355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Грант Матевосян » Август » Текст книги (страница 8)
Август
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:01

Текст книги "Август"


Автор книги: Грант Матевосян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

Где-то прозвучал глухой и горячий смех, и мальчик уловил аромат реки. Сквозь деревья мальчик разглядел красное пятно, и опять где-то рассмеялись, горячо и глухо.

– Божьей коровки нету, – сказал мальчик. – Идём домой.

Сжав кулачки, ребёнок потянулся к мальчику.

– Я тебе со станции привезу божью коровку, – сказал мальчик..Рядом с этим маленьким дыханием, этими ручками, этой влагой на лобике, этой птичьей его невесомостью это была такая грубая, такая вопиющая ложь… – А в общем божьих коровок нет, – сказал мальчик. – В это время их не бывает.

Мать вышла из погреба и стояла на солнце, рассеянная и безучастная ко всему. Она смотрела на мальчика, но, казалось, не видела. В одной руке она держала коробку, а другой поддерживала подол передника.

– А?.. – сказала мать.

Маршал с лошади спросил:

– Что это у тебя в переднике?

– А?.. – сказала мать.

– Что у тебя в переднике, дай мне, – сказал с лошади маршал.

Мать вошла в дом, и мальчик вошёл следом за ней. Он положил ребёнка на постель, укрыл его одеялом и сел на тахту. Спину ломило. Мать села на пол возле его ног. Это был их дом. Вон там на стене фото Гранта во время поединка, вот их павлины на ковре, а это мама, мама достала из коробки ботинки и вертит в руках, разглядывает ярлык, вот их самый младшенький, он дышит, посапывая, и дыханье его немножко нездоровое. По его руке ползёт красная божья коровка с чёрными крапинками, и ребёнок вертит ручкой, чтобы всё время видеть божью коровку, на улице сидит на лошади маршал. У родника возится сестричка, возле грушевого дерева о передвижении облаков размышляет братик.

– Они же на зиму были, – сказал мальчик.

– Надевай, – сказала мать.

Обувь ладно обхватила ногу, и мальчик вспомнил гладкий валун на берегу реки.

– Да ну, – сказал мальчик. – Оставим, зимой будем носить.

Мать завязала шнурки и провела рукой по ботинку. И снова провела рукой, погладила ботинок. Второго ботинка не было.

– Весь мир ходит вырядившись, – сказала мать. – А ну дай сюда, – и мать нагнулась, заглянула под тахту. И мальчик вспомнил про него – рука матери извлекла из-под тахты брата. – Цы, – шептал он. – Цы-е-бо, це-бо…

– Цебо, – сказал мальчик.

– Цебо, – захлопал глазами брат. – Цебо – что такое?

– Не знаю, – сказал мальчик.

– А это золото? – сказал брат. – Эти буквы тут из золота?

– Нет, – сказал мальчик. – Это бронза, бронзовая краска.

– Бронза, – сказал брат. – А бронза не золото?

– Нет, – сказал мальчик. – Бронза – это бронза.

– Бронза – это бронза и немножко золото, да? – спросил брат.

– Нет, – сказал мальчик. – Золото – это золото, а бронза – это бронза.

– Э-э-э… – запутался брат. – А что же тогда золото?

Руки у матери были отечные, золотого кольца на безымянном пальце почти не разглядеть было.

– Золото – это мамино кольцо, – сказал мальчик, и брат взял материну руку, повертел её, поглядел на неё сверху, снизу, растопырил пальцы на ладони, раздвинул наплывшую на кольцо кожу, и рука уже не принадлежала матери, он обследовал эту руку со всех сторон, потом положил матери на колено и сказал:

– Золото лучше или бронза?

– Золото, – сказал мальчик.

– Верно, золото. Почему же тогда не золотыми буквами написано?

– Не знаю, – сказал мальчик.

– А что значит Цебо?

– Цебо – имя, название обувной фабрики, – сказал мальчик.

– Верно, – сказал брат. – А разве у фабрики может быть имя?

– Может, – сказал мальчик.

– Это как же?

– А так, – сказал мальчик.

Брат лёг на пол и стал разглядывать подошву ботинка: «Цы… цы… е…», а мать завязывала шнурок в это время, она завязала шнурок и погладила верх ботинка, потом ещё раз погладила, и пальцы у матери были толстые и грубые.

– Фабрика – это что такое? – спросил брат.

– Это где много народу работает.

– Знаю, – сказал брат.

– А раз знаешь, чего спрашиваешь?

Брат раскрыл было рот, но не нашёлся, как сказать понятнее, как объяснить, что его мучило, ребёнок на постели скосил глаза на бронзовую этикетку и прошептал «цепо»… Мать сидела на полу и, казалось, дремала.

– Встань с земли, – сказал мальчик брату. – Что тебе нужно, не пойму.

– Не скажу. – Опёршись о ногу матери, брат поднялся, и от его рук у матери на ногах остались впадины.

– Не можешь сам встать, что ли, – сказал мальчик.

Он стоял, обутый в новые ботинки, и брат доходил ему до пояса. Брат свесил голову и не любил в эту минуту мальчика, но он доходил мальчику всего лишь до пояса, и мальчик взял его за подбородок, заглянул ему в лицо. Шея у брата была слабая, кожа на лице тонкая, а пальцы мальчика очень, слишком грубые для этого лица. Брат стоял, опустив глаза, и не любил в эту минуту мальчика. Но он был мальчику всего лишь по пояс. И было оскорбительным быть таким маленьким, мальчик понимал это, было оскорбительным быть всего лишь с ногу старшего брата, быть с его ногу и стоять перед этой ногой.

– Ну ладно, – сказал мальчик. – Нечего торчать перед глазами.

Мать как бы очнулась, сказал «оф!..», и это было похоже на то, как взлетает маленькая птица, но точно так же, говорят, отлетает душа человека, точно так же, говорят, она отлетает. Душа отлетает, и тело остаётся – как покинутое гнездо, как покинутое, пустое гнездо птицы, которое медленно начинает гнить с этой минуты…

Брат не смог долго оставаться под грузом обиды, его маленькое тело было ещё недостаточно серьёзным для такого груза – и он, как жеребёнок, выскочил-выпрыгнул из своего состояния оскорблённого. Он сказал матери:

– Оф! А от тебя чем-то пахнет… Я знаю, чем от тебя пахнет… Офом!

– Заткнись, – сказал мальчик.

Мать спрятала улыбку и сказала:

– Чтоб тебе пусто было, каким ещё офом?

– Он не знает, – сказал брат. – Я знаю…

– Опаздываешь, – сказала мать мальчику. – Пойдём провожу тебя.

– Дай гаты, – сказал ей брат.

Мать как-то поспешно вышла из комнаты. Брат пошёл было следом, но маленький в комнате оставался один, и брат вернулся.

– Вот так всегда, – сказал брат. – От самих гатой пахнет, а они: «Опаздываешь, идём провожу…»

– Дурак, – сказал мальчик.

Брат не ответил, но было видно, что он думает. Своим чистым простодушным умом младшего он думает: «Сам ты дурак, и дурак, и ещё кое-что».

– Дурачок, – сказал мальчик. – Ишачок.

– А ты цебо, – сказал брат. – Цебо.

– Что тебе со станции привезти? – спросил мальчик.

– … – беззвучно ответил брат. И очень даже было понятно, что он хотел сказать.

– Ешь малину, – сказал мальчик.

– Ешь сам, – сказал брат, и было понятно, что он не про малину говорит, но нельзя было взять и избить его, потому что нельзя быть старше и стоять обутым в новые ботинки перед босым младшим.

Маршал с лошади приметил новые ботинки брата, хмыкнул: «Пах-пах-пах-пах!» – и надулся, передразнивая важность мальчика.

– А ты одной божьей коровки не мог найти ребёнку, – сказал мальчик. – Слезай с лошади.

– Целый час искал, нигде не было.

– Ты не божью коровку искал, ты яблоки на яблоне искал.

– Подумаешь, – оскорбился маршал, – уж хоть бы сад был садом.

– Сад ему уже не нравится, – сказал мальчик. – Ты, может, корреспондент из «Авангарда»?

Маршал ответил запоздало, когда мальчик с матерью, ведя за собой лошадь, отошли на порядочное расстояние:

– Корреспондент «Авангарда» тот, кто новые ботинки надел! – И мать улыбнулась.

И в эту минуту, когда мать ещё улыбалась, выскочила из-за родника сестрёнка, выпятив животик, в некрасивых голубых трусиках, она подбежала к ним, и, казалось, улыбка матери была предназначена ей. Она встала перед мальчиком и молча протянула ему руку, в руке на раскрытой ладони – груша. Эту грушу мальчик приметил ещё днём – в ручье, который проходил возле родника. Ручей принёс эту грушу из верхних садов, а вода в ручье была грязная, потому что ручей протекал рядом с уборной Саака.

– Тебе даёт, – сказала мать мальчику.

Мальчик взял грушу, а сестра молча смотрела на него.

– Потом съем, – сказал мальчик.

– Откуси, пусть видит, – сказала мать. – Твоя ведь сестра.

– Да, – и мальчик надкусил грушу.

– А теперь ступай, – сказала мать девочке. – Ступай по своим девчоночьим делам.

Мальчик проглотил кусок и сказал:

– Я доем её, ничего, пускай идёт с нами, пусть до конца тропинки дойдёт.

– Поди стиркой своей займись, – сказала мать девочке.

Сестра осталась стоять на дороге, руки у неё были красные, лицо сероватое и покрытое пупырышками. «Заболеет – умрёт», – подумал мальчик.

– Простудится, – сказал мальчик.

– Ничего с ней не будет, – сказала мать.

Между стволами деревьев, между побеленными стволами, там, где трава была скошена, завиднелись красные купальники, развешанные во дворе Саака, и мальчик до боли в сердце, совсем ощутимо представил себе, почувствовал, как бывает холодно, слегка холодно, когда снимаешь с себя на берегу реки мокрые трусы.

Мать оглядывалась и совала что-то в руку мальчику, она совала ему что-то и говорила, оглядываясь:

– Бери… Держи, бери, пока не видит.

Гату совала. Шагая рядом с мальчиком плечом к плечу, пряча руку с гатой под передником, касаясь мальчика широким бедром, чтобы между ними не было просвета и чтобы те, остальные, не видели, мать совала гату и говорила, оглядываясь:

– Да бери же ты скорей… – И гату эту она давала ему тайком от сестры и даже от самой себя.

И как раз в это время откуда-то, от Саакова дома – с того берега реки, а вернее, из-под дерева мушмулы, запели на турецкий лад, сладковато, растягивая слова, запели те двое:

 
Много бродил я по исхоженным тобой тропинкам,
Много бродил я по исхоженным тобой тропинкам…
 

Возле Сааковых дверей были вывешены красные купальники, а эти двое пели свою турецкую песню, и в мире были только эта песня и эти красные купальники, а всё кругом было молчаливо и зелено, и казалось, будто женщины знали о том, что эти двое глядели на них, великанша знала, что их взгляд касался её спины, знала, а сама в это время разговаривала, улыбаясь, с мальчиком. Мать остановилась и стала прислушиваться к песне, потом сказала:

– Это кто там поёт, не знаешь?

– Поёт, как же, – сказал мальчик. – Как турок, клокочет, слова все растягивает, а ты «поёт».

– Турки хорошо поют, – возразила мать.

Они вышли на большую дорогу. Навстречу им шла Мариам. Мариам шла им навстречу, а за Мариам шла её Арменуи, они несли вдвоём корыто с тестом. Значит, там, в верхнем краю, кто-то разжёг печь, и Мариам с Арменуи шли туда. Эта история про дядю и про Мариам была неправдой, потому что с Мариам ничего плохого не случилось. Мариам живая-невредимая идёт вместе со своей Арменуи печь хлеб, а подсолнухи во дворе дяди стоят все яркие, и дядя сам стоит возле телеги и хлопает глазами, а бабка зовёт из своей полутьмы: «Урур-эй!..» В это время под деревом мушмулы снова запели: «Губы твои слаще мёда», и мальчик умер, почти что умер, потому что они пели это конечно же про Мариам, а Арменуи шла рядом с матерью и всё слышала. «Стройная чинара…» – под деревом опять замолчали, и мальчик с непрожёванной грушей во рту ждал. «Груди твои… – шёпотом пропели под деревом… – Сама известная…»

Мариам с Арменуи спокойно положили корыто на землю, спокойно поглядели на мальчика и его мать. Они ничего не слышали, и мальчик был до слёз благодарен за то, что те двое пропели последние слова шёпотом, но те всё же не смогли удержаться. «Бы… ля…» – прогорланили они – окончание слова затерялось в их крике, и женщины снова ничего не поняли, и теперь мальчик был благодарен этим дуракам за их крик…

Женщины не поняли, но Григорян, сидя на своей террасе с газетой в руках, краем уха уловил песню, он слегка выгнул бровь, он зато прекрасно всё понял и решил, что это егишевский маршал разлился так соловьём, а если, подумал Григорян, переворачивая газету, не маршал, то всё равно маршал, потому что расплодились они как кролики и ни одному ничего не делается, а во всём селе смерть нашла и задула его, Григоряна, очаг.

– Андроева лошадь, – обратилась мать к Мариам. – Грант мой на станции. Араик за ним едет. Лошадь Андроева, у нас своей нет, – сказала мать.

– Ну иди, – сказала мать. – Брат на станции дожидается тебя. Ну-ка садись на лошадь, посмотрим, какой ты у меня всадник. Лошадь Андроева, – сказала мать.

Андроева, Андроева, Андроева, тебе-то что, тебе-то, спрашивается, что до всего этого… Будто у самой все дела ужас как хорошо идут, заладила: «Андроева, Андроева».

– Езжай, – сказала мать. – Пришпорь её.

Нехотя, но одним махом мальчик взлетел на лошадь, и седло под ним было безжизненное, и лошадь была тоже какая-то неживая.

– Как-никак мальчик, – сказала Мариам. – Мальчик – другое дело.

– Хочешь, тебе отдам? – сказала мать.

– Отдай, – очень серьёзно сказала Мариам.

А мать засмеялась пресно так и сказала:

– Коли так мальчика хочется – роди.

– Да где уж мне, – спокойно улыбнулась Мариам.

– Моложе меня, здоровее меня, – сказала мать. – Что же это с тобой случилось, что не можешь?

– То, что со мной случилось, пускай с тобой не случится, – сказала Мариам.

– Что с того, что у меня муж есть, думаешь, большое дело, – на государство спину гнёт, на всех спину гнёт, – сказала мать, – а у самих лошади нет, чтобы лошадь у Андро выпросить – целый час пришлось кланяться. Другим – пожалуйста, для других они всё готовы сделать, и Егиш и Андро. А ты езжай, – сказала мать. – Тебе здесь нечего делать, поезжай давай.

Но невозможно было, нельзя было по-мужски прокатиться на лошади рядом с этой девочкой Арменуи, рядом с этой Мариам, которая наивно так, добродушно остановилась и поддерживала разговор с этой босячкой…

– Щенок твой дома больной валяется, – сказал мальчик. – Ступай домой.

Мать посмотрела на него как будто из другого мира и махнула рукой, поезжай, мол, и снова повернулась к Мариам.

– Ну вот, – сказала она, как бы продолжая беседу.

– Ступай домой, – задрожал мальчик.

Мать вернулась из того, другого, мира, секунду внимательно смотрела на мальчика, и губы у матери беззвучно шевелились. Потом мать сказала:

– Мальчика, значит, хочешь, мальчика, чтобы тебе житья не давал.

– Тебе говорят, чтоб ты шла домой!

– Совести у вас никакой, – сказала мать. – Ни капли совести… – Губы у матери задрожали. – На секунду вырвалась из того ада…

– Сама же ты и сотворила этот ад, – сказал мальчик, и мать не нашлась что ответить.

И мать было жалко. И Мариам тоже было жалко. И молчащую Арменуи рядом с ними – Арменуи тоже было жалко. И братика под грушевым деревом тоже было жалко. И этих горожанок возле Саакова дома, рядом с развешанными их красными трусиками, тоже было жалко, потому что они не могли выйти, стать посреди этого чужого села и крикнуть дереву: «Бесстыжие хулиганы!» И виной всему этому был мальчик, потому что, если бы не было мальчика, если бы среди стольких детей не было бы ещё одного, ну да, если бы его не было, всё было бы спокойно и хорошо… Сааков сын и сын Мартироса вышли из-за дерева как ни в чём не бывало, насвистывая «Цветок весенний, полевой», вышли, встали на пригорке, и один из них поднёс два пальца ко рту, пронзительно засвистел и крикнул: «Ара, ну-ка хлестни этого коня», а другой в это время красиво так насвистывал: «Цветок, цветочек полевой, брови твои такие-то, спина такая-то» – и так далее, и так далее, и свист их очень даже нравился матери, и Мариам и Арменуи, и, может быть, даже сестрёнке возле родника…

Э-э-э!.. – и приуныл мальчик, и скорчил гримасу, и стегнул лошадь.

На взмыленной лошади догнал его и по-родственному враждебно и с брезгливостью сказал ему – дед Месроп Казарян:

– Чёртов сын, я тебя ещё с Калкары приметил. Смотрю, возле Кизилового пригорка топчется… Я вон догнал тебя, а ты ещё здесь… А ну стегни его как следует.

– Что же делать, если он не идёт, – сказал мальчик.

– Не идёт, говоришь? – Дед Месроп повернул свою кобылу, зашёл мальчику в хвост, и его кобыла стала подталкивать лошадь мальчика, а сам Месроп ещё и подстёгивал её прутом. – Держись крепче! – Его голос отстал, и сам он остался где-то позади, но потом в минуту пришёл, поравнялся с мальчиком и, когда уже обгонял его, выгнулся с седла и левой рукой, негибко и грубо, снова хлестнул Алхо. – Лошадь под ним заснула, а он говорит – не идёт.

Что-то неверное было в нём – то ли ноги у его кобылы были слишком тонкие, то ли кобыла эта была безрадостная и нервная, то ли он сам сидел на лошади криво, но только что-то неправильное было во всём его облике. Но вот поди же – ему самому не понравился, видите ли, мальчик:

– Сядь как следует, свесился, как хурджин… – И голос его был как ржавая жесть.

К концу его кнута была привязана ножка лани. Кобыла из-под него так и норовила выскочить, он умело сдерживал её, но, несомненно, было в нём что-то такое, что-то колючее, что раздражало кобылу. Его груз показался мальчику подозрительным, но мешок, перекинутый через седло, не был окровавлен.

– Ты куда это направился? – спросил Месроп мальчика.

– Еду вот.

– В Шамут?

– На станцию.

– А, до Сота, значит, товарищами будем. Погоняй давай.

Мальчик ударил Алхо каблуками, и Алхо не должен был обидеться, потому что так велел человек старше его и мальчика…

– Давай, давай, не жалей, лошадь не должна знать, когда её могут ударить. – Он свесился и поверх мальчиковой головы ударил Алхо по крупу. – Держись покрепче, не хурджин же ты, в самом деле. Мальчишка из Салахлу, самого от земли не видать, за десять минут от Папахкара до Гарнакара добрался… Только его красная рубаха мелькнула у Папахкара, смотрю, а он уже возле Гарнакара, Будённый бы его не догнал… Тебе сколько лет-то?

Мальчик хлестнул коня.

– Он бы тебя в минуту догнал и на кусочки бы разнёс, такой шустрый азербайджанец…

Мальчик нехотя возразил:

– Не разнёс бы.

– А что, пожалел бы?

– Да почему же?

– А потому, что, пока ты тут свои «почему» да «отчего»… Но-о-о, дохлая… Да тебе сколько лет-то, в военкомат ещё не вызывали?

Мальчик понял, что речь об армии идёт. Мальчик улыбнулся. Это была такая далёкая вещь, ну приблизительно такая же далёкая от него, как Буденный и Папахкар друг от друга, значит, шутит человек; и насчёт того, что мальчишка из Салахлу разнесёт его в клочья, тоже, значит, шутка.

– Ты нашего Аветика насколько младше? Или ты худой просто, щуплый? Ровесники небось с Аветиком?

– Аветик десятый уже кончил, – сказал мальчик.

– Кончил, да, в военкомат его уже вызывали. В одном классе учились?

– Вуэй! – удивился мальчик. – Аветик десятый кончил, я в шестой перешёл.

Дорога потемнела, почти что почернела, лошади замедлили шаг. По обе стороны дороги росли липы. Ветер вдруг донёс то ли грибной запах, то ли запах гнили, а может быть, оба запаха вместе. Солнце было далеко и казалось очень белым. Ничего страшного во всём этом не было. Здесь, среди деревьев, ничего страшного не могло быть, это там, под белым солнцем, должен был испугаться тот, на кого бы они выехали сейчас, а здесь, в липовой аллее, были дядя Казарян Месроп и сын Егиша Араик, так что бояться было нечего. Только было удивительно, что стоит такая глухая тишина, так что даже кажется, что ты в глубине дерева, в самом стволе, и ты знаешь, что старая мельница Аветика где-то совсем близко, но шум речки почему-то не доносится, и кажется, что мельница работает не на воде, да нет, какая тут может быть мельница, мельница – просто старое воспоминание, и место это связано с одной старой историей… Отца этого человека убили где-то здесь, и человек этот сейчас молчал. Мальчик хотел спросить у него про это, но не знал, можно ли задавать ему сейчас такие вопросы. И потом он засомневался, на «вы» к нему обращаться или же на «ты». Из памяти вылетело имя убитого. Липовая аллея кончилась внезапно.

– А я в Шамут еду, в горы, – очень громким голосом сказал этот человек. – Военком Дошоян пирует в шамутовских горах, еду, чтобы встретиться с ним, боюсь, как бы парня нашего не заслали в какую-нибудь Якутию, хочу, чтобы где-нибудь поблизости разместили.

И по-прежнему не слыхать было шума речки. Из оврага по крутому её боку выползла старая дорога, запетляла и ушла в старый ивняк, который был редким и жидким, но это была не старая дорога – это было место старой мельницы.

И были старыми яблони, и хотелось всё это понять, и от невозможности понять всё это мальчик напрягся и прямо-таки задыхался… Были старыми яблони кругом, был старым, полным значения и бессмысленным одновременно холм у водопада, и одинокая ива, растущая там, и полуобвалившиеся стены, и место от окна, и весь этот сад, весь этот умирающий сад и опять же эти полуобвалившиеся стены. «Мельница Аветика». Мальчик понял, что убитого звали Аветик.

– Это здесь убили человека? – спросил мальчик.

– Прошли уже.

Немного погодя человек сказал:

– В Тандзуте убили. Там, где они его нагнали, то место мы уже прошли.

Больше человек ничего не стал рассказывать.

И мальчик спросил:

– Все эти сады ваши были?

– Где сады, не осталось никаких садов, – сказал этот человек.

Сад был залит светом, и мальчик спросил:

– А пчёл вы держали?

– Как же. Разве можно было, – очень громко сказал этот человек. – Разве можно было оставить эти липы так просто. Так всё и гудело кругом, много было пчёл.

– В селе вы жили тогда или здесь?

– Здесь, – сказал этот человек. – Когда вода в речке замерзала, перебирались в село, а летом здесь жили.

Как ни старался мальчик, чтобы вопрос «а богатые вы были?» не прозвучал в капиталистическом смысле, ну, в смысле ссылки или ареста, – ничего не получалось, и мальчик решил не спрашивать, а поредевший сад всё ещё тянулся, и вдруг мальчик поймал себя на том, что уже задал этот вопрос и сейчас краснеет от этого.

– Богатые, говоришь? Да жили себе. Ребёнком я был, не понимал, хорошо живём или плохо, но жили. В реке рыба водилась, возле мельницы мы её вылавливали, скотину держали, овцы, лошадь, и от мельницы доход был – хлебом брали, а в урожайные годы мёд нам приносили… В сад лани забредали, в реке рыба водилась, возле плотины скапливалась… Сегодня я полдня на лошади за косулей гонялся.

– А почему, – сказал мальчик, – почему вы не построите себе дом здесь?

– Нельзя. Границы Цмакута проходят одна возле Андроева дома, другая возле дома Егиша, а внизу речка, и на всём этом печать министерства стоит.

Это, конечно, не было так. Но пускай этот человек так думает – пока мальчик не вырастет взрослым. Кому какое дело, где построит себе дом Араик Карян. Этот человек Будённого в Папахкар приводит, а Цмакут помещает на карте министерства, он ввязывается в драку с азербайджанскими пастухами, а среди своих чабанов всё повторяет: «Москва, Кремль, Председателю Президиума Верховного Совета СССР…»

– Очень заезженное место, – сказал этот человек, и мальчик не понял его. – Плохое, говорю, место, – морщась, сказал этот человек. – И тогда было такое. Проезжая дорога, одним словом. Один шамутовец закрыл родник в овраге, поставил на его месте памятник отцу. Родник-памятник.

Где-то близко засвистели.

Возле яблони, прислонившись к её стволу, стояла какая-то женщина и вовсе не скрывала, что это она только что свистела. Совсем наоборот. Пряча улыбку, она снова свистнула, и никто ещё в жизни не казался мальчику таким красивым. Никто ещё не отделялся так легко от старого ствола в своём белейшем халате медсестры, никто ещё не смотрел так мальчику в глаза и не звал его вырваться из своей мальчишеской скорлупы. Мальчика пробрала дрожь, деваться ему было некуда, а девушка спросила:

– Ты куда это направился, косого Егиша сын?

Может быть, кто-нибудь когда-нибудь тоже стоял вот так, облокотившись о ствол старой яблони, засунув руки в карманы халата, а пуговицы на этом халате были пришиты далеко друг от друга, а потом этот кто-то, может быть, так же мягко отделился от дерева, и взял лошадь за уздцы, и посмотрел на мальчика снизу вверх, и его халат и тело излучали при этом такой чистый свет – может быть, всё это когда-то было, но никогда ещё не было всё это – настолько – для мальчика.

– Да, это нашего Егиша сын, – как-то жалко сказал дед Месроп.

– Слезай, – сказала эта женщина, глядя на мальчика снизу вверх, но скорей всего она шутила.

– Ты у Егиша который по счёту, эй? – крикнул дядюшка Месроп и засмеялся. – Или ты и сам не знаешь, который ты?

– Слезай, – сказала эта женщина. – Слезай, укол тебе сделаю… – Но вроде бы она шутила.

– Укол сделаешь? – переспросил дед Месроп.

– В нижнем селе ящур обнаружили, надо укол сделать, – сказала эта женщина, но вроде бы она всё-таки шутила.

– Слезай, парень, – прокряхтел дядюшка Месроп. – Давай слезем, раз говорят, потому как самый подходящий товар мы для ящура.

Мальчик соскочил на землю и встал перед этой женщиной, но они не смеялись над ним.

– Сколько лет? – спросила эта женщина, глядя ему в лицо.

И до смерти, до желания уничтожиться, было оскорбительно, что мальчик всего лишь в шестом, и было прекрасно, было замечательно думать, что через год, всего лишь через одну зиму он будет в седьмом.

– В шестом, – прошептал мальчик. – В шестом, тринадцать лет.

– В шестом, тринадцать, – повторила эта женщина.

– Да, в шестом, – сказал дед Месроп. – А как хорошо учится…

Эта девушка не обратила на Месропа никакого внимания и очень замечательно сделала. Глядя только на мальчика, эта девушка сказала:

– Если два года подожду, возьмёшь меня замуж?

Мальчику до смерти хотелось сдержать себя, но вроде бы он так и не сумел этого сделать.

– Не бойся, парень, скажи «да», – прохрипел дед Месроп.

Он оставался сидеть на лошади. «Не твоё дело», – сказал ему мальчик.

– Если буду знать, что подождёшь, больно не сделаю, – сказала эта женщина, и если это была шутка, то никто ещё в жизни не шутил так по-всамделишному, и никто ещё не пленял мальчика своим чистым голосом, своим белым халатом, своим крепким здоровьем.

– Не будешь колоть? – посмотрел на неё и прошептал мальчик.

Эта женщина обняла мальчика, прижала его голову к груди, и никогда ещё мальчик не казался себе таким маленьким, а потом она, как бы между прочим, оставила его где-то у себя под мышкой, взялась за седло и оказалась на лошади.

– А теперь беги следом, смотри, как она будет колоть, – донёсся голос деда Месропа.

– Дай сюда прут, – сказала эта женщина, и мальчик протянул ей свой прут.

– Не веришь, значит, что укол сделаю, – сказала эта женщина, но мальчик не ответил ей ни вслух, ни мысленно. – Не верит, что укол сделаю, – сказала эта женщина.

Кто-то шёл через сад, какой-то мужчина в больших тёмных очках, и, кто бы он ни был, он не был хорошим, этот мужчина. Он приблизился к ним, поставил длинную ногу на старую каменную изгородь, завязал шнурок на ботинке и сказал:

– Не сделаешь укол, – и посмотрел на мальчика и на Месропа.

– День добрый, – сказал Месроп.

– Этот для брата ведёт лошадь на станцию, – сказал подошедший мужчина, – а ты что везёшь, Назаров?

– Ты доктор? – спросил дядюшка Месроп.

Мужчина не ответил, доктор он или не доктор, он опустил ладонь на мешок Месропа, и ладонь эта была широкая, он мог этой ладонью прикрыть лицо ребёнка от лба до подбородка, он положил ладонь на мешок и сказал:

– Шашлык будем есть.

В самом деле, пахло шашлыком.

– Пожалуйста, – сказал Месроп, – когда угодно, я твой слуга.

– Не когда угодно, – сказал этот мужчина, – прямо сейчас.

Он взял деда Месропа за колено и зашагал рядом с лошадью.

– Ребёнка в армию берут, – сказал дед Месроп.

– Значит, мы одного Дошояна не стоим.

– Почему, айта, – сказал дед Месроп. – Что ж, у нас сознательности нет, что ли, не понимаем, что ли.

– Говоришь так, а не доказываешь, – сказал мужчина. – Бездоказательно говоришь.

– Но почему же, ты разве когда-нибудь намекнул мне, чтобы я на деле всё доказал?

– А Дошоян намекал, Назаров Месроп?

– Не намекал, но ребёнка в армию забирают.

– И что же нам – ждать, пока вы на операцию слепой кишки придёте, схватившись за живот?

– Лично у меня слепая кишка удалена, – сказал дед Месроп.

– «Лично у меня»… В Якутии резали тебя?

– И в самом деле в Якутии, – засмеялся дед Месроп.

– Ты из Цмакута, у цмакутцев небось две слепые кишки, вторая – про запас.

– Это сколько же этих кишок у людей бывает, доктор? – сказал дед Месроп.

– У людей? А вы разве люди?

– Ну что же ты так, доктор, – остановил лошадь дед Месроп. – Хочешь, прямо сейчас тебе шашлык изготовлю?

– А что же, мы будем ваши аппендиксы удалять, а вы Дошояна шашлыком угощать – через нашу голову?

Мальчик никогда бы не смог так удачно и быстро находить ответы. Этот человек то нравился мальчику, то не нравился, потом снова нравился. Широкие колени, их светлый блеск и этот тёплый свет глаз были предназначены этому человеку, а гибкий, высокий его рост был предназначен для этой женщины, и это было счастье. И старый сад, и то, что после купанья эта женщина натянула на себя только халат. А то, что этот человек якобы хотел от деда Месропа, вовсе ему и не нужно было, но только не стоило, не нужно было повторять всё время «кишка, кишка». И то, что он мог шутя забрать у Месропа мешок, а Дошоян в шамутовских горах ничего не скажет, молча проглотит слюну и, засопев, криво улыбнётся, и ещё у мальчика немножечко болела голова оттого, что если они были мужем и женой, то как же они были такими прекрасными оба, а если они и не были мужем и женой, то как же они были настолько друг для друга?

– Ты не Дошоян, но, пожалуйста, прошу тебя. – Этот человек потянул за собой лошадь Месропа, перешагнул каменную изгородь и дёрнул поводья. – Во времена царя Николая ваш сад, кажется, был – милости просим.

Со старого абрикосового дерева свисала туша овцы, пахло шашлыком, под деревом стояла светлая машина с красным крестом. Какая-то женщина, опустившись на колени, хозяйничала за самодельной скатертью, она подняла голову и смотрела на них. «Пожалуйста, пожалуйста», – послышался мужской голос, но человека, кто это сказал, не было видно. Кобыла Месропа переступала ногами возле изгороди и сердилась, с абрикосового дерева свисала туша овцы, какой-то мужчина в белой майке поднял руку и звал их, кобыла не хотела перепрыгивать через изгородь, а дед Месроп хотел заставить её прыгнуть и подтягивал поводья, приближал кобылу к каменной изгороди, которая не была высока, но кобыла по-прежнему топталась на месте. Потом она всё-таки прыгнула, а врач сказал в это время: «Якутия!» Задние ноги лошади были тонкие и нервные и задели каменную изгородь. С изгороди упало несколько камней.

В руках у деда Месропа был стакан, он сидел на лошади и со стаканом в руках говорил что-то, а его слушал мужчина в белой майке. Женщина в халате подошла к светлой машине, раскрыла дверцу. Она забралась в машину, и её длинная нога на секунду замерла и была голая, гудели телеграфные провода, потом она захлопнула за собой дверцу. По радио передавали песню. Дед Месроп выпил, мужчина в майке протянул ему закусить и взял у него стакан. «Спускайся, слезай, как следует поедим», – донёсся голос мужчины в белой майке, и дед Месроп скривил шею.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю