355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Грант Матевосян » Август » Текст книги (страница 6)
Август
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:01

Текст книги "Август"


Автор книги: Грант Матевосян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

– Как же нам теперь быть, Араик?

– Ты насчёт чего?

– Вообще.

– Не знаю. Отец сказал, с дядей холодно поздороваешься.

Начало

Там, где спало семейство ланей – отец, мать и телёночек-сын, – ведра не было. Ведра там не было. Место это нельзя назвать загоном, потому что загон – это много грязных овец и неуместная шутка. Маленький закуток с небольшой коврик величиной, где дремало семейство ланей до прихода мальчика, нельзя назвать загоном, и сказать, что это облюбованное место ланей, тоже нельзя, потому что тут же явятся с ружьём. Надо сглотнуть слюну и это место, где недавно дремало семейство матери – отца – сына ланей, держать про себя без названия – просто небольшое пространство величиной с коврик. Небольшое пространство с коврик величиной, три красные лани, зелено-жёлтый куст малины в росе и молчаливый лес. Пониже зелено-жёлтого куста в малиннике, среди полной тишины собирает малину мальчик. Ягоды срываются легко, потому что мальчик пришёл в точный день. Ни одна ягодка не скатывается, не падает на землю, потому что мальчик не спешит, все кусты в этом малиннике принадлежат ему. И лани только мальчику принадлежат, их место знает только мальчик, там сейчас стоит ведро, полное малины. Вон там, где – раз, два, три – три примятых места. И чуть подальше – ведро мальчика. Ведро уже доверху полно малины, но нельзя никому сказать про это место, потому что тут же налетит оголтелая орава. Придут, всё обдерут, всё обломают, вдоволь, а может быть, и не вдоволь, наедятся малины, потом схватятся в шутку друг с другом, покатятся по земле, всякие глупости начнут болтать про трусики учительницы и спустятся в село, барабаня по пустым днищам вёдер; и поскольку они не принесут в село ни одной ягодки малины, они принесут зато добрую весть о существовании ланей; взрослые над ними посмеются: «Ну да, не может быть, своими глазами видели?» Взрослые посмеются над ними и не поверят. Но вдруг тихо, молча, будто бы с тропинки свернули для того только, чтобы помочиться, вдруг тихо, молча юркнут в лес; выстрелов никто не услышит, дым от костра не поднимется в небо, никто ничего не скажет, никто ничего не сделает – они только поглядят, они только постоят тут, по-деревенски спокойно похлопают глазами, но лани больше в этом месте не появятся.

Придерживая у живота лист лопуха, мальчик огляделся и не увидел ведра возле лежбища. Потом сказал себе, что собирает малину в своём малиннике, возле своих ланей. Мальчик огляделся ещё раз и не увидел жёлто-зелёного приземистого куста. Может быть, он ошибся? Один куст был, но не жёлто-зелёный, рядом с ним, правда, торчал одинокий жёлто-зелёный куст крапивы. Просто луч солнца соскользнул с куста малины, перешёл на куст крапивы и сделал его жёлто-зелёным, вот и всё. Мальчик не ошибся: куст был на своём месте.

Мальчик почувствовал, что он опустошается и глохнет, что переполняется отвращением к тому, кто прячется где-то поблизости, совсем рядом. Мальчик слышал про себя его тайное похихикивание, видел его довольное лицо – лицо заговорщика, чувствовал просыпающегося в нём вора, который может обратить добродушную шутку в серьёзное, и мальчик уже корежился про себя от этой шутки и от его добродушия, от того, чго тот явился и стоит где-то неподалёку, в малиннике. Мальчик затылком чувствовал его взгляд, и его передёргивало от этого взгляда, мальчик на спине своей ощущал его дыхание – тот затаил дыхание, мальчик ненавидел это дыхание. Мальчик изобразил на своём лице улыбку и повернулся, чтобы увидеть его, и увидел его, но потом его снова не стало, а живот у мальчика весь взмок: малина в руках мальчика смялась, сок потёк между пальцами, рубашка на животе стала чернильного цвета.

Ведро стояло возле жёлто-зелёного куста крапивы. Чтобы человечий его запах и запах его матери и всего их дома не пристал к лежбищу ланей и не спугнул отца, мать и сына-ланёнка, чтобы они всегда были здесь и чтобы мальчик всегда мог собирать тут малину, он поставил ведро в сторонке, возле куста крапивы. Но всё равно мальчик ненавидел сейчас того, кто почти был здесь, из-за кого он раздавил и размазал малину по животу. Ведро было не доверху полное, а так, на один палец ниже краёв, как будто рядом с ведром сидели и ели по штучке, не спеша ели малину. Можно было положить руки на колени, нагнуться и вглядываться, вглядываться, вглядываться, можно было оглохнуть и увидеть, как во времени неслышно отделяется аромат малины и опускается, оседает сама малина в ведре и получается так, будто кто-то сел на землю возле ведра, притянул ведро между ног и съел весь верхний слой ягод… Мальчик ненавидел того, кго мог вот так забрать ведро между ног и съесть всю малину – как бы в шутку, как бы подтрунивая над мальчиком, – а вообще-то с полным безразличием, тем самым, с каким наступает бык на твою ногу.

Лист лопуха с раздавленной малиной мальчик положил поверх хорошей малины, он расправил лопух и разложил по нему всю раздавленную малину, чтобы, если встретятся по дороге люди, угостить двумя-тремя раздавленными ягодами. Чтобы они отведали раздавленные ягоды и похвалили одного-единственного – утешеньице косого Егиша и чтобы, будто бы желая погладить по голове, вытерли пальцы о его волосы. Под раздавленным слоем виднелись края лопуха, было видно, что утешеньице – один-единственный – набрал для своего косого родителя и для всей косой малышни – для всей косой дюжины отборную малину. Но мальчик не стал прятать края лопуха. Пускай думают что хотят.

Потом мальчик сидел рядом с ведром, бормотал про себя что-то невнятное и раскачивался. Ему не хотелось идти домой и не хотелось оставаться в лесу. Он сидел так и слышал голоса села, потом село переставало существовать, села не было – только лес один и лесная тишина. Если б не было людей – в мире было бы грустно. Было бы много травы. Среди травы бежала бы речка. Белая бабочка носилась бы над травой… Печально и красиво было бы. А сейчас некрасиво и непечально. И не знаешь, что делать. Почему в небе кружит ястреб? Почему стоят деревья? Стоят и стоят. А ястреб покружится, покружится и камнем ринется вниз, ну, скажем, куропатку убьёт, ну и что? И снова кружит. Когда кружит – красиво и печально, не знаешь, какой в этом смысл, но какой-то красивый и печальный смысл в этом есть. Как произошла земля, куда текут реки, о чём думает лошадь, когда не пасётся и стоит неподвижно? Часами стоит неподвижно. И думает. Из какого моря поднимаются облака и над какими лесами они проходят, почему вечера бывают такими грустными, полными раздумий и тоски, а утра – такими чистыми и бездумными, почему наш армянский народ, когда степи были пустые, ничьи, – почему он не дошёл до самого океана, а остался в этих ущельях, где иссякает, переходит в камень земля, в почему так бьётся, чего хочет наше сердце? Когда смотришь на этого ястреба вблизи, руки сами прячутся под мышками – а клюв, когти и глаза его так и царапают, так и царапают, так и рвут тебя на части.

В далёких небесах далёких морей облака расправляют крылья и пускаются в путь, чтобы пролиться дождём над нашим ущельём и нашим лесом. Дождь мирно шумит среди листвы. И живут, живут-поживают таким образом одна рощица буковая, одна-две лани, несколько дубков, несколько родников и одна речка. Выжженные солнцем пустыни, почему они не могут притянуть-приманить, спустить с неба, выжать до последней капли, опустошить-ограбить наши облака? Наши облака проделывают, наверное, немалый путь, проходя над опалёнными пустынями, но дыхание пустынь не доходит до них. Нет, тяжёлые облака не могут пройти над пустынями так высоко, тяжёлые облака движутся по-над землёй, вылизывая её. У облаков есть свой особый путь в наше ущелье: они поднимаются с моря и, стелясь по земле, плывут, плывут над другими ущельями, прихватывая понемножку воды из речек этих ущелий, много не берут, чтобы не лопнуть тут же на месте, и мало не берут – в меру, сколько надо, чтобы оставаться тяжёлыми, чтобы ветер не смог их прогнать из ущелий; горы они переваливают ночью, и тогда слышится лёгкий шелест, а утром в этих местах трава бывает мокрая и шерсть у овец влажная, наши облака переваливают гору и, скользя по маленьким оврагам, заходят в наше ущелье; чабан с вершины горы смотрит и видит: его жёлтая пустыня осталась по-прежнему умирающей от жажды жёлтой пустыней, а облако чуть-чуть только увлажнило шерсть на овцах и уходит, движется к нашему ущелью. Чабан сплёвывает в ярости и ругается вслед облаку. Как он ругается? Не знаю, по-турецки. По-турецки я не знаю. Вот облако прошло пустыню – наше облако приближается к нашему лесу, а чабан на горе остался без воды. Турки вырезала армян, но чабан в который раз остался без воды. Его овцы лижут друг на дружке влажную шерсть. Овцы едят шерсть друг на дружке, и чабан стервенеет, сходит с ума, чабан по-турецки кричит что-то своим овцам, отара рассыпается, потом останавливается, блеет жалобно, и так, блея, овцы снова скучиваются. Бурка чабана сырая, чабан кричит, надрывается, но овцы не разбегаются, обступают чабана, лижут ему папаху, руки, глаза. А ты возьми да и переберись в город, чем такое терпеть, подумал мальчик.

Мальчик спрятал руки в рукава, и было приятно, что чабан не он сам, и было неприятно, что нечто подобное действительно происходит в эту самую минуту где-то. Мальчик простонал и услышал свой стон. И стон своего отца, и стон всего своего рода. И смех всей школы над этим стоном. И неулыбчивый, безмолвный взгляд взрослых, обращённый на его отца, взгляд, полный едкой насмешки. В этом взгляде ничего больше нет. Нет того, например, что они не прочь пожрать мяса лани, ничего такого нет в этом взгляде, в этом взгляде можно углядеть одну только едкую насмешку по поводу того, что у косого Егиша растёт двенадцать косых детей и что двенадцать этих косых отпрысков сидят сейчас под двенадцатью деревьями и размышляют о турецком чабане в пустыне, размышляют и время от времени исторгают тяжкий стон.

Потому что на посторонний взгляд это действительно так. Мальчик сделал вид, что это не он съёжился и продел руки в рукава, мальчик встал, распрямился и увидел сквозь деревья село. Мальчик взял ведро, и ведро было тяжёлое, и он встал перед всем селом со своей тяжёлой ношей в руках.

– Урур-урур-урур, эй! Коршун! – Бабка их была занята делом – поминутно давала знать курам о присутствии коршуна. С утра до вечера бабка напоминала им о коршуне и думала, что делом занята.

Глухо стукнул по дереву то ли тесак, то ли топор, стукнул, стукнул, ещё раз стукнул и остро зазвенел – кувалда, значит, была. Дядя мастерил телегу, сейчас пробивал, наверное, отверстие для дышла, и железный клин отскочил. Но дядя не выругался. Дядя вообще не ругается. Он молча поглядел вслед откатившемуся клину, потом покачивающейся своей походкой пошёл, постоял над ним секунду, потом нагнулся так, что казалось, сейчас он разломится пополам, нагнулся, взял клин и пошёл обратно. Он, когда ходит, раскачивается не из стороны в сторону, а взад-вперёд, совсем как голова у лошади мотается во время ходьбы. Клин снова вонзился в дерево, а мальчик в лесу, сжав зубы, прислушивался, ждал. Ждал, когда треснет разрываемая древесина. Но всё было тихо, и железный клин задыхался в дереве, и вместе с ним задыхался мальчик. И дядя не помогал железному клину, с кувалдой в руках дядя стоял и ждал, что дерево треснет само по себе, он взглядом искал всё это время другой клин, но больше ждал, что дерево само треснет.

– Араик, Араик… Ара…

Мальчик скорчил гримасу и отбросил в сторону этот зов. И увидел, как дядя взял новый клин, валявшийся возле стены, и, покачиваясь, идёт обратно. Вот он дошёл до дерева и стоит, прислушивается к глухому его стону, вот он нагнулся так, что со стороны можно подумать – сейчас он разломится пополам. Он нагнулся, примерился глазом к трещине в дереве, разогнулся и замахнулся кувалдой, чтобы ударить. Но удара не слышно. Тихо-тихо кругом. Клин задыхается в дереве, а дядя не помогает ему. А может быть, дерево уже треснуло, и разверзло свою белую сердцевину, и уже поблёскивает этой сердцевиной на солнце, а дядя стоит, хлопает глазами и хочет найти во всём этом какой-то смысл и не может. Мальчик понял, что сейчас он окажется возле дверей дяди и протянет ему поверх расщепленного ясеня малину на ладони, и его рука на секунду застынет в воздухе, протянутая к дяде, и всё это будет окутано свежим ароматом дерева. И будут смотреть молча друг на друга – белая древесина, он сам и дядя. И подсолнух.

Нельзя задавать дяде глупые вопросы. Лошади думают или не думают? Когда туман скользит вдоль оврага и поднимается к летнему выгону, а ты сидишь и смотришь на это, почему тебе делается страшно в это время, почему твоя спина покрывается мурашками? Почему у монголов узкие глаза, а вообще-то, пускай узкие – главное, что видят, но ты никогда не поймёшь, что кроется за этими узкими глазами, что замышляет монгол в отношении тебя. А турки – они монголы? Турки плачут? Турки смеются? Их смех похож на наш или они как-то иначе смеются? Овца от жажды действительно делается безумной? И может быть такое, что на знамени древних турок именно такая обезумевшая овца была нарисована и наши армяне пугались её и убегали? Можно сесть у порога дядиного дома, можно сесть, смотреть кругом и не помнить про старые твои вопросы, потому что перед тобой дядя, белая древесина, только что разделанная, ульи, грушевое дерево и помидорная грядка. И подсолнух.

Мальчик посадил у себя во дворе подсолнух, и было это давно, когда мальчик был маленький, мальчик тогда несколько дней подряд просидел у дядиного порога, но дядя так и не догадался подарить ему тесак. А когда должен был расцвести подсолнух во дворе мальчика, косые в минуту его уничтожили. И хорошо, что дядя не понял, что, когда мальчик сидел у его порога возле помидорной грядки, ульев и груши, в аромате свежего дерева, что мысленно он жаждал дядиного тесака, хорошо, что дядя не понял этого, потому что среди стольких косых невозможно иметь что-то своё. То, что остаётся самому мальчику и чего косые не могут отнять и сожрать, – это посиделки на крыльце у дяди. В течение дня и всего лета мальчик бывает в тысяче мест, но потом он только одно вспоминает – как он сидел у крыльца дяди, среди аромата дерева.

Надо было спуститься в село, пора было идти домой, но мальчику домой не хотелось. Мальчик чувствовал, что не хочет идти домой, и думал, что не хочет идти потому, что хочет, чтобы его ведро с малиной, прежде чем попасть в лапы к косым, чтобы ведро побыло ещё рядом с ним среди тишины под буковым деревом. И вдруг мальчик увидел, что давно уже стоит рядом с именем своего дяди. Что он сам и имя дяди давно уже пребывают друг подле друга… На сероватом буковом стволе ножом было вырезано:

АНДРАНИК КАР.

1916 г.

в пасмурную погоду пас свиней

Мальчик испугался и удивился этой далёкой дате. Он вычел из своего времени время дяди, и этого было так мало, всего сорок один год; мальчик, однако, побоялся спуститься и заглянуть во время дяди. И мальчик не понял – прошедшее это время, когда буковое дерево вот так же стояло, а буквы уже были выдавлены на его коре, а сердцевина внутри дерева, там глубоко, глухо, молча жила своей жизнью… всё это – много времени или немного, каким его считать – прошедшим, или это вовсе не время, а что-то другое? Наверное, существует время букового дерева… время лошади – когда лошадь стоит и думает, занятия в школе кончились, тебя отправили в магазин, и ты уже успел сгонять туда и вернуться, а сейчас сумерки, ты перешёл речку, речка поблёскивает и что-то бормочет, ты идёшь, чтобы пригнать козу, и твоё время и все голоса этого времени проходят через лошадь, а лошадь стоит какая-то сама в себе, и её время тоже как бы в ней самой.

Мальчик сел возле дерева, потрогал ствол, задержал руку на стволе и поглядел вверх во всю длину дерева. Ствол всё тянулся и тянулся, у мальчика перехватило дыхание, а ствол тянулся, потом раздвоился, и стало два ствола – с откинутой назад головой мальчик перевёл наконец дыхание, подождал немного, легко поднялся по стволу и в минуту оказался на самой верхушке, а дальше было белое небо и не за что было держаться. Верхушки деревьев раскачивались. Верхушки раскачивались, медленно и упорно устремлялись куда-то, могли идти так бесконечно, но в какую-то секунду останавливались, и тогда дерево издавало стон, и вместе с деревом стонал и мальчик, и верхушка начинала идти обратно. И когда верхушка оказывалась над самим стволом, дерево как бы встряхивалось и немножко всё выпрямлялось и подтягивалось. Так, наверное, оно и выросло, подтягиваясь и выпрямляясь – раскачиваясь, подтягиваясь и выпрямляясь. Крепко зажав в руке черенок ножа, до боли в шее откинув назад голову, мальчик стал спускаться, он спустился и в минуту оказался в развилке, там, где ствол начинал раздваиваться. Дальше до самой земли ствол был совершенно голый и гладкий-гладкий. Мальчик понял, что не обе верхушки, не оба ствола раскачивались вместе, а что они, наоборот, приближались и отдалялись друг от друга, и что дерево стонало тогда, когда стволы отдалялись, и ещё стонало, когда стволы сходились, прижимались друг к другу. Два ствола какой-то неживой силой сводило и прижимало друг к другу, а основной родитель-ствол под ними был гладкий, толстый и незыблемый, можно было, как кошка, прижаться к нему да так и оставаться, но спуститься вниз по этому стволу было немыслимо. И мальчик выбрался из расщелины – не так быстро, как это можно представить мысленно, и не так медленно, как это бывает в действительности, он снова поднялся к самой верхушке дерева, страшась посмотреть вниз на узкую расщелину. А вверху было головокружительное небо, и держаться уже было не за что, дальше веточки были тоненькие-тоненькие. Не моё дело, как поднялся, так и спускайся, сказал мальчик и увидел, что рука его на стволе дерева, что ствол и его рука почти что слились, но каждую минуту рука может отделиться от ствола, а дерево живёт само в себе, и стонет само в себе, и вместе с деревом живёт имя дяди. Дерево приняло в себя буквы, и, по мере того как росло само, росли и буквы, росли, растягивались и рассеивались, делались расплывчатыми на коре. КАР. означает Карян. АНДРАНИК КАРЯН – Араик Карян. Странно, однако, что дядя одновременно был там, пас свиней, и здесь, у себя во дворе, мастерил телегу. И время от этого было какое-то непривычное. Может быть, это и было то самое лошадиное время. Там, где сидел когда-то дядя, сидел сейчас мальчик, совершенно так же подогнув под себя ноги, и ноги у него затекли и болели, точно так же, как болели тогда у дяди, но он не менял положения, потому что это было самое удобное положение для того, чтобы сидя нацарапать что-то на дереве. Его дядя был Карян, и он сам Карян, у дяди заломило ноги, и у него заломило, и он с дядей вместе находился сейчас в одном и том же старом времени – во времени этого дерева. Мальчик поднялся, ноги болели. Мальчик встал, широко расставив ноги, и посмотрел:

АНДРАНИК КАР.

1916 г.

в пасмурную погоду пас свиней

АРАИК КАР.

– Араик, Араик… сколько набрал, хватит… иди домой, иди домой…

Мальчик понял, что он очень уже давно в лесу, что голос матери всё время проходил над ним, что и бабушка вот точно так же звала дядю, и мальчик услышал далёкий зов того прошедшего времени: Андраник, Андраник… оставь свиней… иди домой, иди домой… «Сейчас приду», – мысленно ответил мальчик, отошёл от дерева и остановился.

Остановился, заложил руки в карманы, огляделся по сторонам и превратился в невинного прохожего. Прохожего, который думает… который пришёл из села, чтобы разыскать в лесу, ну, скажем, козу, а вовсе не для того бродит тут, чтобы разглядывать на стволах деревьев имена Каряна Андраника и Каряна Араика. Вот так, думая о козе, мальчик пошёл-пошёл, думая о козе, искоса, тайком от самого себя глянул на дерево, захотел не увидеть, и ему показалось, что ему удалось не увидеть, но он увидел – и то, что он увидел, было неприятно: в старом прошедшем времени дерева пасли свиней – само дерево, Андраник и палая листва, а Араика среди всего этого не было – спустя много лет, погожим ясным днём Араик явился, сел на землю под деревом и от нечего делать вывел «Араик Кар.». Мальчик пошёл, разыскал влажную, почти что мокрую землю и потёр ею своё имя, чтобы сделать его старым, или же если не старым, то не таким хотя бы свеженьким, потом он отошёл, посмотрел на дерево издали и снова потёр своё имя, снова отошёл и поглядел совсем уже издали. И в эту минуту услышал голос матери и ответил ей мысленно, что идёт, он ведь сказал ей, что идёт домой, что же она кричит, разоряется понапрасну.

Араик и Андраник Каряны вместе с буком пасли свиней в тишине времени. Мальчик немножечко подумал и не понял, какой же смысл таится во всём этом, но ему понравилось, что имя Андраник отделилось от дяди и живёт само по себе на стволе дерева и что имя Араик отделилось от него самого, что имена Араик и Андраник будут жить вместе с буком своей, не зависимой ни от кого жизнью. А что скажут на это другие? Предположим, вот он, посторонний человек, идёт себе по лесу, ему надо найти козу, нет, не так – его отправили искать козу, и он идёт, тихо, молча себе идёт, вот он свернул с дороги, неожиданно свернул, чтобы помочиться, и идёт на охоту… на ланей. И в это время мальчик разглядел следы лошади и увидел яблоки навоза – и что же это, неужели в самом деле кто-то отправился на охоту? На ланей?

Мальчик оглянулся и не поверил глазам: как будто это было другое дерево, но нет, это был тот же бук, а на гладком сером стволе его был выдавлен знак S. Знак того, что дерево должны срубить. И мальчик снова подумал, что он ошибся и смотрит не на своё дерево. Но тем же знаком S было помечено и соседнее дерево. Лес в этом месте был ровный, все деревья здесь выросли прямые и высокие, под деревьями лежал слой листвы и земля под листвой была ровная, твёрдая, во всей буковой роще не было никаких старых пней и разных мелких кустов, во всей роще – одни гладкие высокие стволы. Гладкие серые стволы, между которыми ровно расположился мутноватый свет, деревья стояли и молча ждали чего-то, а может, они прислушивались ко времени. И их гладкие стволы все были помечены знаком S.

– Араик, – позвала мать. – Араик, Араик! – крикнула она не своим голосом.

Голос дяди позвал:

– Араик, Араик! – И мальчик повернулся, чтобы идти. Голос дяди сказал: – Ну что ты тут разоралась, ребёнок гуляет себе по лесу, сейчас придёт, – и голос матери после небольшой паузы (мать в это время молча шевелила губами и пыталась успокоиться):

– А кто же отведёт лошадь на станцию?

– Я, – последовал ответ, и дядя с размаху всадил топор в бревно.

– Араик! – позвала мать.

– Араик, Араик, Араик! – позвали мать и бабка в один голос.

– Араик, Араик! – позвала бабка.

Буковая роща кончилась, и сразу же начался обрыв. Село было совсем близко, помаргивали, тлели красные крыши на солнце, где-то среди садов блеснула ярко-жёлтая тряпка, голос бабки позвал «Араик», и село было красиво, но голубая терраса была пуста. Друга его не было на голубой террасе, и он не стоял над обрывом рядом с мальчиком, против всей этой красоты, а кладбища отсюда не видать было.

Зимой по этому обрыву скатывали брёвна. Мальчик с другом останавливались здесь по дороге в школу и долго смотрели, как скользят вниз брёвна. Значит, все буковые деревья покатятся по этому обрыву… Мать с бабкой снова позвали его, потом мать одна крикнула «Араик!», и мальчик метнулся вниз по обрыву. Мальчик кинулся вниз, не разбирая дороги, пускай передавится вся малина, плевать.

Обрыв кончился, с малиной ничего не случилось, а село отсюда казалось уже совсем другим, другое словно было село. В овраге, неподалёку от мальчика, навострила уши тёмно-красная лошадь, навострила уши и смотрела на мальчика. Мальчик оглянулся, никого больше не было – лошадь смотрела на него. Потом лошадь опустила голову и снова впала в дрёму. За деревьями, на противоположной стороне, кто-то двигался. Тоже спускался в овраг. Вот он остановился, поправил груз за спиной и позвал «Араик!» – и в это время мальчик увидел под ближайшим грабом двоих, которые пальцами и знаками говорили ему: «Молчи». Мальчик спросил – тоже знаками – что, мол, в чём дело, а они только давились смехом и подзывали его руками: «Иди сюда, иди к нам». И никакого тут секрета не было, просто они хитрили ради того, чтобы полакомиться пригоршней малины. Мальчик пошёл к ним, сомневаясь и переполняясь брезгливостью, а они молча давились смехом и всё прикладывали палец к губам – тише, мол, тише, тсс…

Кто-то засмеялся в овраге, горячо и глухо. Лошадь навострила уши. На противоположном взгорке, некрасиво раскинув колени, сидела какая-то женщина и лениво глядела перед собой.

«Что?» – прошептал мальчик. «Гляди», – прошептали они, и этот их шёпот, и глухой и горячий смех в овраге, и сонное бормотанье речки в ту минуту, когда мальчик нагнулся, чтобы посмотреть туда, куда они показывали, окунули его в какую-то бесстыдную тайну, и собственное дыхание показалось мальчику ужасным шумом. На противоположном взгорке сидела, раскинув колени, женщина, и белые её колени были широкие и некрасивые. То ли лениво, то ли, наоборот, внимательно смотрела она на мальчика. Мальчик смотрел на женщину, женщина смотрела на мальчика. Потом женщина подняла голову и хотела – ну да – хотела крикнуть в сторону леса. И мальчик напрягся из последних сил, так что умереть уже можно было от такого напряжения, мальчик напрягся и отверг этот её крик. И крик не состоялся. Мальчик медленно высвободился из глухоты, медленно повернул голову. «Ну, – прошептали те, – видел?» Мальчик проглотил слюну. «Это моя мать, – сказал мальчик, но его губы не шевельнулись даже. – Что?» – прошептал мальчик. И в это время сын Мартироса с живой красивой гримасой на лице, живым красивым движением больно пригнул голову мальчика к земле и обратил взгляд мальчика к оврагу, к речке, к валунам… Какой-то парень лежал там на животе, какая-то девушка, подогнув под себя одну ногу, лежала рядом, и голова её была на спине у парня. Во рту у девушки была ромашка, стебелёк ромашки двигался, девушка, наверно, играла губами с этой ромашкой. Овраг был неподвижен, камни были неподвижны, и те двое тоже были неподвижны – и тот, который лежал на животе, уронив голову на руки, и та, которая смотрела на небо сквозь тёмные очки, которая смотрела на небо и молча жевала стебель ромашки. «Хорош товар», – сказал внук Саака, известное трепло, и мальчик отвёл взгляд и понял, что те двое – девочки обе, а не парень и девушка, – и та, что лежит в узких плавках, с ромашкой во рту, и кто лежит на животе, – обе девочки, а стебель ромашки горький, и от него поднимается тошнота и першит в горле.

Женщина на взгорке поднялась и пошла вниз с чем-то безобразным за спиной. Лошадь навострила уши. Мальчик поглядел на лошадь, посмотрел на мать и понял, что мать несёт седло, которое взяла во дворе у дяди. «Ты где это её собирал?» – спросил сын Мартироса. Мальчик проглотил слюну и сказал: «Собирал». – «Что собирал?» – спросил сын Мартироса, и мальчик понял, что тот не слышит ничего и не ждёт от мальчика ответа, что всё его внимание в овраге, где снова глухо и горячо засмеялась и ногу на ногу закинула девочка в тёмных очках, в тёмных очках, узком бюстгальтере и узких трусиках, – и мальчика всего передёрнуло, и это было противно и приятно, совсем как после рвоты.

– Араик! – с седлом за спиной – уж хоть бы несла его по-человечески, а то что это, с обнажившимся плечом и покрасневшей шеей, мать стояла на берегу реки, вглядывалась в воду и звала: – Араик… – И мальчик опустил веки и оглох.

Среди глухой тишины стояли серые стволы буков, стояли независимо друг от друга, каждый в себе, каждый жил своей жизнью, и каждого грыз свой червь, и каждый переживал свою смерть сам в себе. Буковая роща была спокойна, и сероватый неясный свет ровно располагался между серыми её стволами.

С седлом за спиной, мать свободной рукой задрала подол, мать задрала подол, а седло ещё больше сползло вниз, до самых складочек на коленях, колени у матери заголились, мать хотела перейти речку по камням, но ближайший камень был далеко, и вряд ли она достала бы до него ногой, и мать понимала это и стояла на берегу, с седлом за спиной и с задранным подолом. Мальчик медленно повернул голову; ребята застыли в кружевной тени граба и смотрели на девочек в овраге, но, казалось, они видели и мать мальчика, которая внезапно совершила свой неуклюжий топорный прыжок – мать прыгнула, угодила в воду и зашагала к тому берегу, уже не глядя под ноги.

Лошадь, навострив уши, смотрела на эту женщину с седлом за спиной и глухо ржала, утробно как-то, внутри себя, и надсадное это ржание старых лёгких было некрасиво и так же безобразно, как мокрый подол матери и то, как она держала седло за спиной. И мальчик увидел, как он сам, заключив в себя тяжесть ведра, легко шагает к матери и к лошади, на самом же деле он всё ещё был под грабом, сидел в кружевной его тени и не смотрел, но видел девочек в овраге, и время в овраге слабо шумело, а сам он был косой и смешной, потому что ему дело показывают, а он видит колени собственной матери, – от всего этого можно было взвыть, право.

Мать положила седло на спину лошади задом наперёд. Кругом лошади стоял густой лошадиный запах, и мать растерянно озиралась, – стоя среди этого тяжёлого запаха лошадиной мочи, мать растерянно озиралась и не понимала, что к чему.

– Ну что? – сказал мальчик.

В минуту мать преобразилась.

– Вуй-вуй-вуй… – обрадовалась мать. – Мой единственный, среди стольких бездельников мой единственный работяга, работничек мой, набрал малины… А брат твой на станции тебя дожидается…

Всё это было очень хорошо, но кругом стоял запах лошади, и сама лошадь утопала, можно сказать, среди своего запаха, а мать нашла какой-то ремень и хотела продеть у лошади под хвостом как шлею, но этот ремень никак не годился для этого…

– Что легче, принести седло к лошади или же отвести лошадь к седлу? – сказал мальчик.

Вода хлюпала у матери в мокрой обуви, мать, казалось, была раздражена из-за густого запаха мочи и, стоя среди этого невыносимого запаха и мух, не понимала, казалось, что к чему. Мать скорчила гримасу отвращения, переступила с ноги на ногу, и вода снова хлюпнула в её мокрой обуви.

– Не соскучилась я по твоему дядюшке настолько, чтобы из-за какой-то паршивой лошади дважды подряд приходить к нему во двор.

Мальчик прислушался – мать не любила дядю. Но разве можно было любить кого-нибудь, стоя среди этого тяжёлого запаха мочи? «Э-э-э!» – закричал в сердцах мальчик, и набросился, и отобрал у матери седло. И локтем оттолкнул мать, и грудь у матери была мягкая, и было неприятно, почти так же неприятно, как ощущать запах мочи, – было неприятно думать, что в овраге на нагретых камнях лежат женщины, и мать его тоже женщина, и на ней опять нет лифчика… Мальчик стал налаживать седло, поправил войлочную прокладку под седлом, нашёл стремена… Лифчик не надела и, развесив по животу пустые груди, еле прикрыв их ситцевым платьем, как босячка, прошла через всё село с этим своим «Араик, Араик»… Мальчик продел подпругу между седлом и войлочной прокладкой и краем глаза увидел мать, которая, сложив руки на животе, покорно глядела на него: мол, вот она, женщина, передала мужскую работу мужчине, а сама смиренно смотрит на то, как он эту работу делает, но всё это было неправдой и притворством – она просто-напросто ждала, когда мальчик ошибётся, ей хотелось, чтобы мальчик не смог оседлать лошадь. Мальчик поднял седло над головой, лошадь была высоко для него – мать шагнула к нему, и вода хлюпнула в её ботинке, но мальчик прошипел: «Не подходи!» Мальчик поднял седло над головой и закинул его лошади на спину. Седло прочно обхватило спину лошади.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю