355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Грант Матевосян » Август » Текст книги (страница 7)
Август
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:01

Текст книги "Август"


Автор книги: Грант Матевосян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

– Убери отсюда эту малину, – сказал мальчик.

Мать взяла ведро и отошла на несколько шагов.

– Он лучше твоего мужа… – сказал мальчик, подтянул шлею и закинул её на место. Прикосновение жёсткого конского волоса было приятно.

Мать не поняла, кто это лучше или хуже её мужа, но не переспросила. Она переступила с ноги на ногу, и вода снова хлюпнула и зачавкала в её обуви.

Кожа подпруги была гибкая и прочная, и грудь у лошади была широкая и твёрдая как камень, её твёрдая грудь понравилась мальчику, мальчик туго затянул ремни и сказал: «Да».

– Все лучше твоего отца, кого ни возьми, – сказала мать.

Мальчик нагнулся, подобрал ещё один ремень, продел его в застёжку и стал затягивать обеими руками и, затягивая, увидел, что делает это точно так же, как дядя. Задержав дыхание, мальчик затягивал ремень и наконец застегнул его – именно так, как это делал дядя. Лошадь была готова.

– Садись, – сказал мальчик матери.

Мать улыбнулась, потом сказала:

– Сесть, чтобы седло перевернулось? Не сяду.

Придерживая стремена, мальчик подождал. Прилаженное им седло не могло перевернуться. Мать поставила ведро на землю, подошла и, пряча улыбку в обветренных губах, поставила ногу в стремя и неловко повисла на нём, а другая нога её была на земле. Лошадь спокойно стояла, мальчик ждал, а эта женщина повисла на стременах и хотела во что бы то ни стало сдёрнуть с лошади седло. Мальчик поддержал её за ногу, подставил плечо и помог ей подняться. И мать была безжизненная и тяжёлая, а запах лошадиной мочи в эту минуту был особенно густой и тухлый, мальчик увидел, что от его большого пальца у матери на лодыжке осталась ямка и эта ямка не заполняется, а вены на ноге у матери были тёмно-синие, почти лиловые. Мальчик снова поглядел – ямка на лодыжке медленно заполнялась.

– Ну что? – глядя на мать снизу вверх, спросил мальчик.

– Ничего. – И мать по-девичьи заправила прядку волос за ухо. – Дай сюда эту малину.

– Да, – пожаловался мальчик, – как босячка… как босячка, без чулок…

– Ничего, – сказала мать. – Другие и вовсе голые расхаживают.

Мальчик взял своё ведро, подошёл к своей лошади, подтянул поводья и сказал про себя: «Алхо». Лошадь вздохнула и пошла. Мать ещё раз попросила малину. Они перешли речку. Мальчик перешёл речку по тому же камню, который сверху был покрыт сухими и жёлтыми водорослями. И мальчик не поскользнулся. Вода бормотала что-то своё, крапива обожгла мальчику руки, в обувь набилась земля, руки просились умыться, тело просило выкупаться. Рукава рубахи были коротки, крапива обожгла мальчику запястье.

– Знаю, что нетяжело, мне поесть хочется, – сказала мать. – Дай сюда эту малину.

– Тяжело, – сказал мальчик. – Не дам.

Рукава были коротки. Рубашка на нём была своя, но рукава этой рубашки были короткие, и обожжённые руки неистово чесались. А красные штаны были не его, были Сурикины, штаны не доходили даже до щиколоток, и сразу делалось понятно, что это не его, чужие штаны… А кто-то из младших нацепил комсомольский значок на его рубашку. Лошадь толкнула головой мальчика, и мальчик пошёл. Впереди мальчик, за ним лошадь, на лошади – мать с широко расставленными ногами.

– Твой брат-журналист приехал, – очень радостно и очень громко сказала вдруг мать. – Твой журналист-брат приехал из Еревана, сидит на станции и ждёт, когда ему его Араик приведёт лошадь.

Она, значит, увидела с лошади тех двоих, тех, что лежали на камнях, потому и говорила так громко.

– Ещё громче, – прошептал мальчик. – Можешь ещё громче кричать…

– Что, милый? – сказала мать.

Они показались, и то, что должно было случиться, случилось: опустив в воду белые, незагорелые ноги, с летней ленивой грустью смотрела поверх своих коленей женщина, и мальчик стоял перед ней в этих красных штанах, и рукава у его рубашки были короткие, и, прежде чем показались девочки, мальчик оглох; одна из девочек лежала на животе, другая лежала, положив голову ей на спину, и смотрела через тёмные очки на небо; женщина слабо шевельнула губами, мальчик оглянулся – мать тоже шевелила губами; мать улыбнулась, девочка в тёмных очках присела, другая посмотрела через плечо, и эта, другая, тоже была в очках, и та, что села, обхватив руками колени, смотрела на мальчика; а другая, что лежала, то ли на мальчика смотрела, то ли дремала, мальчик видел только большие тёмные очки; та, что сидела, махнула рукой и снова обхватила колени, рот матери шевелился, мать что-то говорила, и женщина мягко кивала – да-да-да, мать, значит, что-то говорила… та, что сидела, посмотрела на мальчика сквозь тёмные стёкла и снова махнула рукой, и казалось, всё это уже когда-то было, потом она задержала руку в воздухе и резко хлопнула себя по бедру.

Это они привели сюда слепня – он, мать и их лошадь. Стояла тишина, над речкой и над травами летала бабочка, ямка на лодыжке у матери медленно заполнялась, и вены у неё на ноге были тёмно-синие. Эти девочки и эта женщина были такие прекрасные, такие прекрасные, что дух перехватывало, а слепень кусал их, и ребята из-за деревьев смотрели на них, а от лошади шёл тяжёлый дух, и штаны на мальчике были красные и короткие, и это они привели сюда с собой слепня.

Мальчик проглотил слюну и увидел, что прислонил ведро к женщине, что его запястье красное, а рука грязная. А ноги женщины были белые-белые, и женщина мягко отталкивала от себя ведро. А он не убирал ведро. Женщина показывала рукой в сторону, на девочек показывала.

Женщина показывала на девочек, но мальчик и без этого уже знал, что должен отнести малину им, только мальчику трудно было приблизиться к ним, потому что они были очень хороши. Они были очень хороши, а мальчик был очень плох. Та, что сидела, легко и гибко поднялась ему навстречу, и стало видно, что она совсем ещё девочка, подросток. Она была совсем ещё девочка, стояла на гладком камне, а сестра её лежала тут же рядом, и всё это было красиво, настолько, что можно было задохнуться. Девочка пошла ему навстречу – оттого, что сам он замешкался, «и всё из-за меня», она подошла, пошуршала возле мальчика и снова отошла, и ведро уже было у неё в руках, и ведро было тяжёлое, «и всё из-за меня», и то, что она была слабая, – это тоже было очень красиво.

Девочка опустилась на колени рядом с сестрой, мальчик видел стрелку её спины и впадину на спине, мальчик всё ещё чувствовал шелест её шагов, тёмную линию её бюстгальтера, гладкий живот и шелест солнца, всё это приближалось, приближалось к нему – голова у мальчика закружилась. Они не были виноваты, что были голые и шелестели, они и должны были быть такими, но мальчик не должен был всего этого видеть, его не должно было здесь быть, нет, не должно было быть. Мальчик был здесь, потому что здесь было ведро, зелёное ведро было грязное, руки у мальчика были грязные, штаны не закрывали щиколоток, а малина сверху была вся помятая. Мальчик мысленно двинулся было к ведру, чтобы отодвинуть, чтобы отбросить прочь листья лопуха, но движение мальчика было до того неуклюже, мальчик замер на месте, и то, как он замер, было тоже неуклюже. Ножик, привязанный к поясу за верёвку, скользнул вниз. И, как буковое дерево, так вот и мальчик замер внутри себя и целый час ждал – упадёт нож или не упадёт. Нож, привязанный к поясу за верёвку, скользнул вниз, закачался у мальчика между ног, и мальчик окаменел. Им всё стало понятно – у мальчика нет карманов, карманов нет, потому что брюки на нём не свои, брюки на нём детские.

Но должно было, когда-нибудь непременно должно было быть так – мальчик с шумом должен был сбежать со взгорка, и девочки должны были лежать вот так же, среди бормотания речки, а мальчик должен был быть причёсанным, в синих отутюженных брюках, и матери рядом не должно было быть. Мальчик не должен был быть косым, и ведро должно было быть чистым, и всё это должно было случиться неожиданно, и руки у мальчика не должны были быть красными.

Девочка притворно нахмурилась и притворно погрозила ему пальцем, а другая, положив голову на руки, как спящий котёнок, улыбалась уголками рта, и мальчик был влюблён в них обеих, но сейчас он ещё больше влюбился в лежащую – ту, что почесала ногу об ногу и что улыбалась уголками рта, как спящий котёнок, и в ту, другую, тоже, которая притворно нахмурилась и притворно погрозила пальцем, – в неё мальчик влюбился потому, что она нагнулась к сестре, потому что бросила ромашку в воду и нагнулась, дунула на камень, а в камне была ямка, и она снова дунула в ямку, и почистила руками ямку, и снова дунула, другая лежала, положив голову на руки, и, как котёнок, улыбалась уголками рта. Склонившись над ведром, первая девочка осторожно, кончиками пальцев приоткрыла ту, нетронутую, малину под лопухом и мягким полуоборотом обратила своё лицо к мальчику… и её полуоткрытый рот, гибкая шея и то, что было прикрыто бюстгальтером… И было так стыдно, что хотелось заплакать, было стыдно оттого, что на ней уже есть бюстгальтер и под мышками тёмные волосы… Мальчику хотелось плакать, до того это было красиво, но всё равно мальчик был влюблён в другую, ту, которая улыбалась, которая медленно протянула руку, нашла ведро, взяла одну ягодку и медленно отвела руку и всё это время была похожа на спящего котёнка. И мальчик не смог сказать, что их малина – да-да – та, что под лопухом, что вся малина в ведре принадлежит им и что за раздавленную малину и листья лопуха мальчик просит у них прощения; мальчик не смог подойти, взять листья лопуха и вместе с раздавленной малиной выбросить их вон, но мальчик, наверное, уже всё сказал, потому что та, первая, девочка пригоршней брала малину, ссыпала её в углубление в камне, одну ягодку бросала в рот, ягодка была вкусная, она взглядывала на мальчика и снова бросала ягодку в рот…

Девочка что-то сказала.

– Потеряется, – повторила девочка, и мальчик проглотил слюну.

– Не мои брюки, – сказал мальчик.

– Потеряется ведь нож, – сказала девочка.

Нож болтался на верёвке.

– Нож – мой, – сказал мальчик.

– А что же не твоё? – С полуоткрытым ртом девочка, казалось, ждала ответа и вдруг повернулась, кинула куда-то ягоду и позвала: – Эй ты, чудовище, иди к нам, иди есть малину!

Ягода упала на широкое, очень широкое чьё-то бедро возле камня, и девочка горячо и глухо засмеялась. Бедро шевельнулось, сомкнулось с другим бедром, и два бедра вместе были совсем уже необъятно широкие – возле камня медленно, мягко и тяжело приподнялась и села какая-то женщина. «Бегемот», – прыснули девочки. Женщина, тоже в тёмных очках, поглядела на них и стала зевать, широко, мягко, со вкусом, и первая девочка расхохоталась и сказала:

– Дорогая тётя чудовище, иди есть с нами малину.

– Эй, – рассердилась мать девочек, – как со старшими разговариваешь?

– А она всё равно ничего не слышала, она зевала, – рассмеялась девочка, и взгляд её упал на мальчика, и она спросила его: – Правда? – и была очень хороша в эту минуту, но всё равно мальчик был влюблён в другую, ту, которая протягивала руку, съедала ягодку, съедала так незаметно, что, казалось, и не съедала, потому что уголки рта её непрерывно улыбались, да, а сестру её мальчик любил за то, что она никак не обзывала ту, в которую был влюблён мальчик. Никак не обзывала и не била по руке.

Та, другая, женщина потянулась возле камня, опёрлась о землю, сжалась, сделалась как месиво, потом выпрямилась, встала. От бедра до бедра она была ужас какая широкая, и трусы купальника просто лопались на ней. И хотя она уже шла к ним, мягко и тяжело ступая, но, казалось, это ещё не окончательная её форма и она должна ещё видоизмениться. А она шла к ним по валуну, и гладкий валун был безучастен к её тяжести, облечённой в громадную рыхлую форму. Красно-чёрная бабочка опустилась на валун, медленно захлопала крыльями, потом улетела, почти из-под её ног. Её бедро было такое толстое, казалось, назло мальчику. От бедра до бедра она была невыносимо широкая, и было до смерти оскорбительно, когда её ляжки, соединившись, возникли почти перед самым лицом мальчика и живот её заколыхался перед его лицом. Она погладила мальчика по голове, а лицо мальчика было на уровне её бёдер, и вот это-то и было оскорбительным до смерти. Женщина села, выпростала из-под себя одну ногу, сказала: «В чём дело?» – и мальчик наконец перевёл дыхание.

– Малину ешь, угощайся, – сказала девочка.

– Это ты её набрал? – спросила женщина мальчика.

И было ужасно, что купальник на ней красный, такой же, как на девочках.

– Где собирал? – спросила женщина, и легла на живот, и стала от этого ещё шире, а рядом на животе лежала та девочка, в которую был влюблён мальчик, чьи уголки рта улыбались так, как будто она всё время спит, но она не спала. – У тебя глисты? – сказала женщина и устроилась на камне поудобнее, а до мальчика не сразу дошло, что это ему она сказала «у тебя глисты». Но глаза её были за тёмными очками, а рот не улыбался, и мальчик поспешно отвёл взгляд. – А что же ты тогда гримасничаешь, – сказала женщина, – или ты чем-то недоволен? Отчего ты такой кислый? А? – сказала женщина. – Очень хорошая малина, но почему ты грустный?

«Я не грустный», – сказал мальчик.

– У тебя языка нет? – сказала женщина. – А? В какой класс перешёл?

«Шестой», – сказал мальчик.

– В четвёртый, пятый? – сказала женщина. – Или ты не ходишь в школу?

– Шестой, – сказал мальчик.

– Шестой. В шестой, ты хочешь сказать, – сказала женщина и, заколыхав задом, устроилась на камне ещё удобнее. – Хорошую малину собрал, молодец, но чем же ты недоволен всё-таки?

«Да нет же», – сказал мальчик, а женщина лежала на животе, и те, те, которые прятались за грабом, сын Саака и тот, другой… они видели её голую спину, почти всю её видели голую. Мальчик чувствовал их взгляд, а на спине у этой женщины не было глаз, которые встретились бы с их взглядом и посмотрели бы так, что мальчишкам пришлось бы потупиться, нет, спина эта была вся обнажена и беззащитна, и мальчик не мог сказать этой женщине – прикрой спину, а ещё лучше сядь – женщина ела малину и не понимала, что из оврага мальчишки обозревают её голую спину так, что мальчик сам уже ощущал себя женщиной, голой женщиной. Мальчик весь взмок.

– Значит, в шестом учишься, – сказала женщина. – А что же ты такой худой?

«Не худой», – сказал мальчик.

– А? – сказала женщина, и плавки на ней были красные и узкие, такие же красные и такие же узкие, как на девочках. – А как ты думаешь, стоит мне идти учительницей в вашу школу?

– Ийя-а! – удивился мальчик.

– Смотри, как это тебе не понравилось, – женщина слегка улыбнулась. – Что же делать, товарищ Григорян приглашает меня, а ты, выходит, не согласен?

Девочки улыбались, и за всем этим, несомненно, крылась какая-то насмешка.

– А? – слегка улыбнулась женщина. – Фамилия Рубена не Григорян разве?

– Товарищ Григорян – наш директор, – сказал мальчик.

– Да, директор, – улыбнулась женщина. – Товарищ Григорян приглашает, а ты вот говоришь «ий-я-а», как быть?

Девочки рассмеялись, а брюки на мальчике не доходили до щиколоток, и нож хоть и не свисал, не болтался между ног, но был крепко зажат в мокрой руке мальчика, потому что карманов не было.

– А? – улыбнулась женщина. – Почему товарищ Григорян согласен, а ты нет?

– У товарища Григоряна умер сын, – сказал мальчик.

– Умер, да, – сказала женщина. – Умер год назад. А сейчас товарищ Григорян приглашает меня в вашу школу учительницей, но не знает ещё, что ты не согласен. Почему же ты не согласен. А? – повторила эта женщина, а мальчик задержал дыхание и не знал, что сказать, и девочки не приходили ему на помощь – они оставили мальчика одного в его старой детской шкуре, а сами влезли в новую хрупкую скорлупку девичества и смотрели на мальчика из неё – вместе с этой женщиной они предали мальчика.

– Не хочешь, значит, говорить, почему не согласен, – сказала женщина. – Ну ладно, но если ты вот так же будешь отвечать урок, я тебе поставлю двойку, так и знай.

Послышался голос матери. Звонкий и высокий, донёсся голос его матери. Мать звала его с лошади, весело смеясь:

– Пошли, мой хороший, надежда моя… пошли, брат на станции ждёт тебя, идём уже, опаздываем, ты, пока не кончишь журналистский, они свою дочку за тебя не выдадут, бери ведро, мой хороший, пошли.

Мальчик шёл за лошадью. Ведро, да, ведро было в его руках. Мальчик спиною чувствовал их взгляд, мальчик шёл, втянув в себя худенький зад, и спина у мальчика была вся мокрая, вся мокрая.

Голос матери только издали был такой бодрый. Шея матери раздувалась, раздувалась и медленно опадала. Когда они удалились от оврага настолько, что голоса их не могли долететь до оставшихся, мать глухо сказала, и шея её снова раздулась: «И-и-и-и». Но Егиша она на этот раз не прокляла, и мальчик был благодарен ей за это. Мать как будто успокоилась. И вдруг заплакала.

– Ослепнуть мне, – прослезилась мать. – Ноги босые, штаны короткие, что же я тебя на посмешище им выставила, ослепнуть мне.

– Ничего, – прошептал мальчик. И шея у матери снова вздулась. – Ничего, – прошептал мальчик. – Ничего, в другой раз…

На пригорке, там, где дорога разветвлялась, лошадь остановилась. В овраге горячо и глухо засмеялись, и мальчик вдруг почувствовал, что соскучился уже по этому оврагу, по этой громадной женщине, которая тяжело и мягко переворачивалась на камне, по этой девочке, которая завела за спину руку, чтобы бросить ягодой в тётку великаншу, по её сестре, которая улыбалась уголками рта и так подносила руку ко рту, как будто во сне, не наяву… И сердце мальчика сжалось от тоски и от того, что мальчик не может оглянуться – оглянуться и увидеть их. Мальчик ступил на тропинку, ведущую к дому дяди.

– Нет, – сказала мать, – опаздываешь, и так уже опоздал.

Мальчик было не подчинился, но потом подумал и подчинился.

От дома Григоряна, немного не доходя до него, был виден граб в овраге. Овраг молчал, в овраге, казалось, ничего не происходило, но мальчик знал, что ребята, те двое, разглядывают сейчас великаншу, он всё время чувствовал их взгляд, даже отсюда чувствовал, и, может быть, женщина тоже чувствовала, но почему же тогда она так безмолвно улыбалась и почему овраг молчал?

На шаги лошади выскочила собака Григоряна, выскочила и без лая подскочила к лошади, а на террасе, на тахте сидел сам Григорян и читал газету. Он молча поглядел поверх газеты на мальчика, молча принял молчаливый кивок матери, и мать с сыном в молчании прошли рядом с его домом. И Григорян знал про бёдра той, лежащей на солнце, знал, что ребята сейчас разглядывают её и что женщина чувствует, что её разглядывают, и молча улыбается, лёжа на нагретом валуне, знал, что мальчик тайком от всех побывал в малиннике, что сейчас он должен отправиться на станцию, что на ноге у матери мальчика образуется ямка, если надавить на ногу пальцем, и ямка эта долго не заполняется, но всё равно жена косого Егиша рожает подряд детей, которые ни на что не похожи, ни на что не похожи и тем не менее не умирают, а его сын, его свет в окошке… И мальчик с Григоряном на секунду возненавидели друг друга, и, если бы так случилось, что Григорян и мальчик кинулись бы сейчас врукопашную, мать не поняла бы, с чего началась драка… И всё это было похоже на сухую паутину, и всё это шелестело в голове, не давало покоя…

Изгородь кончилась.

Бормотание речки нарастало, переходило в пение и иссякало, нарастало и иссякало, потом поредело и вовсе сошло на нет, смешалось с тишиной. Маленькая полянка была молчалива, и одинокая груша на ней тоже безмолвствовала. Если никто не догадается построить здесь дом до тех пор, пока мальчик вырастет… А сейчас здесь привязывал свою лошадь почтальон, и лошадь сутками торчала, томилась тут… На взгорке сидел ребёнок, ребёнок мычал что-то про себя и раскачивался из стороны в сторону. Было тихо, и только солнце, наверное, шелестело в голове ребёнка. И вдруг среди этой тишины, неожиданно – обалдеть можно было, так неожиданно, – среди полной тишины вдруг раздалось пронзительное: «Грушевое дерево, дерево моё грушевое!..» – и так же неожиданно оборвалось, и от этого тоже можно было сойти с ума, обалдеть. Потом снова была тишина, и сидел на взгорке, пыхтел и раскачивался из стороны в сторону ребёнок.

– Араик, мой Араик, – пробормотала мать.

Поляна, значит, нравилась и ребёнку. А если ему подсказать слова песни дальше «я тебя сейчас полью, грушевое дерево», может быть, он поймёт себя, поймёт, что ему хочется, чтоб у них здесь был дом, что ему хочется жить здесь… Но сейчас на взгорке среди полной тишины сидел ребёнок, и ребёнок этот снова неожиданно заорал: «Грушевое дерево, дерево моё грушевое…»

И снова что-то пробормотала на это мать, что-то вроде «мой Араик, мой инженер, мой лётчик, агроном, журналист».

– Мама, – прошептал мальчик. – Ма, любимая…

Ребёнок заметил их.

– Вай, – обрадовался ребёнок, – мама идёт! Мама и братик. Мама, братик и лошадь. Дай малины, – попросил ребёнок. – Дашь? – И, не отведя ещё протянутой руки, захотел сесть на лошадь, но и на лошадь не сел: он тут же забыл и про лошадь, и про малину – он снова сидел на земле, снова пыхтел и раскачивался из стороны в сторону, погруженный в свою грусть.

– Ешь, – прошептал мальчик, – ешь малину.

Ребёнок, однако, его не слышал, скосив глаза, он думал о перемещении туч, об отаре, которую мучила жажда, о чабане-турке, о фосфорическом свечении на кладбище, о внезапной тревоге, возникающей в сумерках, и ещё о том, что думает одинокая груша на краю поляны.

– Надо же, – задохнулся мальчик.

– Иди домой! – крикнул он ребёнку. – Встань с холодной земли… Побью! – Между ним и ребёнком лежала рыжая дорога, и горячий воздух играл над этой дорогой, и на пригорке тоже играл воздух, и среди подрагивающих лучей солнца сидел ребёнок, мычал что-то про себя и раскачивался… Возле грушевого дерева стояло марево, и всё это – и мальчик сам, и ребёнок, и дорога, и воздух, и дерево – все они были существованиями отдельными, независимыми, и мальчик не должен был бить ребёнка. – Твоё дело, – сказал мальчик, – только не говори потом, что живот заболел.

Ребёнок не отвечал. И можно было легко понять, что, вытаращив глаза, он наблюдает сейчас чабана в пустыне и видит, как измученные жаждой овцы слизывают влагу друг с друга, и не влагу уже, а шерсть друг с друга слизывают, жрут прямо-таки эту шерсть…

– Дурак, – сказал мальчик, – идиот. – И, пока ещё не донёсся новый вопль насчёт грушевого дерева, бегом спустился с пригорка, заглушая всё своим топотом.

В овраге, возле родника, стояла сестра. Руки её покраснели от холодной воды. На ней были большие, не по размеру трусы. Самого некрасивого синего цвета. Руки у сестры были красные, но мать ей ничего не сказала, посмотрела, разглядела что или не разглядела, но только ничего не сказала, молча проехала вперёд.

– Я стираю, – сообщила сестра.

– Стираешь. А нос надо утереть или нет?

– Нос? – Сестра засмеялась, провела рукой под носом, размазала сопли по щеке и, будто бы став красавицей, вытянула брови в струнку и опустила ресницы.

– Ну и красавица!.. – сказал мальчик.

Не поднимая глаз, с опущенными ресницами, сестра повела спиной – ни дать ни взять расхаживающая по улице городская красавица. Её ужимки вспыхивали именно при мальчике, из всех братьев в семье она выделила мальчика и была влюблена в него, комсомольский значок на рубашку мальчика, не иначе, она нацепила. Обхватив её одной рукой – чтоб не вырывалась, – мальчик другой рукой пригнул ей голову, и вымыл лицо над корытом, и вытер нос. Влюблённая оскорблённая красавица сжала рот и молча смотрела на брата. Грубо всё получилось, правда, но уж как получилось.

– Заплачь, можешь? – сказал мальчик.

Сестра молча смотрела на него.

– Мартышка, – сказал мальчик.

Всё равно сестра не верила, что он хочет обидеть её.

– Теперь и вовсе красавицей сделалась, – сказал мальчик.

Девочка недоверчиво улыбнулась и потупилась.

– Хочешь, приду, всю малину тебе переберу? – крикнула она ему вслед.

– Не надо…

В Одессе, говорят, вылечивают. Говорят, делают операцию, и глаза выправляются. Только кто её возьмёт в эту Одессу? Егиш? Мать? Такой она на всю жизнь и останется. Она влюбится и замкнётся в себе. Тот, в кого она влюбится, женится на её подруге. И в день их свадьбы она будет сидеть у себя дома – будет прислушиваться к свадебным голосам, и жилы на её шее будут вздуваться. Так и будут проходить через всю её молодость чужие свадьбы, а она – кто возьмёт её замуж, кому она такая нужна? Красавцам нравятся красавицы, на них они и женятся, а эту кто женой назовёт? Бедняжку, косого Егиша отродье? И если она всё-таки выйдет замуж, свадьба её не радостью для села будет, а поводом для смеха. Село начнёт над всем их косым родом смеяться-потешаться, а она в это время будет судорожно глотать слюну, и жилы на её шее будут вздуваться…

– Ты что же, не слышишь, ребёнок плачет, задыхается весь? – прошипел мальчик.

– Малины набрал? – с лошади сказал ему брат.

– Как же, для тебя, маршала, набрал, слезай с лошади!

– Не твоя лошадь, – сказал маршал.

– Ребёнок там плачет, этот на лошадь взобрался и радуется как дурак.

– А он божью коровку хочет, где же мне её взять, самому стать, что ли, божьей коровкой, – ответил с лошади маршал.

Под яблоней с камнем в руках стоял их конопатый брат и, казалось, прислушивался к их спору. Прислушивался к спору и примеривался, целился в яблоню, на которой ни одного яблока не было, впрочем, может быть, и было какое-нибудь одно, последнее.

– Я сколько ни смотрел, ни одного нет, – сказал с лошади маршал.

Конопатый под яблоней повторил:

– Ни одного нет… – и швырнул камень в дерево.

– Косые… косые смотрели, смотрели… Слезай, говорю, с лошади…

– Не ссорьтесь, – донёсся голос матери, но её самой не было видно.

– Ребёнок в доме плачет, этот на лошади красуется.

– Ничего, поплачет, перестанет, – донёсся из погреба голос матери.

В разобранной постели сидел ребёночек, самый младшенький. Голова его была повязана платком матери. Лоб мокрый, белки глаз блестят – ребёнок мелко и часто дышал. Его коротенькое слабое дыхание было горячим и рубашка на спине – вся мокрая от пота.

– Божку, – попросил ребёнок.

– А я для тебя малины принёс, – сказал мальчик. – Сейчас мы твою спину хорошенечко укроем и малины поедим, ладно?

– Божку, – потребовал ребёнок.

– Поедим малины, а потом я пойду для тебя жучка найду, ладно?

– Божку, – повторил ребёнок. Его частое прерывистое дыхание душило мальчика. Его маленькое сердечко, его влажный лоб и отдалённая тень боли на всём…

Мальчик кончиками пальцев заправил волосы ребёнка под платок и поцеловал ребёнка в лобик. Лобик был холодный и влажный.

– Божьих коровок сейчас нету.

Из-под тахты другой ребёнок, постарше, повторил:

– Божьих коровок нету…

Этот другой лежал под тахтой на животе и занимался рисованием. Высунув кончик языка, он старательно выводил на бумаге линию. После сидящего в постели этот, под тахтой, казался грубым, но сам по себе он был настолько же ребёнок, такой же маленький, как самый маленький, сидящий в постели.

– Ты что там делаешь? – спросил мальчик. – А ну вылезай оттуда!

Тот не поднял головы и не ответил, был занят своим рисованием.

– Божьих коровок нету, – повторил он.

Мальчик закутал ребёночка в одеяло, взял его на руки и вышел вместе с ним во двор. Выпростав ручки из-под одеяла, ребёнок рвался из объятий мальчика, ребёнок мелко и прерывисто дышал и рвался из одеяла и из объятий мальчика. Про солнце, грушевое дерево, ласточку и ветер ребёнок сказал «па!..». Тот, что был на лошади, надулся, вытянул вперёд руку и замер неподвижно, воображал себя полководцем, конечно; а конопатый снова целился в яблоню – он подносил камень к глазу и медленно, очень медленно отводил руку назад – для броска… Увидев лошадь, ребёнок сначала пролаял, как собачка, потом, видимо, засомневался, посмотрел на мальчика и снова на лошадь.

– Это дзи, – сказал мальчик, – лошадь.

В эту минуту прощебетала ласточка, лошадь взмахнула хвостом, прошелестел камень в яблоневых листьях, и ребёнок повторил:

– Дзи.

– Да, дзи, – сказал мальчик.

Лошадь снова взмахнула хвостом, но ласточка больше не щебетала, и ребёнок вопросительно посмотрел на мальчика.

– Нет, – сказал мальчик, – щебетала ласточка. А это дзи.

– Дзи, – сказал ребёнок.

– Ага, будем учиться говорить «дзи», – сказал мальчик, – а божьих коровок нету.

– Божку, – вспомнил ребёнок.

– Божки нету, – сказал мальчик. – Сейчас я тебя посажу на дзи, повезу на станцию, а там поезд будет гудеть – у-у-у… Вот так, а потом мы привезём нашего братика домой, все вместе сядем на дзи и приедем, домой, ладно?

Среди всего перечисленного божьей коровки не было, и ребёнок сказал:

– Божка.

Конопатый под яблоней подносил камень к глазу, медленно отводил руку в сторону, но камень не бросал, а снова подносил его к глазу… Но во что он так тщательно целился, мальчик не мог понять, потому что на яблоне были одни листья. Мальчик посмотрел, и ему показалось, что один из трёх листьев на кончике ветки – яблоко, но это были только три листа, и больше ничего. Когда мальчик подумал, что все три листа – листья, один из листьев снова показался ему яблоком, но это был лист.

– Яблок нету, – сказал мальчик. – Оставь дерево в покое.

– Тебя самого нету, – сказал конопатый и кинул камень. – Поди сними с себя мои брюки.

…Сад был тоже подчищен, да как – там, где росла морковь, была одна земля, косые ни одной морковки не оставили, на огуречных грядках не было ни одного огурца – только зелёные побеги, а в ту секунду, когда мальчик разглядел один-единственный – то ли сегодня, то ли вчера распустившийся цветок, – в ту же секунду конопатый из-под яблони сказал, что огурцов нету, а есть только один жёлтый цветок, но он не сделается огурцом, потому что не успеет.

Мальчик положил ребёнка на землю под грушей, опустился на колени и стал вглядываться в землю. Сухие короткие стебли травы слегка кололись, и мальчику это было приятно.

– Я тебя побью, – сказал мальчик ребёночку. Ребёночек лежал на земле в одеяле, мелко и прерывисто дышал и тоже шарил ручками в траве. – Уколешься, кровь пойдёт, – сказал мальчик.

Трава была скошена почти под корень. Отец такой худущий, силы в нём как будто и не должно быть, но он жилистый – напрягается и косит, чуть не землю стачивает. И щетина на его лице такая же колючая, как эта сухая скошенная трава. Любить детей любит, сажает их на колени, и пахнет от него в это время солнцем и травой; он запускает руку в карман пиджака, и ребята ждут, что отец достанет сейчас конфеты, но он долго не вынимает руку из кармана, потому что доставать ему нечего: в кармане у него несколько сухих былинок и брусок для косы. Отцу в эту минуту становится стыдно, но он не говорит, что магазин был закрыт, – он вытряхивает былинки и протягивает брусок ребятам, чтобы те отнесли, положили его возле косы, и получается так, что он именно за этим бруском и полез в карман. Потом отец тыльной стороной руки стряхивает всё те же былинки с коленей, тяжело хлопает себя по колену и не говорит «что будем есть?», а, как бы оставив мысль на половине, проглатывает слюну, но это уже не тяжёлая минута, потому что заботу о еде можно как бы проглотить, не сказав «что будем есть?». Самая тяжёлая минута – когда рука отца в кармане и ребята ждут, что он вытащит сейчас конфету. Но ничего особенного при этом не происходит – мирно горит электричество в комнате, дети хлопают глазами, молчит отец… И ничего не происходит…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю