355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Грант Матевосян » Август » Текст книги (страница 5)
Август
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:01

Текст книги "Август"


Автор книги: Грант Матевосян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

– Осталось пятьдесят копеек, – сказала телефонистка, – это на завтра – завтра ещё позвонишь, позвонишь – машина прикатит, увезёт нашего ереванца. Слушай, а что это с тобой? Случилось что? – по-нашему – серьёзно и смеясь – сказала она. – Отделали тебя. Ну да, отделали ребёнка, ясное дело.

«Чёрт бы их всех побрал, – думал я, – забрались в свои леса и знать не знают, какие дела происходят на свете, не знают и не хотят знать… Косят себе траву, скирдуют, коров держат, овец пасут, сыр и масло выделывают, мясо… И хоть бы к линии железнодорожной поближе были, а то забрались чёрт те куда…»

Колагеран давно уже зажёг свои лампы и фонари и тёплыми своими окнами глядел на станционный покой. Прошёл товарный, не останавливаясь. И почти до самой верхней станции проводил его и вернулся дежурный паровоз. Двое рабочих вот уже пять часов тянут пиво в ларьке напротив. Разорив заросли фасоли у стрелочника, мирно беседуя, проследовали гуси – пошли вдоль линии, свернули, перешли мост, перешли шоссе и нашли себе привольное местечко. Спокойной ночи, до завтрашнего утра.

«Чёрт побери, чем плохая станция, – думал я, – и город и деревня. Правда, никто сюда не приезжает на гастроли, но в любое время можно сесть на поезд и махнуть в Кировакан, Тбилиси, Ереван. Свиней хотите держать – пожалуйста. Чёрт подери, и город и деревня – свиней держат, а насчёт волков могут не беспокоиться – не подступятся. И на столах красный жареный картофель, и кружочки колбасы, и чай всегда есть, белая скатерть, радио вполголоса, свежий белый хлеб каждый день, и пекарня под носом, на электростанции. И свет всегда есть, не забудут включить. Чёрт дери, жил бы мой отец тут – сажал бы себе фасоль, свиней разводил, сам бы работал стрелочником, или милиционером, или пекарем на пекарне, по утрам приносил бы мягкие, горячие ещё батоны. Ах чёрт дери!»

Темень в Цмакуте ночью чёрная, как грязь. И убегает из-под ног земля, и размывает берега речушка, и в темноте волчья свора уволакивает собаку из-под дверей. И для каждого сопляка корреспондента из газеты надо резать барашка, а потом молча, разинув рты, ждать, что скажет эта шпана о погоде, об огне, о шашлыке, о Месропе.

И я снова выругал Аэлиту Мирзаханян и увидел, что совершенно бессилен против её ослепительной улыбки и хозяйственной расчётливой головы. А потом ясно – совсем как воспоминания о селе Цмакут – я увидел, что диван, кресло, и телефон, и милые переливы смеха подходят Аэлите, а эти корзины, и эта грязная рубашка, и покрасневшие глаза – мне. Каждый из нас был на своём месте. Старые министры и преподаватели умирают, уходят на пенсию. Кто-то их должен заменить? Мы кончили университет, мы тихо-тихо будем подбираться к преподавательскому и министерскому возрасту. Кто из нас станет лектором или министром? Аэлита.

Мы стояли в коридоре, мимо нас прошёл преподаватель английского Гамлет Таронян. Его пружинистая походка была слишком экстравагантна, чтобы можно было удержаться и не пойти следом, передразнивая его шаги, а до этого я рассказывал новый анекдот и мы все смеялись. Гамлет Таронян оглянулся – и, почёсывая нос и понурив голову, я продолжал идти его походкой, будто это была моя походка. А он проводил меня взглядом, пока я не завернул на лестницу и не полетел с этой лестницы кубарем, ничего не разбирая перед собой, сгорая со стыда и смеясь.

– Тише, ты что…

– А… Аэлита, какая глупость получилась! Тьфу!..

– Ну что с тобой? – между прочим сказала она и продолжала подниматься по лестнице с этим ветхим стариком Асратяном. Примерно два года я был психологическим рабом Гамлета Тароняна, а Аэлита этого Гамлета не замечала и внимания на него никакого не обращала, потому что его голос в деканате ничего не значил и он не был уважаем, а она знала в пределах положенного английский и походку его не передразнивала. Аэлита станет министром. Аэлита не виновата. Почему она на меня не похожа? Почему Аэлита серьёзна, и недурашлива, и далека от шутовства? Аэлита станет министром, а я в горах скажу косарям, что она в нашей группе училась. «Товарищами были», – скажу я. Косари взглянут на снимок Аэлиты в газете, прочтут список почётных гостей, присутствовавших на приёме, посмотрят на меня и скажут: «Отец твой был хвастун, и ты туда же».

На узкой станции Колагеран, в глубокой ночи я умолял её:

– Нельзя быть такой карьеристкой, нельзя, Аэлита… Поимей совесть, нельзя так, Аэлита. Всё это можно, конечно, я понимаю, всё это так делается, но такой красивой и такой карьеристкой нельзя быть сразу, Аэлита…

Пришёл скорый Ереван – Москва. В пять часов утра. Ровно двадцать четыре часа спустя после моего сошествия на эту станцию. Он прошёл по мне и ушёл. А когда он пришёл, я посмотрел на часы и сказал, что молодец, правильно пришёл, без опоздания, и вчера тоже минута в минуту пришёл, без опоздания. Я хотел было похвалить машинистов за точность, но вдруг увидел, что вот уже двадцать четыре часа сижу на этой станции, и ужасной нелепостью показалось мне, что я мчался на вокзал в Ереване на такси, и то, что, погрузив в машину свои корзины, и чемоданы, и специально купленную бутылку лимонада, я приставил палец к виску и задумался – не забыл ли чего, и то, что я велел таксисту ехать по улице, где живёт Вержинэ, – «Грант на двадцать пять лет едет в Австралию», и то, что я достал папиросу и водителю сказал: побыстрее, и он погнал свою машину так быстро, что не прикурил свою сигарету, которую держал во рту перед этим.

Я пришёл в зал, потому что мне сделалось стыдно. Я закрыл глаза, потому что мне показалось – уже возвращается из Москвы мой вчерашний скорый. Конечно, это было не так, он должен был вернуться через четыре дня, а сейчас он, наверное, был где-то на подступах к Ростову. Ну что ж, он дойдёт до Москвы, разгрузится, его смажут маслом, почистят, и он пустится в обратный путь, а я, как этот мост, как эти гуси, как этот ларёк, – я всегда буду тут, и из меня, как из скамеек этого зала, полезут древесные жучки.

– Санасар! – заорал я. – Да что же это у вас там приключилось, ведь я уже тридцать часов тут торчу!

А он забыл про меня, он помолчал, помолчал и спросил:

– Это кто говорит?

– И что же это выходит, Санасар, – сказал я, – что же это получается, а?

– А всё-таки кто это?

– Это я, Санасар, я тридцать часов валяюсь тут без дела.

Он помолчал ещё немного и засмеялся, представив, видимо, несчастную физиономию этого бездельника, тридцать часов слоняющегося по станции – тридцать часов болтался дурень без дела и ждал, пока другие что-то сделают, а сам пальцем не шевельнул, звонки только звонил по телефону, депеши подавал.

– Да ты кто такой? – смеясь, спросил он.

– Грант, Санасар, я Карян Грант.

– Да, – обрадовался он, – косого Егиша Грант? Здравствуй, Грант!

– Здравствуй, Санасар.

– Я же тебе сказал, нету волов, заняты все волы, не могу дать! – вдруг заорал он уже не мне, а кому-то там в Цмакуте. – Ну что, что город, собирай манатки и хоть сейчас убирайся в свой город, но, пока ты тут, изволь слушаться! Смотри-ка, все стали командирами… – Он покрутился в конторе и, подойдя к телефону, швырнул трубку на рычаг.

Ну что ты тут скажешь? Что я мог ещё сделать? Ну хорошо, я не танцевал с Каринэ из политехнического твист, а про себя гордился, что танцевал; очень хорошо, я самый страшный на свете человек, я чудовище, первый людоед на земле – это я организовал резню армян турками, я хочу каким-нибудь образом завязать новую мировую войну и средь шума её и дыма потихоньку, незаметно истребить, прикончить остатки армян и евреев, а потом ходить по этому поводу в трауре; я считаю, что на свете можно обойтись без этой станции, что не нужны железная дорога, телефон, радио, асфальт, молот, цемент и уголь, и пуговицы, и часы, постель, улыбка, рояль, зал, жвачка, буква – всё лишнее, – человек недостоин всего этого, я хочу начать жизнь снова с дремучих лесов, с кореньев и цинги. Прекрасно, но почему же люди своей добротой не предотвратят все мои страшные действия?

Чудовище Грант Карян сидел на своих корзинах и говорил себе: «Пошёл ты знаешь куда, был бы ты мужчиной, поехал бы с Меружем, размазня несчастная». Грант Карян покрутился, потоптался на станции и снова встал перед окошечком телефонистки:

– Соедини снова.

– Говорю тебе, оставайся у нас учителем, – она соединилась с другой дежурной и продолжала: – Ваши, когда добираются сюда, спрашивают: «Куда это мы попали – в Москву или Ереван?..»

– Санасар! – заорал я. – Ты человек или кто? Что мне сделать, чтобы ты сжалился, как мне скрутить тебя, скажи – сделаю! Четыре лета ведь косил на твоём колхозном поле!

– Что же, медаль теперь за это хочешь?

– Нет, – закричал я, – хочу человеческого отношения!

– Чем же тебе наше отношение не человеческое?

– Тридцать часов толкусь на станции.

– Ну да? Ты откуда говоришь?

– Со стан-ци-и.

– Кажется, вчера ты тоже был на станции? Всё ещё там, значит? Ох, чтоб крыша над тобой да не обвалилась, пять лет в городе проучился, так и остался егишевской породой, ох-охо-хо…

– Санасар, – сказал я, – груз у меня…

– Сейчас пошлю вашим сказать.

– Санасар, груз у меня, прислал бы лошадь какую…

– Лошади нет и не будет, сейчас дадим знать вашим.

– У наших нет лошади, Санасар, а груз тяжёлый…

– Не знаю, – сказал он, – что вашим передать: Грант на станции и груз тяжёлый везёт не довезёт?

– Товарищ председатель, – сказал я, – наши не собственники; когда строили колхоз, лошадей всех собрали и людям сказали, когда надо будет – возьмёте, попользуетесь.

– Это ты у себя в дипломе такое вычитал? – спокойно поинтересовался он.

– Мне кажется, в твоём дипломе это прежде всего должно быть обозначено.

– Обозначено! Мы люди скромные, нам дипломы не нужны.

– В таком случае какого ты мнения насчёт элементарной человеческой логики?

– Наше дело работать, а не логику разрабатывать.

– Коня, Санасар!

– На тебе, выкуси! – сказал он и бросил трубку, и, когда я тоже бросил, он ещё что-то сказал.

– Чего?

– Ничего, – сказал он, – говорю, полон дом народу, и без лошади проживёте.

– Пожалуйста, – сказал я. – Можешь не говорить даже нашим. И вообще твою лошадь и твою мать… До свиданья.

…Грант Карян бросил трубку и, высокий и стройный, с деловитой небрежностью, чуть-чуть небритый, напряжённым и медленным шагом направился в политехнический институт, нашёл там Каринэ, протанцевал с ней твист, отправился после этого в университет, проучился в аспирантуре, защитил диссертацию, и не было среди преподавателей другого такого молодого и преуспевающего, такого остроумного и блестящего. Он был самым знаменитым в Ереване, все повторяли: «Грант Карян, Грант Карян…», о нём уже поговаривали в Тбилиси и Киеве, о нём знали в Москве: «Удивительно, в Ереване, и такой образованный, такой талантливый», и тогда Грант Карян, высокий и стройный Грант Карян с ослабленным галстуком на белой рубашке, двадцати восьми – тридцати лет от роду, не вставая из-за письменного стола, выдвинул ящик, достал пистолет и выстрелил себе в рот. «Тяжело, товарищи, бремя победителя», – и никто, так никто и не узнал, что его молодое сердце ежеминутно сжималось от тоски при воспоминании о станции Колагеран.

Чёрт бы побрал заграничные фильмы, чёрт бы драл нашу цмакутскую библиотекаршу, которая в детстве, пока какую-нибудь дрянь не вбивала мне в голову от первой до последней строчки, другой дряни в руки не давала: «Взял книжку – надо прочитать».

– Пожалуйста, – сказал я, – можешь даже и не сообщать нашим. И вообще твою лошадь… твою мать… До свиданья.

– Ничего, – сказал Санасар, – моя мать привычная, не впервой. До свиданья.

– До свиданья, – сказал я, – и мне тоже не привыкать – в десятый раз приезжаю на эту проклятую станцию и плесенью покрываюсь, пока выберусь. Большое спасибо, очень благодарен.

– Выбрали председателем и в грязи вываливают, чего не слышишь – и Андро тебя облает, и инспектор, и сторож, и соседский председатель… кому не лень, вот и до тебя очередь дошла… пожалуйста.

– Извини, – сказал я.

– Пожалуйста, но насчёт лошади ты извини.

– Ладно, – сказал я, – кто ты такой, чтоб ещё и обижаться на тебя, твою лошадь, твою мать, понял?

– Ну и вырос сынок у Егиша, ай-яй-яй! Ты подожди там ещё немного.

– Чего ещё ждать, я с тобой разговаривать не желаю.

– Ах, ах, до свиданья.

– Будь здоров, дома крупинки пшена нет.

– Приходи ко мне, у меня дома полно, возьми себе тонну взаймы.

– Мне что жалуешься, я не кладовщик твой. До свиданья.

– А я твой слуга, что ты у меня лошадь требуешь?

– Ничего я у тебя не требую.

– Очень приятно. До свиданья.

– Ты вспомни, как вы обманули моего отца, пришли, сказали, ты у нас честный работник, самый примерный, – выпороли всю шерсть из матрацев, заткнули свой план по заготовке. Примерные вы сами и честные тоже. До свиданья.

– Как же, потом мы орден за то получили, а у твоего отца до сих пор спина болит, на деревянных полатях спит. До свиданья.

– Не твоё дело, на чём мой отец спит.

– Что не моё дело?

– Болит у моего отца спина или не болит.

– А что же ты сам вспомнил про это?

– Вспомнить не мешает. До свиданья.

– Ну так этот разговор тоже иногда вспоминай. До свиданья.

– И вспомню. До свиданья.

– Вот, вот, не забывай.

– А помнишь, как раз будто бы из центра человек приехал и будто бы у вас дома ничего не было, пришли, нашу свинью – мы её только что прирезали, – помнишь, как нашу свинью унесли?

– Помню, и как через два дня после этого вам копчёного окорока дали, тоже помню.

– Помни-помни и ещё помни, что нам кожа тоже была нужна, семеро босых детей сидело дома, ежели нам надо было коптить, мы бы сами закоптили, понятно? Мы и сами умеем коптить.

– Я копчу, ты коптишь, он коптит, мы коптим, они коптят, у тебя в кармане диплом, дальше?

– Матери официальное пособие выписали, а вслед кричите – крольчиха.

– В год одного, а то и двух приносит, как же её ещё называть прикажете? Вот, говорят, ещё одного сообразила – сколько же это вас, выходит, стало?

– Одиннадцать… Девочка или мальчик?.. Санасар, мальчик или девочка? Санасар…

– Говорят, родился, смешался с остальными, косой Егиш никак не разберёт, который новорождённый.

– Как мать?..

Моя ленивая, мягкая мать с тайной улыбкой – фальшивый вздох и тайная улыбка, нарочитая сердитость и улыбка: «Ну я тебя проучу, бессовестный, ох, извели меня, измучили, пол-яйца ты возьми, пол – ты, идите на улицу. Грант книгу читает… Ш-ш-ш… вот идёт ваш отец… ваш маршал отец идёт, что-то несёт. Араик, беги навстречу… Грант, химия осталась… Ваш маршал отец вагоны с добром из Германии привёз, в вагонах два кило сыру оказалось, что будем завтра есть, муженёк?» – «Про зовтро – зовтро подомоем…» – «Ну не муж, не муж – маршал, а не муж…»

– Санасар, – заорал я в трубку, – лошадь или ещё что… целый месяц с поля не уйду, косить буду!..

– А что выругал?

– Извини.

– Сначала ругаешься, потом прощения просишь.

– Да ведь со вчерашнего дня тут торчу.

– Я, что ли, тебя туда забросил, сам торчишь и сам на меня обижаешься!

– Да я, что лошадь не даёшь, обижаюсь.

– А-а-а, ну обижайся, обижайся, сколько влезет обижайся.

– Ну хорошо, не обижаюсь, Санасар.

– Правильно делаешь, что не обижаешься.

– Санасар…

– Ты что, спятил, кто тебе лошадь сейчас даст, август на дворе…

– Ну так и твой август, и твою лошадь, и твою мать, и эти мои корзины, и эту станцию… какой ты человек после этого!

– Как-как? Кричишь, не слышно…

– Кто кричит?

– Не слышу…

– А я тебя почему так хорошо слышу?

– Не слышу, придёшь, в селе поговорим.

– Лошадь пошли, как же я в село приду?

– А, лошадь… лошади не будет. До свиданья.

– До свиданья, Санасар, попомню я тебе это.

– До свёдоньё, Соносор, попомню я тёбё ото…

– Чего?.. Слушай… Да ты шут, оказывается! Тебе село доверили…

– Чого… слошой, до то шот, тёбё село довёрили…

– Тьфу ты!..

– А что же, раз уж председатель, так и пошутить нельзя?

– Два дня тут торчу, Санасар.

– Сочувствую.

– Машина под тобой, любая лошадь в любую минуту, чего тебе сочувствовать.

– Бедный ребёночек на станции, с косой в руках, солнце печёт, тени нет, воды нет, дождь должен пойти – ноги у него болят, и волк вон идёт, не знает, носки над костром мокрые посушить или волка отогнать, бедный ребёночек…

– Ня знаят, наски макрыи пасушить или валка атагнать…

– Не зноет, носки мокрые сошить олё волко отогноть…

– Мацун атнёс – прядсадателям стал, хатяли снять – масла атнёс, да сях пар прядсядатяль, ракаважу…

– Мосло пронёс, сом съел, мосло съел – но глоза нолёг, но глоза нолёг – профессором стол, профессором стол – но стонцию приехал, роковожу – не подчинёются…

– Нет, – заорал я, – хватит, я у тебя лошадь прошу, сам руководи кем хочешь, а мне лошадь пришли!

– А я не через масло председателем стал, да будет вам известно, товарищ Карян.

– Ну ладно, Санасар.

– Пожалуйста, пожалуйста, ничего.

– Извини, что время отнял.

– Ничего, не беспокойся, побалакали.

– Но то, что ты делаешь, не по-человечески.

– Тут этого товару нету, привези с собой немножечко со станции.

– Лошадь пришли – привезу…

Чёрт побери, я то окрылялся, то снова падал духом, он делался для меня то богом, то скотиной, то богом, то скотиной, богом – скотиной… и никак я не мог в эту минуту понять, что он не бог и не скотина – просто человек. В Цмакуте ливень льёт, люди уселись, сонные, за карты или за домино или просто шутят, перекидываются словом, газетку почитывают или расселись вокруг телефона, молчат. Молния разбивается в соседних горах, и, подрёмывая, они вспоминают, как в том году молния убила буйвола Лачина возле Белого родника, а в прошлом или позапрошлом году унесла Ашотову жену Розу и что новая жена Ашота за ребятами лучше старой смотрит, и как женщина она тоже лучше. По поводу громоотводов надо пожаловаться в министерство, а может, не имеет смысла? Говорят, в газете про это статью напечатали – в селе кто-то читал, – кто читал? Господи, конечно, можно не то что в министерство, можно и в Москву написать, но куда ты их приткнёшь, эти громоотводы; говорят, в горах бьёт, настигает, ну да, в горах тоже случается, но ведь в тот раз сына Есаи в овраге убило, под ивой?

– Ну-ка взгляни там – посмотри, река раздалась? – спросил Санасар.

Река была бурая, бежала, захлёбываясь своей водой, билась о берега. Гуси в ней больше не плавали, под мостом не было видно старой автомобильной покрышки и бочки из-под мазута. Речка бушевала – ещё немножко, и она снесла бы выстроившиеся в ряд деревянные уборные начальника станции, телефонистки, милиционера, стрелочника, уборщицы, директора школы, учителей.

– Раздалась, Санасар, и что же дальше? – Я подмигнул телефонистке.

– Отчего раздалась?

– Отчего раздалась? – повторил я и снова подмигнул телефонистке.

– Дождь идёт, от дождя раздалась, понятно?

– Нет тут никакого дождя, Санасар, и солнца нет – духота одна.

– Да здесь, говорю, в селе дождь. А в горах и вовсе град шёл.

– Ну и что? – Я моргнул телефонистке.

– Как что, я беседую с товарищем Каряном.

– А о реке для чего спросил?

– А, – рассмеялся Санасар. – Да. Так, значит, наша ведь это река, товарищ горожанин, тут град идёт, там река расходится, понятно? Отсюда течёт река, забыл?

Он снова засмеялся, и я обрадовался, что он смеётся.

– А, дождь, значит, а то я думаю, чего это он про реку спрашивает. Значит, дождь у нас, и от этого, значит, река… Санасар! Прошу тебя… а? Лошадь или там чего-нибудь, – я подмигнул милиционеру, а он стоял и усмехался, – вторые сутки тут, Санасар…

– Нет, ты правду говоришь? Да не может быть! Неужто ты всё ещё в Колагеране? Уж на что вода – за два часа добралась до вас, без диплома, без всего, самостоятельно добралась до Колагерана и ещё куда-то направляется, а ты с дипломом, взрослый, образованный, за два дня до Цмакута не можешь добраться, ну и ну…

– Да ну, Санасар, к чёрту диплом, главное, чтоб в поле уметь работать. Лошадь мне, Санасар…

– Нет, почему же – диплом тоже нужная штука.

– Нужная, Санасар, но лошадь сейчас нужнее.

– Конечно, лошадь тоже вещь нужная, но диплом ещё нужнее, вон у Рубена диплома нет – снимают с директоров.

– И очень плохо делают, что снимают, какое они имеют право в дела твоего села вмешиваться!

– Нет, почему же, это даже и кстати, придёшь – сразу директором сядешь.

– Да кто меня директором назначит, Санасар. Смеёшься?

– Я замолвлю словечко.

– Спасибо, Санасар.

– До свиданья, ждём.

– Да ведь лошадь пришли за мной, Санасар.

– Без двух минут директор – на что тебе лошадь какая-то?

– Да ведь вещи у меня, Санасар.

– Ничего, забудется, директором станешь – всё забудешь, – здороваться и то забудешь.

– Я?! Да ты меня ещё не знаешь, Санасар!

– Все так говорят сначала.

– Смотря кто говорит, Санасар.

– И так тоже вначале говорят.

– Ты меня испробуй, а потом говори…

– Ха-ха-ха-ха… и это тоже говорят…

– Наверное, трудно им приходится, вот и говорят.

– А тебе что так трудно пришлось, война, что ли?

– Войны нет, два дня на станции торчу.

– Возьми да и приходи.

– Да ведь груз у меня, Санасар, тяжёлый.

– Груз? Что ж это у тебя за груз такой?

– Две корзины, два чемодана.

– Две корзины, два чемодана, а внутри что?

– Да так, Санасар, разное.

– Тайный, значит, груз.

– Ничего тайного, Санасар, просто называть нечего.

– Две корзины, два чемодана – груз, говоришь, а как назвать, так и называть нечего.

– Сахар, Санасар.

– Сто килограммов сахару?

– Пять. Лапша, Санасар.

– Девяносто пять килограммов лапши?

– Десять, Санасар.

– Прямо десять?

– Нет, восемь, Санасар.

– Разве восемь и десять одно и то же? Дальше?

– Да на что тебе весь этот мусор, Санасар?

– Вот видишь, сам говоришь – мусор, значит, прав я, что лошадь не посылаю.

– Печенье для детей.

– Для детей! Будто Егиш не может съесть. Дальше?

– Что дальше?

– Сахар, лапша, печенье – всё?

– Нет, ещё есть, Санасар.

– Ну-ка, ну-ка.

– Виноград. Первый виноград.

– Смотри, какой молодец!

– Книги мои.

– Молодец!

– Обувь детям.

– Совсем молодец!

– Пиджак для отца бумажный.

– Ай да Егиш, молодец! Надевать будет?

– Да думаю, что наденет. Шаль для матери, старые мои ботинки. Тетрадки с лекциями. Мой пиджак, трусы, майка. Для отца кальсоны. Пелёнки для новорождённого. Детское мыло. Женские трусы тёплые. Нож и вилка. Один торт. Один утюг. Термометр и йод. Седло, замок, плуг, кизяк, шапка, латки, я тебе покажу когда-нибудь, сукин ты сын!

Я бросил трубку и такую услышал тишину, словно я был под наркозом; из далёких тёмных далей с тяжёлым шелестом возвращалось сознание.

– Ну что? – сказал я не то милиционеру, не то телефонистке, потом снова схватил трубку. – Садист!

Из темноты на меня с жалостью смотрели глаза телефонистки и с презрением и тоже жалостью глаза милиционера, штрих за штрихом принимали очертания стены, Орджоникидзе на паровозе, дверь, окно, шоссейная дорога, чей-то кабан, и я снова метнулся к телефону. Потом… потом милиционер держал меня за руки, и под ухом у себя я слышал его дыхание.

– Спокойно… спокойно… спокойно… – говорил он.

– Червяк!.. Невежда!.. Идиот!.. Скотина!.. – выдыхал я.

И вдруг мир показался мне красивым и печальным, и я почувствовал, как мозг мой теплеет, теплеет, вот уже совсем нагрелся и стал размягчаться. Стали мягкими и расплавились все связи и обстоятельства в моём мозгу, у меня не стало никаких претензий, я никого не любил и никого не ненавидел, только с неодолимой силой притягивал к себе пол, я тянулся из объятий милиционера на землю, но он ещё крепче сжимал меня и не пускал.

– Ну пожалуйста… ну пожалуйста… – просил я. – Отпусти, пожалуйста… ну пожалуйста…

Он отпустил меня, но подо мной оказался стул, я посидел на нём с минутку, потом бросился на землю, и в этом было что-то демонстративное, напоказ. Я бросился на пол и хотел было завыть, но это было бы совсем уже нарочито. И я заткнулся. И запах той пыли на полу до сих пор ещё стоит у меня в ноздрях. Я лежал, растянувшись на земле, и говорил себе, что оплакиваю свои попранные права, и одежда на мне запачкалась и грязная именно поэтому, и платить мне больше за телефон нечем – поэтому, а милиционер всё-таки хороший человек, а Вержинэ у меня отняли тоже поэтому, и вот я даже не смог заголосить в полный голос и плачу про себя, и это красиво, но на самом деле я думал, как же мне теперь подняться с полу – повод ведь нужен какой-то, и ещё думал о том, что после всего этого Санасар, наверное, всё-таки пришлёт лошадь, совестно ему сделается, пришлёт.

Среди глубокой тишины мало-помалу стал восстанавливаться мир со своими голосами и звуками: шум принадлежал реке, мерное постукивание многих колёс – поезду, вот он приблизился, вскрикнул, стал, постоял немного, ушёл, а вет кто-то подошёл к дверям с улицы, чьи-то шаги, дверь распахнулась, шаги прозвучали и затихли возле меня.

– Ого… напился!

– Нет, лежит просто.

– А что же случилось?

– Обиделся.

– Ай-яй-яй, кто же это ребёнка тут обижает, а?

Что бы он обнял меня и оказался моим отцом, и сам бы я был маленький, он нагнулся бы, поднял меня и стал утешать. А накануне я потерял бы ножик свой и плакал бы от этого. Я бы плакал, плакал, плакал, плакал… Меня бы утешали, а я бы от этого ещё сильнее плакал, я бы плакал и вспоминал, как он у меня складывался, какая у него была длинная рукоятка и какие были на этой рукоятке узоры, я бы плакал, а мне бы велели перестать плакать, рассердились бы, а я бы заплакал ещё пуще, уже и над тем, что мне не дают плакать, я бы плакал много, безутешно, и я бы заснул на руках у отца и проснулся бы, как молоко невинный, и, проснувшись, улыбнулся бы светло-светло…

– Вставай, парень… А то чемоданы там твои стоят и говорят: у нас, говорят, хозяин есть, и хозяин наш не какой-нибудь мальчишка – взрослый человек, университет окончил… А оказывается, хозяин ребёнок, валяется тут в пыли, землю собой вытирает.

– И телефон мне испортил.

– Ну да, испортил?

– Испортил – вот звонят, а я не слышу.

– Вот это уже хуже.

Грант Карян нехотя, через силу, поднялся с земли, встал, и покачнулся, и с красными глазами мрачно проговорил:

– Ну и что ещё?

Голос у него был хриплый, и понравился ему самому, и ему захотелось, чтобы его ещё о чём-нибудь спросили и чтобы он ответил и ещё раз услышал свой мужской низкий голос.

– Телефон испортил и копейки в кармане не имеешь, что же мы теперь будем с тобой делать?

– Нету копейки, ну и что?

– Не знаю что.

– Зато я знаю, – сказал Грант Карян.

– Что ты знаешь?

– Возьмите меня да повесьте.

– Ай-яй-яй, дурень цмакутский… слушай, если мы тебя, такого молодого, такого красивого, с новеньким дипломом, повесим, тебе самому не жалко себя будет?

– Нет.

– Ну раз нет… держите его… ведите…

Начальник станции и милиционер взяли меня под руки и повели. Они вывели меня из здания, перевели через мост, повели к милиционеру домой. Они вели меня, чтобы накормить жареным картофелем и напоить чаем, чтобы уложить меня, дать переспать ночь по-человечески. Чтобы сделать меня своим должником. А утром разбудить, сказать, что Алхо пришёл за мной, потом чемоданы и корзины приладить к седлу и показать, где лучше перейти линию.

– Араик, – сказал я брату, – другой лошади не нашлось в селе, эту дохлятину привёл?

– Вуэй, – сказал тот в сердцах, – ты спроси, эту-то Андро давал или нет.

– А что он говорил, что не давал?

– Говорил, два часа как пришла с Касаха.

– А как же дал?

– Отец пошёл – не дал. Мама с отцом поругались. Потом мама пошла, привела.

– Как мама?

– Ну как ей быть!

– По дороге сильно гнал?

– Будто она идти могла, чтоб ещё и гнать.

Внизу бесшумно извивался скорый Москва – Ереван. На секунду мне вспомнился запах купе, женские ноги под столиком и Грант Карян, небрежно возлежащий на своём месте.

– Араик, – сказал я, – у тебя есть с собой деньги?

Он что-то промычал.

– Что, нету?

– Откуда?

– Мама не даёт тебе?

– Когда пособие получила – дала рубль. Я пошёл купить себе самописку, пришёл, смотрю, рубля нету. Теперь не знаю – по дороге потерял или дома оставил.

– Ничего, Ара, я дам тебе денег.

– Да на что мне деньги?

– Конфет себе купишь.

Убийственно по-взрослому, убийственно озабоченно он поглядел на меня с минуту и отвернулся.

– Что, не любишь конфеты?

Он почти заорал:

– Люблю!

– А что же тогда?

– Дома куска сахара нет, ты говоришь – конфеты!

– Араик… Араик, кто брал лошадь в Касах?

– Гикор, – обиженно ответил мой братик.

– Араик, я дам тебе самописку.

Он очень просто спросил меня:

– А сам чем писать будешь? Карандашом?

– Да найдётся чем, Араик.

– Ты свою самописку дашь мне, а сам станешь карандашом писать?

– Ну хотя бы.

– Молодец, – сказал он.

…«Левой, левой, левой, левой… молодец! Левой, левой, левой… Правой нет! Левой! Правой нету – вторая мировая война унесла. Трамваем отрезало. Родился без правой. Левой, левой, левой! Молодец, молодец!» После нескольких товарищеских встреч он окрестил меня Великолепным Левшой. А когда меня взяли на испытательные соревнования, он возомнил уже, что я повезу его тренировку, его мастерство вместе с данным мне прозвищем в Москву, Берлин, Рим, Мельбурн и вознесу всё это на помост победителя. «Левой, левой, левой…» Комиссия была настроена благожелательно. Я тоже полагал, что у меня великолепная левая. Но этот бык – этот Карапет Карапетян в первую же минуту двинул меня по подбородку. Я сказал себе – ничего. Комиссия ждала моей неожиданной левой. Припав к канатам, тренер шепнул: «Левой, левой, левой». Я был с ним согласен – я знал, что вот сейчас, ещё немного – и взметнётся моя неожиданная левая.

…Мы были уже одеты. Комиссия разошлась, Карапет Карапетян был объявлен победителем, тренер мой, плюнув напоследок, удалился, мы стояли на улице, была весна, сумерки, а я всё думал, что вот-вот взметнётся моя неожиданная левая. «Ну и что это был за бой? – сказал я Карапету Карапетяну. Он пожал плечами. – Хорошо отделался от моей левой, Карапет», – сказал я. Потом я попросил Вержинэ сказать мужу, что Грант боксёр, что у него ужасная левая. Не знаю, сказала она или нет, но он спрыгнул на ходу с машины, раза два двинул меня по морде и повёз дальше свой цемент…

– Санасар хороший человек, товарищ Араик?

– Человек как человек.

– В селе дождь шёл?

– Сказал тебе – шёл.

– Араик, а почему дядя не хотел давать лошадь?

– Я сказал тебе, лошадь только из Касаха вернулась.

– А что же это он даёт лошадь Гикору в Касах, а мы просим – говорит, только из Касаха вернулась.

– Что же ему говорить, давно вернулась, если она только что вернулась.

– А он знал, что я тут неделю уже валяюсь?

– Они с отцом немного в ссоре.

– Из-за чего?

– Он сказал отцу: «На что тебе столько детей?»

– Какое ему дело?

– Сказал: «Столько ртов, как прокормишь?»

– Да какое ему-то до этого дело?

– Отец сказал: «Мне их кормить, не тебе», а он сказал: «Ну так и иди доставай лошадь в другом месте, Алхо только из Касаха вернулся».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю