаз. Как помнится, всегда норовят в сердце. Человек культурнее делается, к жизни относится легко, все равно, мол, помрешь – грязь после тебя будет. Чудной человек. Сам себя не понимает, а скажи ему об этом, он в драку полезет: «Я не понимаю? Да я, да мои сверстники умнее всех отцов, дедов и прадедов. Те, старые хрены, кулаками дрались, а мы шестиствольными пакостьметами да танками по прозванию «всех давишь»! Прежде, мол, за год войны убивали меньше, чем сейчас за неделю. Культурная истребления.
– Выпил, Никита Мокеич?
– Ну и нюх у тебя, Лексаха! Как у покойной моей веселухи, жены то исть. Та за неделю до выпивона чуяла запах от меня.
Ларин поморгал сивыми ресницами и продолжал:
– Человек, он какой выкрутаст? Чем кислее жизня, выше взлетает он вон туда, в придумки. – Он окунул руку в копоть потолка.
Ларин достал из кармана нижней рубахи партийный билет, подал Александру.
– Дивишься, Лексаха, что чужой ношу? Так вот скажу тебе голу правду. Бомба раскидала райкомовский дом по бревнышку, железному ящику творило перекосоротила. Горит все, огонь до билета ползет. Не дал пламени сожрать эту книжку. Окружили село немцы. Оставаться в селе – глупистика официальная: германец ищет меня с намыленной веревкой. К тебе и прибился. Помнишь, летом-то на телеге приехал? Жив буду, после войны разберемся, а пристигнет смерть, в могилу ляжу с этим билетом. С ним я сильнее. В своем селе я считался замухрышкой, а тут смотри, какой месяц живу, стреляю. Оксану-то помнишь? Вспоминай, сквозить на душе не будет. Где теперь она, горемыка? А уж ласковая-то какая! – Ларин заморгал. – Выйдем в предбанник, лейтенантища мой…
Вышли в беловатый с небесной подсинькой разлив света. У замаскированного под дубовым комлем пулемета дежурил Лошаков. На верхней губе прямо-таки по-детски блестели сопли.
– Знаешь, Саша, – с внезапной строгостью заговорил Ларин, и его серое лицо стало еще более серым и старым. – Чует мое сердце: Лошаков не жилец на свете. Молчи, не мешай. Давеча, как ушел он на пост, я в глазах его увидел это самое. Всем помирать придется со временем, и легче тому, у кого душа на месте в такой час. А у него задыхается. Не в две нитки свита судьба, много ниток, и все разноцветные. Поговори с ним душа с душой в обнимку, верит он тебе. Вроде как покаяться хочет. Мне-то уж покаялся, теперь тебе. Душа, говорит, мучится.
Александр снял с шеи Лошакова бинокль, протер варежкой окуляры.
Захлопали разрывные пули в рогатых, окованных льдом ветвях вяза.
Александр пригнулся, направил бинокль на площадь. Около обезглавленной кирпичной церквушки все так же стояли два столба и перекладина, веревок издали не было видно, и поэтому трупы пяти повешенных, казалось, парят под перекладиной.
– Надо бы снять их ночью, – сказал Лошаков, подергивая тонкой шеей. – В бинокль видел – девочка среди них висит… Пошлите меня, а? Проверьте, на что я годен. Я отчаянный. У нас в городке тоже есть литейный заводик, правда, маленький, катки для ножек пианино льет. Мы этими катками дрались.
– Сейчас вас подменит Ларин, зайдите ко мне.
Александру не пришлось упрашивать солдата, он сам заговорил, нервно кривя губы:
– Рассказывал я Ларину. Совесть меня замучила. Человека порешил. Не хотел я убивать Прыгунова. Сгорел он, развратник. Вика выскочила в окно, а он задохнулся в дыму. Избу-то я подпер. Было мне тогда шестнадцать, а ей годом больше. Убежал я от родителей… потом вот на войну пошел.
Вышитым девичьими руками платком Лошаков вытер лоб. Робко глядел на Александра.
Этому умному молчаливому бойцу Александр почему-то покровительствовал. Теперь поразило его неожиданное признание Лошакова.
– Любил я ее больше жизни, – словно про себя сказал солдат.
– Закусим, Лошаков. Из одного котелка поели прогорклую на дыму кашу.
XXXI
Машины дивизиона эресов подошли к берегу на рассвете. В одно мгновение с их рельсов стая огнехвостых мин полетела на позиции немцев. Пламя, развертываясь, забушевало над возвышенностью за рекой и над обрезавшими ее с обеих сторон ложбинами. Потом полчаса била артиллерия по переднему краю, замесив воздух мутной пылью. Снаряды долбили промороженную землю, ухая и хрястая, вычернили заснеженные склоны. Когда они пролетали, кажется, над самой головой, Александр пошевеливал лопатками, ухмыляясь.
Потом огненный вал перекатился в глубину обороны, и батальоны, слева и справа обтекая высоту, пошли в атаку.
Синеватый отсвет тонкого молодого льда в проруби был последним впечатлением Александра в ту минуту, когда он во второй цепи атакующих вылез на гребень берега и оглянулся на свою баню-землянку. Под сердце кольнула жалость к покидаемым обжитым и безопасным позициям. Ознобом передернуло плечи, как только вывалился на зализанную ветром настовую равнину. В полушубках, с винтовками, автоматами и гранатами бежали по склону бойцы его роты. Горьковато пощипывало где-то в верхушках легких, жаром сушило гортань. Александр сломал пальцами ледовый наст и сунул в рот зернистый снег. Впереди еще одна речушка кривоколенила в жидком тальнике, на том берегу скаты крыш взблескивали сосульками.
Вскинутые разрывами мин кристаллы льда вспыхивали, на мгновение пропитываясь вишневым настоем зари. Освобожденная от ледового гнета вода упруго выбивалась из пробоин. Вонючий дух тротила властно перебивался плотно свитыми запахами речного илисто-ракушечного дна, облюбованного на зимовку рыбой. И еще доносило мучнисто-сладкий запах камышовых корневищ, которые в предчувствии весны прободали илистое дно острыми рожками изготовившихся к росту побегов.
За стволами культяпо обрубленных старых ветел залегла первая цепь атакующих. За город или за деревушку из пяти дворов идет бой, солдатам одинаково не хочется умирать…
Александр откусил кончик ветлового сучка-перволетка. Отогревшись во рту, ветелка разлила смелый горьковатый живой сок.
«Посмотрели бы наши, как тут: ну, Ленка или Вера. Я ей все-таки нравлюсь. Мише отказала ради меня, только молчала».
Охваченный азартом ожесточения, Александр, надвинув треух до русых бровей, перебежал на тот берег, зачерпнув валенком воду, перепрыгнул через траншею, по которой ползал на локтях немец, волоча ноги.
Отодвигаясь на запад, фронт тянул за собой грохочущий взрывами огненный вал. Впереди первый взвод добивал расчеты немецких минометных батарей.
В белесом пространстве улицы мелькали быстрые в перебежке немецкие егеря. Александр не испытывал к ним злобы. Была вызревшая, вполне рассудительная решимость истреблять их, потому что с ними невозможно было жить рядом. Долго и мучительно складывались у него с немцами вот эти беспощадно ясные отношения: кто кого убьет? Все началось с той самой ночи, когда немцы заставили его, Галимова и Ясакова рыть себе могилу. Нынче все завершилось.
И это новое душевное состояние как-то сразу упростило, окрасило в один цвет жизнь. И если удивлялся Александр чему, то только не тому, что случилось это упрощение, а тому, что не жалел об этом. Представляя себе свою нынешнюю жизнь как тяжелую, неотвратимо обязательную работу, он примирился с ним окончательно.
За журавлем колодца, очевидно думая, что тонкий деревянный столб скрывает его, стоял немецкий автоматчик, на спине горбился вещевой мешок. Серое лицо и этот горб не то удивили, не то напугали Ларина, он остановился. Немец откинулся назад, упал на колено, из коротких рукавов шинели высунулись клешни рук, вскинувшие автомат.
Со всего размаху бросило Ларина на лед у колодца… Тут и нашел его Александр: лежал головой к срубу, изо рта булькала кровь, замерзая на льду.
Александр приподнял голову Ларина, и показалось ему, что старик сказал одну из своих шуток:
«На войне от всего вылечат, кроме смерти».
Всем занывшим сердцем понял Александр: молчаливо любил этого смелого человека, стеснявшегося своей отваги. Как-то летом, когда отходили лесами, ломая бузину, выскочил из чащи огромный хряк, роняя пену с клыков. Ларин так и присел. «У тебя волос дыбом встал, дядя!» – пошутил Александр. Ларин поплевал на ладони, провел по блестящей лысине. «Ишь, холера, напужал до смерти… Фу ты, бес, забыл, что обезволосел давно. Это ты, Александр, одурачил меня…»
Два егеря неслись на Александра, у одного сломалась лыжа, и он сел на снег и стал блевать кровью. Другой налетел на Александра, сам, видно, не ожидая этого. Александр вышиб из его рук автомат. И они, взбивая снег, душа друг друга, выкатились на обдутую на ветровом сквозняке гололедку. Руки немца с ножом Александр перехватил у своих глаз. Неловко, наотмашь, перекрестил этим ножом его лицо.
Перед глазами мелькнула фигура Лошакова со свисающими плечами и подвернутыми рукавами полушубка. Вспомнились слова Ларина, что в этом бою убьют мальчишку.
– Лошаков, пригибайся! – Александр потянул солдата за рукав, чуть не вытряхнув его из шубы.
Они пробежали по огороду, ломая будылья зазимовавших подсолнухов, ничком упали в лебеду, забитую снегом. За канавой гриватились густые кусты оледенелой акации. Из сарая вылез танк. Подминая плетень, ярясь, далеко отбрасывая гусеницами снег, вьюгой одевая бежавших за ним немцев, танк попер в лобовую на застрявших в сугробе бойцов. Кто-то кинул гранату.
Животом и коленями почувствовал Александр дрогнувшую землю. Но граната лишь вычернила снег перед мордой танка, и танк, покачивая хоботом орудия, шел на Лошакова.
А Лошаков странно медлительно положил рядом с собой винтовку, нахлобучил шапку и, вытянув из канавы тонкую шею, заносил руку с бутылкой горючей смеси…
Танк горел, на броне ручьились языки огня, капая горячим золотом в снег. На бледном лице Лошакова лютым восторгом горели большие глаза. Александр ласково нажал на его утиный нос, побежал вперед.
Но только Крупнов выскочил из-за угла сарая, в него ударило огнем и громом…
Держась обеими руками за живот, он в беспамятстве с разбегу налетел на брошенную пушку, остановился и, покачиваясь, подгибая колени, лег под колесо. Повертел головой, вдавливаясь в снег, как, бывало, засыпая, приминал подушку, успокоился. Черная рука, огромная, как стрела экскаватора, ловила Александра в залитом резким раскаленным светом цехе. Внезапно она щелкнула выключателем, и тьма тихо вздохнула над ухом. Лошаков сел около него и заплакал…
Вениамин Ясаков подбежал к пушке, прилег между Александром и Лошаковым. Пули со звоном рикошетили по стальному щиту, шипели в снегу. Лошаков был мертв. Под щекой Александра подтаивал снежок.
– Саня!
Капитан Тугов, прячась за щитом, буравил пистолетом бок Ясакова:
– Вперед!
– Саньку-то убили…
– Какого… шепчешь на ухо мертвому? Может, всех земляков плакать позовешь?
Вскочил, но пули снова вдавили их в снег.
– Судьба, честно погиб. А то бы узнал, как с немцами нянчиться.
На льду, на ничейной полосе, чернело несколько немецких солдат, вперемешку с русскими в белых полушубках.
В ночь потеплело, забуранило, принакрыло мягким снегом место боя и этих лежавших на льду…
Утром Чоборцов, возбужденный бессонницей и боем, доложил по телефону Валдаеву о взятии Вязового.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Ясаковы всей семьей счастливо поплакали над письмом Вениамина: два ордена облюбовали его геройскую грудь. Марфа несколько раз вслух перечитывала солдатскую весточку. А когда все улеглось, стали придумывать, как исподволь подготовить Крупновых к беде. «Ну и судьбина у сватов! За каждую заваруху головами платят. И как не отвыкли улыбаться – необъяснимо… А Санька не жил, приглядывался к жизни пока», – втихомолку грустил Макар.
– Больной-то вестью прижги наперво Юрия, а потом уж Дениса Степановича и сваху окунай в кипяток. Не пышет она здоровьем. Любава прожелтела. Не убивай, Макарушка, ее, разнесчастную, с заездом подкатись, – наставляла Матрена своего мужа.
– Какой я убивальщик?! Будь моя воля, ни одного человека пальцем бы не тронул, словом не зашиб. При моем бы руководстве народы запеснячивали, на детишек радовались бы! Однако людей научили признавать пока силу, а не доброту. Добрый для них – дурак, рот нараспашку. А души вынать из Крупновых начну с самого Дениса Степановича. На заводе хотел. Там грохот, такой газок, что человек будто пьяный, к беде туповат. Особенно в ночной смене шалеешь. Самого изжуют – не сразу заметишь. Всю смену топтался около Дениса и Саввы, а о Саше оробел сказать – очень веселые были.
Макар надел полушубок из теленка, красной шерстью наружу, сунул в карман кусок отваренной конины, в другой – воровато от жены – алюминиевую флягу, сделанную в виде толстого тома с зеленой надписью: «Помогалка. Поэма».
«Я хитрый дипломат. Могу сердце из груди вынуть, а бедняга не почует, улыбаться будет», – думал Макар о себе с почтительностью.
За решетчатой калиткой Крупновых встретил Макара Добряк, по-весеннему в линючих желтых лохмах, повизгивая, полез мордой в карман полушубка.
– Не тебе спиртяга, черноносый, твоему хозяину. У тебя что за горе? Над своими щенками ни черта ты не думал, терял по всему поселку безответственно. Задумался? Саньку помнишь? Был такой Санька… Понимаешь, был… Ну, возьми кусок лошадины, помяни парня.
Под покатой крышей сарайчика лежал на козлах катер кверху килем. «Не поедет на тебе Санька». Косолапо подворачивая ноги в огромных сапогах, Макар шагнул через две ступеньки крылечка. В сенях отвинтил крышку фляги, двумя глотками обжег горло.
Молчанием ответил дом на жалобный скрип половиц в прихожей. Макар заглянул на кухню, отстранив дощатую дверь.
Согнувшись в поджаром стане, Денис заглядывал в топившуюся печь. На голос Макара выпрямился, медленным жестом убрал со лба седые витки волос.
– Проходи, Сидорыч, обедать будем.
Макар расстегнул полушубок, сел на табурет, заслонив окно. Загустела темень на полу. Засучив рукава, Денис мыл руки.
– Сам кухаришь? Женщины забастовали?
– Лена учится, старуха мучится. Сердчишко из графика выходит. В клинику ушла.
– По нонешним временам сердца нужны из нержавеющей. Каждый день в трату идут люди. Сволота пошел народ, взять хоть тех же германцев. Одурь одолела жестокая.
Свертывая цигарку, Макар вилял глазами, избегал цепкого взгляда Дениса.
– В нонешнюю войну культурные народы воюют как? – петлял Макар. – Бьют до смерти и писать домой не велят. – Обволок дымом широкое красное лицо и, дергая усы, спросил беззаботно: – Санька, к примеру, часто пишет? О Михаиле я не говорю, он в нормальную эпоху не находил время на письма.
Денис достал ухватом чугунок картошки, слил воду и поставил чугунок на стол.
– Ешь, Макар Сидорыч. – Денис, обжигаясь, облупил картошку, посолил. – Нет вестей от Саши, а Миша шлет. По его письмам не поймешь, воюет он или любуется закатами. Всегда он не замечает, что видят все. На карточке с орденом, а в письме ни слова о награде.
Вскинув голову, Денис смотрел на окно, улыбаясь своим думам о сыновьях устало и ласково. За выступами высоких Макаровых плеч стушеванная оттаявшим стеклом, по-весеннему настороженная и еще по-зимнему сонно-грустная синь. Вот-вот и прилетят грачи. А пока паровались над Волгой вороны, каркая скрипуче.
Из репродуктора на буфете перестала литься ручьисто-прыткая музыка, глухая к людским горестям. Диктор, утихомиривая декларативное мужество своего выразительного голоса, рассказывал, что окруженные в районе Демянска немцы прорвали кольцо, на других фронтах шли бои местного значения. Саратовский колхозник Ферапонт Головатый купил истребитель на свои личные сбережения.
– Мне за тысячу лет работы не накопить на самолет, – сказал Макар.
Митрополит Николай сообщал Сталину о покупке танков. Фронтовые бригады на заводах успешно держали ночную вахту. Затем местным микрофоном овладели развеселые артисты-юмористы, муж и жена, переехавшие из Москвы на Волгу в октябре минувшего года в потоке беженцев.
Макар выключил репродуктор.
– Резвятся не по времени… Глубоко пашет воина, завалит человека – не найдешь. – Макар загасил цигарку на своей ладони, отвернулся к окну.
По-соколиному острой грудью бился ледокол о кромку льда. Обломки льда, переваливаясь, как оглушенные рыбы, плыли по течению. Корабль пятился к полынье и, накопив паровых силенок, бросался грудью на ледовое поле, прокладывая себе путь к пирсам завода.
– О Михаиле ясно: рай на земле ему не уготован. Таких и пуля чурается: мол, без меня нахлебается кислых щей, – говорил Макар.
Денис подпер кулаком подбородок, устало прикрыв веками выпуклые орешины глаз. Тревожили его туманные речи Ясакова, и все-таки он, томясь, не хотел ясности. Он внутренне вздрогнул, когда Макар вынул из кармана треугольник красноармейского письма. Денис держал письмо в вытянутой руке, ощупью шел прищуренными глазами по кривоногим строчкам, наполовину вымаранным тушью.
– Раскалякался Венька, а военные доглядатые язык ему укоротили, – сказал Макар, склонившись над Денисом, дыша на него запахом самогона. – Дальше есть и об Александре… Держись, сват, пока все в тумане.
«…свернулся он калачиком у колеса немецкой пушки. Склонился я над ним, а он вроде не дышит… Даже снег на щеке уж не таял. Отошли мы на старые позиции, Сашу не удалось вынести. Наверно, свалили под лед немцы».
Денис отдал письмо Макару, положил на стол перед собой враз отяжелевшие руки. Макар сел на пол, уткнулся головой в колени Дениса.
– Многие нынче плачут, плачь и ты, Денис Степаныч.
Хрипловато-загустелый бедой голос поднял Ясакова:
– Картошка остыла. Садись.
Макар кинул на сундук полушубок, поставил на стол флягу.
– Хлопнем, она притупит, затуманит.
– Хватит, наутешался я крепкими настойками-выдумками.
Обжигаясь, ел Денис непривычно торопливо, не чувствуя вкуса картошки. Слеза сиротливо повисла на курчавых седых усах.
– Хозяйке не говори пока, Денис Степанович.
– Да разве матери перекладывают свою долю на чужие плечи? – Горькая сушь палила рот Дениса. – Снесу ли в себе-то один?
Открылась избяная дверь. Распахнутая шубейка сползла с плеч Любавы, с белой шалью сливалось бледное лицо, а на нем – удивительные печальные и строгие глаза.
За Любавой плаксиво сморкалась Матрена Ясакова. Она, не веря в дипломатическую изворотливость Макара, сама решила подготовить Любовь Андриановну к беде. Но как только увидала ее на улице, заплакала:
– Саша-то совсем не жил.
Любовь Андриановна достала очки в кухонном шкафу, несколько раз перечитала письмо.
Когда за Ясаковыми захлопнулась дверь, по маленькому путаному шагу навстречу друг другу сделали Денис и Любава. Зябко вздрагивали худые, по-старушечьи узкие плечи Любавы, сникла седая голова Дениса к ее голове.
– Мать, Люба… Помни, кто мы, опять же наши годы…
Лишь в крепких руках Дениса ее перестала бить дрожь. Сидели в обнимку рядом, глядя на утухающие в печи дрова. Тяговой ветер вьюжил сизый пепел, пока Денис не оторвался от теплого плеча жены и не закрыл трубу.
Ночью Любава совсем по-детски прижималась лицом к широкой, пахнувшей железом груди Дениса. Щеки горели жаром, а руки и ноги ее никак не мог согреть Денис. К утру красноватыми прожилками иссеклись вмятые желтые щеки Любавы.
– Все перевернул во мне Саша.
– Давай, Любава, держать друг друга.
Как всегда, она положила бутерброды в баул, только вместо молока налила в бутылку заваренный на душице и шалфее чай. Как всегда, Денис побрился, надел костюм, повязал галстук, взял шляпу, круговым движением пальцев взбил вихор на макушке маленького внука Коськи и, осведомившись у Лены и Жени, что они будут нынче делать, помахал рукой и ушел, постукивая калиновой палкой. Любава постояла у окна, провожая взглядом мужа, пока не затерялась среди рабочих его высокая, прямая фигура.
Поглядела Любава на темно-красные деревья сада, на ледовую равнину Волги, распоротую наискось ледоколом, немо шевеля блеклыми губами.
Потом поднялась в светелку, сняла со стены портрет Александра, стерла пыль. Впервые заметила в спокойной серьезности его глаз едва уловимую затаенную задумчивость.
А через два дня в дом Крупновых снова постучалось горе. Пришла похоронная. Под Севастополем погиб веселый и красивый мичман Федор.