355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Грант Матевосян » Август » Текст книги (страница 4)
Август
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:01

Текст книги "Август"


Автор книги: Грант Матевосян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

– Кировакан! Станция Кировакан!..

И этот Кировакан… Полненькие хозяечки в халатиках, раскрасневшиеся и потные, варят варенье, двадцать третий сорт уже. «Видала?» – «Что?» – «Машину горсоветского Грачика, чёрную». – «И когда он успел обменять!..» – «Семнадцатого, пять дней уже». – «Вот это мужчина!» – «Ага». И сюита «Кировакан» в исполнении художественной самодеятельности химкомбината: «Мой Кировакан, ты пленяешь гостей своим волшебным видом, город песен, город вздохов, мой Кировакан». И мой отец: «Приезжай в Кировакан учителем, дом построим, кироваканцами сделаемся». Вот, вот, провинциальными царьками сделаемся, будем приезжать в сёла – баранов для нас будут разделывать, в Ереван понадобится – командировочку себе оформим… Будем подходить к поезду Тбилиси – Ереван – нет ли таких подходящих дачниц, чтобы и молоденькие были, и без мужа или если с мужем, то чтобы муж, на наш взгляд, никудышный был… – «Ну как, уговорил свою?» – «Посмотрим, ломается пока». – «Это они вначале так». – «Да знаем».

За окном на одну только секунду выглянула и тут же осталась позади маленькая станция Фамбак. Бедный маленький полустанок Фамбак – всего лишь одна красная фуражка, один зелёный семафор да один звонок. Сколько высокомерных скорых проносилось мимо тебя, а ты вот так и остался стоять в овражке – один зелёный светофор, одна красная фуражка, один звонок… И этот второй пассажир в купе – тоже ведь один раз на свете живёт, да и то близоруким и лысым. И эта пассажирка – вся такая женственная и грустящая, но вот раскрывается дверь в купе и в дверях стоит Бриджит Бардо – бедняжке станет стыдно, что она по-заграничному сидела, запустив пальцы в волосы, и что ноги у неё обнажены, и что до сих пор она думала про себя, что красивая.

– Молодой человек едет в Москву сдавать экзамены?

– Молодой человек кончил университет, – не меняя позы, с ослабленным галстуком ответил я и сам себе сказал, что беседа идёт на парижском уровне.

– Вот как?

– Светает, вы совсем не спали.

– Куда же направляется молодой человек?

– В Цмакут. Это в Чехословакии, – ответил я и поднялся.

Пришёл заспанный кондуктор сказать, что поезд сейчас остановится в Колагеране и будет стоять всего минуту.

– Цмакут, – сказал я, выволакивая корзины и чемоданы в проход. И почувствовал, что деревня Цмакут делается значительной.

А те, конечно, подумали, что происходит несправедливость – молодой человек создан для Парижа, а сходит в каком-то Колагеране и путь держит в какой-то Цмакут. Поезд медленно пополз дальше, а Грант Карян, заложив руки в карманы брюк, равнодушно наблюдал его движение. А корзины и чемоданы на тротуаре хозяина не имели. Потому что Грант Карян к ним тоже никакого отношения не имел. Колагеран становился значительным. Грант Карян, ослабив галстук на белой рубашке, стоял на единственном в Колагеране тротуаре. Он дождался, пока прошёл последний вагон, пока не воцарилось молчание и пока в воцарившемся молчании из темноты своего курятника не подал голоса петух. Грант Карян улыбнулся и проникся к этому петуху снисходительностью и любовью, совсем такой, как в сутолоке быстрой шумной улицы проникаются к чужому незнакомому ребёнку и гладят его мимоходом по голове.

Грант Карян, высокий и стройный, чётким шагом зашагал к телефонному узлу на станции, потом зевнул и, такой высокий и стройный, оказался в помещении, где пахло тёплой и нечистой утренней спальней. Вся сонная и помятая телефонистка мрачно сказала в окошко: «Что тебе?» И Грант Карян понял, что дома у неё есть дети, и подумал: «Бедный трудовой народ».

– Который час?

– Пять. Соедини меня с Цмакутом.

– Каким ещё Цмакутом?

– С деревней Цмакут, это моя родина.

Она на секунду отогнала сон и улыбнулась.

– Ты не косого Егиша сын?

– Ну да, – согласился я.

Тяжело уронив голову на руки, закатив глаза, она с отрывистой ворчливостью спящего сказала:

– Слушай, слушай, ты, часом, не чокнутый?.. Слушай… а ведь у вас в селе весь народ такой…

В полутьме на скреплённых стульях поднялся, сел дежурный милиционер.

– Почему это? – спросил я телефонистку, а себе сказал, что люблю незлой юмор наших.

– Слушай, да кто же это там в пять часов сидит, тебя дожидается?

Дежурный милиционер посмотрел на меня покрасневшими глазами, посмотрел непонимающим взглядом, потом вдруг сказал очень неожиданно:

– Это не нашего косого Егиша сын?

– Сторож, наверное, в конторе, – сказал я телефонистке и сам устыдился своих слов – что сторожу было делать в это время в конторе?

Всё так же не отнимая головы от стола, она проговорила лениво:

– Как же, миллионы твоего председателя могут унести – вот и поставили сторожа и пулемёт в руки дали.

– В Цмакут путь держишь? – спросил милиционер.

– В Цмакут.

– В те края вечером машина была, вечером бы приехал – уже бы дома был. – Подложив под себя на стуле руки, он ещё немного поглядел на меня, потом спросил: – Который час?

– Пять.

– Да, – сказал он и зевнул, – вечером бы приехал, дома бы сидел, машина была, так часиков в двенадцать уехала. Сколько тут километров?

– Двадцать пять.

– Да, – сказал он и снова улёгся на стульях. – Ночью ушла. Не в Цмакут, в Шамут ехала, ну да это же рядом. Сколько километров?

– Семь.

– Да, – сказал он. – И ваш заведующий фермой тоже поехал. Левон ведь у вас фермой заведует?

– Кажется, – сказал я.

– Не Левон разве звать?

– Не знаю, – сказал я.

Станция была узенькая. Крайняя необходимость вынудила инженеров построить станцию на немыслимом месте: скалы отступили ровно настолько, чтобы пропустить две пары рельсов. Перроном служил узенький тротуарчик, а здание станции разместилось за счёт речки. И живут на этой станции люди. У них рождаются дети. Дети ходят в школу до седьмого класса, потом садятся на поезд и выбираются из ущелья, чтобы никогда больше не возвратиться назад. А потом родительский дом им видится из окон рабочей электрички Алаверды – Ленинакан, из общего вагона Тбилиси – Ереван и из окон пассажирского скорого Москва – Ереван. Наверное, на минуту им становится грустно при виде гусей, переваливающихся между линиями, и при виде скользящей вниз по ущелью жёлтой полосы солнца, которая, на секунду приласкав бегущую по дну ущелья горчичного цвета реку и разлитое между путями машинное масло, медленно переползает на другую сторону горы – к просторам и долинам, к лесам и тишине. Грант Карян прошёлся по единственному тротуару, отпил воды из родника-памятника, пошёл обратно и подумал: «Моя бедная, несчастная станция!» Потом вошёл в зал, который был недавно подметён и благоухал мокрой пылью и утренней свежестью. Грант Карян зевнул в пустом зале и сказал:

– Бедный мой Колагеран.

Грант Карян сел, потом лёг на скамью, и длинный его рост понравился ему, и то, что белая рубашка должна была чуть-чуть запачкаться, это тоже понравилось ему, и он подумал: «Вот мы и на станции Колагеран».

…Над его головой постучали по скамье пальцем, и кто-то потянул его за ногу. Грант Карян проснулся – милиционер то ли улыбнулся, то ли был огорчён.

– Образованным человеком кажешься, нельзя ложиться на скамейках.

Грант Карян, выбритый, плечи – косая сажень, красивый и ладный, сказал милиционеру снизу вверх: «А?» – и, руки в карманах, снова улёгся.

– Тебе говорят! – И Грант Карян снова сел. – Ездиют в Ереван, голову там оставляют и приезжают. Сказано нельзя – значит, нельзя.

– Ладно, ладно, не сердись, – сказал Грант Карян и вышел из зала. И, стыдясь, вспомнил, что никакого такого твиста с Каринэ из политехнического он не танцевал. И, увидев сваленные в кучу на тротуаре свои корзины и чемоданы, он подумал: «Как же нам теперь отсюда выбираться?»

Милиционер, установив порядок, расхаживал довольный по тротуару. Он дошёл до родника, вернулся, посмотрел на меня, посмотрел на рельсы внизу и сказал:

– Не стой здесь, собери вещи, иди на шоссе, машины там останавливаются.

– А бывают машины? – спросил я.

– Когда как, сам знаешь.

– Спасибо, – сказал я.

В семь часов случилась машина. Когда я услышал её шум, я сказал себе: «Грант Карян всегда был счастливчик». Потом показалась сама машина – не грузовая – шамутовский «виллис», – и моя надежда померкла, погасла, как восемь лет назад, когда я не осмеливался голосовать перед легковой машиной. Мир сладкой жизни не принимал Гранта Каряна, Грант Карян не принимал сладкой жизни. Он сидел понурившись на корзинах, с которыми его связывали последние стипендии и надежда хоть немного порадовать мать.

– Эй, горожанин, – он свистнул мне. – Товарищ журналист! – В машине улыбался шамутовский врач, мой бывший одноклассник Меружан, он свистнул мне, и этот свист убил меня. Товарищ товарищу так не свистнет, хозяин слуге так не свистнет, так свистят разом взлетевшие вверх оставшимся внизу. Начиная с девятого класса, каждый дачник из Еревана был для них богом. Потом богами были только те из дачников, которые имели какое-либо отношение к медицинскому институту. Мать Меружа была им слугой и рабыней. Его пастух отец присылал для них с гор мацун в мешочке – «осенний мацун, айта, другого ничего вкусного нету, что у пастуха ещё может быть?» – и улыбался с крестьянской дальновидностью, и так мало-помалу – там мацун, тут хитрость, тут мёд – ползком-ползочком Меруж прикарманил диплом и вот теперь стоит передо мной, стряхивает с живота пыль.

И я вспомнил, как меня избили и как я после этого совсем не улыбался. И что били меня вовсе не три человека, а один, да и этот один не был боксёр. Это был прораб, муж Вержинэ. Перевозя на строительство цемент, он спрыгнул на ходу с грузовика, я шёл в библиотеку, схватил меня за руку: «Узнаёшь?» Я и в самом деле ещё не успел узнать его. Он двинул меня раза два и поехал со своим цементом дальше, на своё строительство.

– Что новенького, товарищ корреспондент, куда путь держите?

Собаке до того шла благодушная эта ирония, что мне стало стыдно за свои несколько напечатанных статей и очеркообразных опусов. На свете тысяча профессий, что же, мне именно было предназначено эту проклятую бумагу марать?

– Домой, Меруж, еду. В Цмакут.

– А-а-а… браво, браво, хорошо, что нас вспомнил.

– Приехал, а машины нет, сижу вот, жду, – Грант Карян встал, подтянулся и улыбнулся чарующе.

– Ждёшь, значит?.. Что нового в Ереванах?

– Ереван как Ереван, Меруж, жарко, пыльно.

– Вот как, – сказал он, и зевнул, и похлопал ладонью по рту. – Ночь не спали. День рождения тохяновской дочки справляли.

«А ты взял и вместо подарка мацун принёс».

– Хочешь, давай чемоданы повезу, а ты с корзинами сам доберёшься.

– Как там твой долг? – неожиданно спросил его Грант Карян.

– Какой долг? – Меружан изменился в лице.

– По химии разве не было у тебя хвоста?

– Нет.

– А-а-а, – протянул Грант Карян, – ну тогда хорошо. Я думал, у тебя хвосты остались. Ну браво, браво, раз так.

Тот ещё немножко подумал и сказал:

– Значит, не едешь?

– Благодарю, Меруж.

– Правильно делаешь, товарищ корреспондент. Тут стекло имеется, может по дороге поломаться, и дело у меня по дороге тоже имеется одно, задержим ещё тебя с твоими чемоданами, – он улыбнулся, – ты ведь у нас птица важная.

– Поезжай, конечно.

«Не может быть, чтобы ты без мацуна обошёлся».

Тот снова улыбнулся.

– Ну до свиданья, товарищ корреспондент, захаживайте к нам, – и ручкой сделал.

А я вспомнил коридор в университете, доцента Ахвердяна: «Об аспирантуре не подумываешь?» – и как в это время рядом с нами прошла совсем неглупая, женственная, полненькая, привлекательная карьеристка Аэлита – кандидат в аспирантуру и на всякую руководящую работу – в плотно облегающей её красивое тело одежде, и я враждебно посмотрел на её подвижную спину и проводил её взглядом до конца коридора, пока она не вошла в деканат. «Так ты подумай». – «Я подумаю», – и я по перилам съехал вниз. Потом съехал ещё один пролёт, потом – ещё, потом – ещё, ещё. Выходя, я сказал сторожу, который вот уже сорок лет летом и зимой носил военный китель, сапоги и военный картуз, я сказал этому сторожу Николу: «Хватит тебе в капитанах ходить, ты не думаешь о диссертации, а, Никол?» – и серьёзный Никол подумал, что, конечно, ему больше бы подошла диссертация и что университет не место для таких полоумных Грантов Карянов. А я в это время шёл по улице, под солнцем, и смеялся себе.

– Порожняя была машина, почему не поехал? – полюбопытствовал милиционер. Глаза его были серьёзны, словно он был озабочен случившимся, но мысленно он смеялся, потому что понял истинную мне цену – так, рублей пятнадцать, – тот же старый осёл, седло только поменяли.

– Не порожняя была, мацун вёз, – сказал я.

В словах этого Гранта Каряна, может, крылся какой-то смысл, может, нет, а может, он смеялся над ним, и милиционер осторожно, в меру посмеялся.

– Держи хвост пистолетом, – сказал ему Грант Карян и вошёл в помещение станции. – Я думаю, сейчас можно позвонить, соедини с Цмакутом.

– Здравствуй, Санасар, Грант говорит… со станции, – он со смехом согласился, что да, косого Егиша старший, и потому, что дела шли так хорошо, подмигнул телефонистке. – Санасар, я приехал, сижу на станции. Скажи там нашим, чтоб лошадь прислали… Нет, на себе не дотащу. Два чемодана, две корзины. До свиданья, жду.

Грант Карян достал из кармана полосатых брюк бумажник и из вороха, от ста сорока семи тысяч ста пятнадцати рублей, отделил пятирублёвку и протянул телефонистке.

– Давай мелочью.

– Мелочи нет.

– Поищи – найдётся.

– Не держу копеек.

– Как же нам быть?

– Пусть у тебя останется, потом вернёшь.

– Да ты что, спятил?

– Почему? – Грант Карян засмеялся.

– Слушай, кто же это у меня должен тут столько наговорить, чтобы я твою пятёрку разменяла и отдала тебе?

Грант Карян снова засмеялся и, смеясь, сказал:

– Ладно, сейчас в кассе разменяю, принесу.

– Касса вечером откроется.

– Пусть останется, – серьёзно сказал Грант Карян, – буду в ваших краях – зайду возьму.

Телефонистка уставилась на него удивлённо, и Грант Карян снова засмеялся. А телефонистка поморгала глазами, поморгала и сказала:

– Слушай… вот ещё сумасшедший… Слушай, отец у тебя чокнутый, и ты такой же, это что же с вашим семейством будет, а?

– А что? – засмеялся Грант Карян.

– Ещё и спрашивает!

– Нет, правда?

– Слушай, если я сейчас возьму эти деньги, и машина придёт, и ты с божьей помощью уедешь сегодня, на какие же шиши ты будешь папиросы себе покупать, а?

Грант Карян посмеялся до слёз, потом рассмеялся опять и подумал, что любит эту станцию и этот телефонный узел, где в ящиках нет ни копейки денег, эту телефонистку, у которой дома штуки четыре ребят, этого милиционера, и – бог свидетель – этого Меружана, и отца его с мацуном в мешочке, и добродушный, щедрый юмор людей своего края. И своего косого отца, и свою медлительную печальную мать, и своих девятерых косых братьев, и себя, сумевшего каким-то чудом умудриться и выйти прямоглазым, не косым.

Потом я сидел в зале ожидания; чеканя шаг, подошёл милиционер и встал надо мной.

– Сидя разрешается.

– А?..

– Спи, спи, ночь, наверное, не спал.

После восьми часов станция наполнилась крестьянами, в девять пришёл рабочий поезд и смел, унёс всех кур, все яйца, весь шум, всю зелень, масло, яблоки, галдёж, жалобы, мясо, сыр, угрюмость. Остались я, милиционер да старое станционное здание со старым станционным звонком.

– Пошли перекусим, – предложил милиционер.

– Спасибо. – Я понял, что он это себе говорит, с какой стати он будет каждого встречного тут потчевать, человек на зарплате сидит, а на станции за день тысяча проходит.

– Что ж стесняться-то, – сказал милиционер.

– Спасибо, не хочется.

– Ну если не хочется…

В десять часов я снова позвонил в Цмакут – к телефону никто не подошёл. В пол-одиннадцатого я позвонил опять, и опять звонок раздался в жарком селе, где был закрыт клуб, закрыт магазин, где был заперт сельсовет и здание школы благоухало известью и замазкой, а чёрный колодец наполнялся водой, а в верхней части села, заподозрив коршуна, задирала голову какая-нибудь бабка и на половине обрывался петушиный крик на плетне, – я увидел село ясно, отчётливо со всеми его запахами и цветами, услышал заливающийся в пустой конторе телефонный звонок, и в одну секунду я погрустнел и затуманился. Там, средь солнца и печали, медленно старится собака по имени Басар, расхаживают с выводком наседки и, выстроенные в ряд, тускнеют и пылятся на полке тома Толстого, Ширванзаде, Мопассана; низко, однотонно и усыпляюще поют телефонные провода; в ущелье, неподвижная, как на иллюстрации, вот уж двадцать лет стоит всё та же старая белая лошадь, и скособочилась и не падает крыша молчащей мельницы – куда это я еду? Я стану с ребятами косить сено, а потом, отдыхая, мы станем поддевать Лаврентия Варданяна – он не знал, что мороженое холодное, – проглотил разом. Мы будем над ним смеяться, а он растянется в тени, надвинет шапку на глаза и задремлет. А потом мы снова будем косить, и косить, и косить и так и не кончим, а там начнётся косьба на полях, и останется одна жара, и шершавый колкий колос, и потная, словно не твоя, шея, и обсохший горький рот. «Два часа как отправилась по воду, чёртова сука!» – «А ну попридержи язык!..», и я вспомнил университетский коридор и крепкую, твёрдую и мягкую спину удачливой карьеристки Аэлиты. Никто никогда не разговаривал с ней без улыбки. И неглупая была и не дешёвка: немножечко знаний и полная мера неназойливого мягкого обаяния. «Кандидатура для аспирантуры вполне подходящая».

Я стоял на узком тротуаре узкого вокзала и ел себя поедом. Я стоял на единственном тротуаре и поносил как мог Аэлиту Мизаханян:

– Невежда! Все девушки твоей группы были умнее тебя! Карьеристка, организаторской своей работой вперёд пролезла… Самодовольная… И что ты там организовывала, спрашивается?.. Красотой брала?.. Да где же это твоя красота хвалёная?..

Я вспомнил плохую дорогу в село и то, что министерство вот уже семь или двадцать семь раз выделяет деньги на строительство этой дороги, и каждый раз находится в райцентре какой-нибудь пьянчуга, который в конце года идёт под суд. И ещё я вспомнил попутно много других вещей – то, что мать и отец думать не думают о том, как должны прожить их столько ребятишек – просто-напросто рожают их и любят ровной одинаковой любовью, а они бегают необутые, рваные; и то, что я тоже два года в грязь и слякоть шлёпал почти что босой в школу из Цмакута в Шамут; и то, что эта скотина Меруж был самый тупой в школе, тупица из тупиц, и был самый осторожный; и то, что у того инженера-прораба была тяжёлая рука; и то, что во время дождей у моего отца сильно болят ноги, а он всё равно тащит на себе сено, дрова тащит, навоз из хлева выгребает и идёт в село, хромая на обе ноги, вместо того чтобы сидеть дома и потирать ноги; и то, что эта станция такая узенькая и маленькая… По всем этим причинам я ругмя ругал, поносил на чём свет стоит Аэлиту Мирзаханян. А она по-прежнему улыбалась, по-прежнему была хороша собой, кокетничала в деканате и ни на волосок не промахнулась: все улыбались ей, улыбался и доцент Ахвердян, все принимали её ум, её подготовленность и прочие выдающиеся качества.

Захочет Аэлита – сделается знаменитой, захочет – пол-Африки отхватит, а если не отхватит – значит, не захотела. Все другие «знаменитости» ничем не умнее её были. Вот президент Америки Вильсон сидел у себя в Белом доме, белый свет был для него приятен и мил, и захотелось ему сделать какое-нибудь доброе дело, он подумал и начертил карту «Великой» Армении, он чертил карту «Великой» Армении, и карандаш скользил по бумаге плавно и мягко – историки заглянули в его архив и сказали: «Ах какой был христианин!» А этот Гитлер что наделал – будто у самого всё было в порядке, – вознамерился во всём мире навести «порядок»! А этот армянский офицер турецкой армии – он что наделал, – избавил от неминуемого плена турецкого министра Энвера, а Энвер, не будь дурак, тут же организовал массовую армянскую резню; потом, ключи от склада были у него, пошёл нацепил на себя значок генералиссимуса. А эти дураки крестоносцы! Сказали: «Идём освобождать гроб господень». Пошли. Пойти-то пошли, а что дальше было – наткнулись на пряности, сукины дети, на перец, на имбирь… Схватили тот имбирь, перец, обрадовались и разошлись по домам. Их спросили: «А гроб господень?» Они сказали: «Как?» Им сказали: «Ну как же, гроб?..» А они ели обед, приправленный перцем, и это было неслыханно вкусно, и им некогда было даже ответить. А этот Рим философов, законодателей, поэтов и ораторов, который отправил Карфагену такую грамоту, словно не было в том Риме ни философов, ни ораторов, ни поэтов, ни законодателей, а словно сидели в нём одни сплошные невежи-варвары, – потребовал, чтобы Карфаген отодвинулся на тринадцать вёрст от берега моря… А этот Месроп, конюх цмакутский, не захотел быть просто конюхом, пошёл объявил, что он конюх-националист, за что и был арестован, и не подумайте – это ему даже понравилось. А его следователям, наверное, нравилась их тупая, дутая серьёзность. Что это всё за кошмар, господи!

Я сказал Аэлите Мирзаханян:

– Извини, Аэлита, изучай на здоровье свои деепричастия.

И когда подошёл и, тяжело дёрнувшись, стал поезд Тбилиси – Ереван, Грант Карян улыбался. По всей вероятности, глаза его глядели умно и улыбка в уголках губ была красива. И он сказал в поплывшее окно поезда тупо глядящему на него волосатому мужчине и его толстой супруге:

– Жарко, да? Ешьте, ешьте, еда против жары – очень хорошо.

И сказал в следующее окно – наверняка каким-нибудь жуликам-спекулянтам:

– Куда это вы собрались, не за перцем? Перец уже крестоносцы унесли.

И сказал в другое окно русским девушкам:

– Слезайте тут, в Ереване жарко.

Они показали на станцию и поморщились.

– А в вашей Москве, думаете, всё хорошо?

– А мы из Курска, – сказали они.

– Молодцом, – заключил Грант Карян и пожилому мужчине в следующем окне про его жену-девочку сказал: – Куда этого ребёнка везёшь?

И сказал крестьянам в другом окне:

– На базаре полно яиц, дождались бы января – пятьдесят копеек штука!

И отдал честь вагону с военными:

– Здравия желаем, товарищ генерал!

И сказал улыбающемуся усатому:

– В Кировакан собрался? Варенье будешь трескать?

А поэту из предпоследнего вагона сказал:

– Натурализм, капитализм, пантеизм, социализм.

И выпивающим в другом вагоне сказал:

– Ш-ш-ш!.. Тише!

И победно пригвоздил влюблённых в последнем вагоне: «Мяу, му-у-у…» – девушка похожа была на влюблённого котёнка, парень глядел телёнком.

После этого целых пять часов я был на станции один. Мне казалось, я схожу с ума. Улыбаясь, я мяукал в уме, блеял козлом про себя, но от этого мне не делалось веселее. Я попробовал было разругаться с начальником станции, но из этого ничего не получилось.

– Почему у вас нет камеры хранения?

– Кто сказал, что нет?

– А где же она, не видать.

– Это другой вопрос. Закрыта.

– А почему закрыта?

– Работник уехал в Ереван.

– Уехал в Ереван. А мне что делать?

– Это тоже другой вопрос, положи голову на руку и затяни баяди. – Длиннее этих азербайджанских песен-баяди ничего не было на свете.

Я снова позвонил в Цмакут – и снова это был безлюдный жаркий центр села и стареющий в печали пёс. Я заснул. Милиционер снова дёрнул меня за ногу и щёлкнул по голове.

– Что, машина пришла?

– Нет, самолёт. Специальный. Нельзя лежать.

Мне не хотелось просыпаться, потому что мне было нечего делать. Я поглядел на часы и снова улёгся на скамью.

– Вставай!

Я вскочил. Он молча повёл меня между скамейками, подталкивая за локоть, потом открыл какую-то дверь, и, пока я думал о том, что в указателе ошибка, что всё это театр и что самое грустное дело на этой земле – быть жителем маленькой станции, он прошёл, стал за письменный стол и, глядя на меня оттуда, усмехался.

– Дальше? – сказал я.

А дальше на письменном столе безмолвно угасал телефон, а под телефоном было толстое стекло, под стеклом – письменный стол, под письменным столом – его утеплённые сапоги, под сапогами – стёртый старый пол, а под полом – погреб, под погребом – река. Река текла уже тысячу, миллион, миллиард лет в тех же берегах, ударяясь о те же камни, и сердце разрывалось, до того было скучно. Но милиционер улыбался – рад был, что косить не надо, что на станции у него свой дом и что сам он имеет отношение к чему-то такому большому и важному, как скорый Москва – Ереван, что у него две свиньи и кормить их нетрудно, потому что на станции только у него свиньи, а двух поросей начальника станции унесло водой и буфетные остатки достаются теперь только его свиньям. А день – ну да день можно чем-нибудь заполнить: поезда приходят, уходят, машины проезжают, в буфете время от времени скандальчики затеваются, проезжают грузовики, гружённые каменным углём и разным строительным материалом, их можно остановить и спросить у водителя путёвку, радио говорит – можно послушать, как в Америке или ещё где какой-то сопляк спёр из банка слиток золота. И что он с этим золотом, спрашивается, будет делать – не деньги, чтобы одежду купить. Верно, обменяет на деньги, чтоб одежонку или ещё какую-нибудь вещь купить. Да поймают, наверное, изловят… И можно, наконец, спросить у толстого пассажира, спустившегося набрать воды в колонке: жарко в Ереване? – и согласно и сочувственно покачать головой.

– Вчера в город поехал, – усмехнулся он, – сегодня вернулся, и мы уже и не люди для тебя, так, что ли, выходит? Для того тебе диплом в руки давали?

– Дальше, – сказал я.

– Нет, ты мне скажи, ты диплом для того получил, для того тебе его дали?..

– Нет у меня никакого диплома.

– Ещё не хватало, чтобы был, – усмехнулся он.

– А вдруг да есть?

– Как же, да по тебе что, не видать, что ли…

Брюки у меня уже были помятые, рубашка загрязнилась, лицо, наверное, заплыло, и глаза болели.

– Я ночь не спал, – сказал я.

– А я при чём?

– Ни при чём.

Он откинулся на спинку стула и скверно заулыбался.

– Что я, не человек, что ли, а ну как запру сейчас дверь и тебя измордую? Кто докажет, что я избил?

– Можно, – сказал я. – Свидетелей нет.

– Ишь о свидетелях заговорил. – Он поднялся. – Пять лет даром государственный хлеб ел, чтобы прийти сюда и о свидетелях рассуждать.

Нет, он не из тех был, кто бьёт, просто он развлекался, время своё убивал.

– Знаешь, не морочь голову, – сказал я.

– Ну-ну-ну!

– Ох, да не морочь ты голову!

Он поднял телефонную трубку, сказал, чтобы телефонистка его с Кироваканом соединила, – он звонил в кироваканскую милицию. «Не морочьте ему голову…» Он попросил дежурного, сказал, что это Колагеран беспокоит, – парень просит не морочить ему голову; он ждал дежурного капитана, а я тем временем нагло усмехался, но про себя я плакал, честное слово.

– Мы, видишь, теперь с дипломом…

– Да заткнись ты, дурак! – заорал я.

Он подробно доложил обо всём капитану, не прибавив и не убавив ничего. За эту точность я был ему благодарен. Капитан на том конце провода молчал, и мне на минуту сделалось жалко этого капитана. И тут мой милиционер завершил свою речь, присовокупив к сказанному мою последнюю реплику:

– Товарищ капитан, я его к порядку призывал, а он мне сказал: «Да заткнись ты, дурак!»

Капитан молчал, и я издали, не видя, любил его: капитан и я – мы боролись с тупостью.

– Привезти его в город, товарищ капитан?

– Не надо, – сказал капитан.

Милиционер обиделся:

– А что же мне с ним делать, товарищ капитан?

Капитан помолчал, потом сказал:

– Оштрафуй.

Я бы на его месте поступил точно так же, сказал бы: «Оштрафуй», – и бросил бы трубку, и всё тут. Какого чёрта! Но я был Грант Карян, я сидел на станции, ждал машины или подводы, а машины не было, и подвода не шла. Я должен был косить поле в Цмакуте, и я должен был каким-нибудь образом – уж сам не знаю как, – но я должен был подъехать к товарищу Рубену и урвать в школе хоть сколько-нибудь лишних часов, потому что дома меня ждал галдёж этих наших девятерых детей, моих братьев и сестёр, и запах их стираных и нестираных грязных трусиков, и запах толстых шерстяных носков моего отца.

– Копейки нет, дурак!

Он сказал, качая головой:

– А если сейчас снова позвоню?

– Слушай, – сказал я, – тебе хочется прогуляться в Кировакан, иди себе, этот твой стол и начальник станции никуда не убегут.

– Вуэй-вуэй-вуэй, – он деланно удивился, – получил диплом и сердится. Отец твой такой спокойный человек, как же это ты у него такой нервный получился, а?

Милиционер шутил, значит. Что ж, он мог вот так с шуточками-прибауточками и в Кировакан меня потащить. И оштрафовать. А потом похвастаться: «Сидел себе парень с новеньким дипломом, а мы его немножечко позлили, посмеялись над ним малость, повеселились».

– Доставай мошну.

– Никакой такой мошны нету, а вот что в редакции я работаю – про это тебе известно? Ах не известно? – сказал я.

Работал бы я в редакции – прокатил бы на машине, а этого дурака и не заметил бы вовсе и станции Колагеран тоже бы не заметил, я бы и знать не знал, что существует такая станция на свете.

– Ну и что, что в редакции, что ты можешь мне сделать? – Он отвёл побледневшие глаза и бесшумно облизал белые бескровные губы. Потом снова облизал – ему явно не хватало воздуха.

Я до сих пор не видел ничего противнее зависти полуграмотного человека.

– Писать станешь? Наплетёшь с три короба? Ну и пиши, мне ничего не сделается, с этой станции снимут – повышение дадут. Прикатил начальник на мою голову – в редакции работает, видишь. Напишет – меня с работы снимут. В редакции работает, карманы дырявые – копейки нет, он в редакции работает. Он не из Цмакута, он из газеты, ишь…

Я потянулся к карману, чтобы достать сто тысяч рублей, чтобы вытащить сто тысяч рублей и шмякнуть ими об его чугунную башку. Я вытащил последние свои рубли, те самые, которые он сам дал утром, разменяв мою последнюю, единственную пятёрку, и уплатил штраф.

После этого я стоял на узком перроне и глядел на следующий из Москвы в Ереван пассажирский скорый, а за моей спиной милиционер кивал на меня головой начальнику станции и говорил:

– Парень диплом имеет. В газете работает. Не задерживай поезд, а то так пропесочит в своей газете. Шапку поправь, а то опишет в газете. И отец у него тоже газетчик. Отец и сын – оба газетчики.

Я молча, про себя, плакал и говорил скорому:

– Приходите важные-важные и проходите. На станции Колагеран остановочку делаете, стоите минутку. Благодарим покорно. Очень вам благодарны. Командировки берёте, потом где-нибудь печать проставляете, и дело с концом. Постель откидываете и спите себе всю ночь. В вагон-ресторан идёте. Курицу грызёте, коньяк пьёте. Просыпаетесь и зеваете.

Я снова позвонил в Цмакут – в моё бедное, разнесчастное малюсенькое село. Тут на ближней электростанции забыли его подключить в сеть, а большая луна только сияла в небе, но не омывала светом его дома, сады и тропинки, потому что густой лес не пропускал ни единого луча. Люди вернулись с полей, легли спать, и не нужны им были ни газеты, ни радио, ни разговоры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю