Текст книги "Том 4. Из деревенского дневника"
Автор книги: Глеб Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 40 страниц)
Много в эту пору сгибло народу. Уж не знаю, как я цел остался, каким образом не очутился в Неве, не помешался. Я помню только целые года какого-то смертоноснейшего угара. Только, бывало, и видишь: вот-вот человек сойдет с ума, бегает что-то, мечется, смотрит какими-то ужасными глазами, и точно: через день, через два – рассказывают – повезли в сумасшедший дом! Или придет кто-нибудь и извещает, что он только что с одиннадцатой версты – просидел десять месяцев. В то же время в обществе, жившем без дела и без отдыха,утомленном этим невозможным нравственным состоянием, стала распространяться какая-то мертвящая ханжеская доктрина, проповедывавшая кротость и простоту сердца, требовавшая какого-то умиления почти пред голой пустотой и ровно ни к чему, ни доброму ни худому, не обязывавшая человека. Благодаря этой доктрине острая боль утихала в человеке, но зато наставало состояние бесчувствия и бессмыслия, точь-в-точь напоминавшее угар или обморок…
Вот именно в таком состоянии находился я в то время, когда Иван Иванович проделывал свои опыты над детьми: я интересовался им просто потому, что сам не знал, что с собой делать. Я уж не раз подумывал о том, каким бы более или менее приличным способом наложить на себя руки, как случилась рассказанная в предшествовавших главах поездка в деревню. Я вздохнул свободно, почувствовал себя на мгновение по-детски легко, и во мне вдруг с неудержимою силою выросло желание во что бы то ни стало вырваться из этого пустого места тяжких мук, прекратить это позорное существование без дела и без отдыха и уйти в деревню. И я ушел. Не летом и не на дачу ушел я, а зимой, в самый разгар зимнего сезона, и ушел, к великому счастью, на работу… Работа попалась крошечная, мизерная, – заниматься в конторе у одного помещика.
VII
И что же? Скромные желания мои (узнать: нужен ли зачем-нибудь грамотный человек?) немедленно же по приезде в деревню были удовлетворены в размерах поистине неожиданных. Положительно с первого же дня на меня со всех сторон стали напирать такие явления деревенской жизни, в которых я чувствовал и ясно видел нечто, дававшее смысл моему существованию, нечто, заставлявшее собирать, укреплять свои силы для видимого, осязательного дела. Правда, дела эти были мелкие, не шумные, но я до такой степени наголодался каким-нибудь понятным мне делом в долгие годы самоубийственной тоски, что был рад им несказанно. Приведу несколько примеров.
К такого рода деревенским делам я примкнул, как уже сказано, в первый же день по приезде. Еще в то время, когда я проезжал по деревне, направляясь к зданию конторы, где я должен был жить, я заметил на селе какое-то, как мне показалось, оживление. День был будничный, снежный; сухой снег, гонимый довольно сильным ветром, заметал улицу большими сугробами и дымом дымился на крышах, у заборов, у ворот… В такую погоду деревенский житель предпочитает сидеть дома, и я поэтому был несколько удивлен, видя, что народ не только не прячется по домам, но почти весь высыпал на улицу; у ворот видны группы баб и подростков, мужики группами толпятся посреди улицы, группами же переходят от двора к двору, машут руками, галдят. «Что такое у них?» – спросил я извозчика. «А господь их знает праведный! Что-нибудь есть… Ишь вон как! ишь!» – сказал ямщик, указывая кнутом на одну группу крестьян, в которой шел какой-то оживленный говор, причем один из крестьян что-то крикнул, сорвал с головы шапку и ударил ее оземь, а себя кулаком в грудь.
– Есть, есть! – проговорил возница.
Урядник, с плетью в руках и с сумкой через плечо, проскакал мимо нас и что-то также кричал охриплым и простуженным голосом. «Н-ну есть!» – уже вполне уверенно закончил возница и почему-то погнал лошадей. Скоро мы подъехали к конторе; но так как помещика дома не оказалось, а делать мне было нечего и, кроме того, нечего было курить, то я, чуть-чуть обогревшись, пошел на село, разузнав предварительно, где находится лавка. Говор и толкотня, как мне показалось, еще более увеличились в деревне; урядник носился по сугробам от двора к двору и вообще выказывал какую-то особенную оживленность. «Что такое у вас в деревне?» – спросил я лавочника, после того как он, заспанный, вышел из своего дома, отпер дверь и впустил меня в холодную низенькую лавку, переделанную из амбарчика.
– А уж не могу вам в точности объяснить. Не наше это дело. Да, должно быть, что-нибудь из пустяков. Учителишка тут что-то связался с урядником-то, ну, а впрочем, не могу вам утвердительно доложить…
Едва лавочник проговорил это, как меня взяло какое-то «сумление». «Ох, – подумал я, – не творит ли, храни бог, учителишка чего-нибудь недоброго?» А надобно сказать, что в одной из крестьянских групп я приметил какую-то шляпу и какое-то пальтишко не крестьянского покроя. Шляпа особенно смутила меня. Было в ней что-то недоброе: во-первых, была она летняя, а во-вторых, надета совсем небрежно – один конец полей вверх, а другой вниз… Словом, выражение «учителишка», летняя шляпа зимой, урядник и народ, о чем-то шумящий, – все это почему-то щипнуло за сердце и заставило подумать: «не уйти ли, мол, мне от греха подобру-поздорову?» Но уйти не пришлось. Едва я вышел из лавки, как наткнулся на целую группу крестьян, которая, громко разговаривая, торопливо шла мимо.
– Это что ж такое будет? Разве это по-божьи? Какое по-божьи, явно раззор! Хоть ложись помирай…
Говорили они все разом и торопливо прошли мимо; я уж заинтересовался историей и подошел к другой группе. Здесь, среди толпы крестьян, какой-то старый старичок, которого все внимательно и одушевленно слушали, говорил в сильном волнении:
– Нету правды! Не стало ее нисколько! Д-да! Нет ее! Писано об этом, да. В книгах сказано, не быть ей! И нет! Видел царь Соломон сон-от: вот он когда сбылся. Д-да! Столб-от стоял каменный, в семь обхватов, конца ему, кажись, не было, а из-под него заяц выскочил, он и рассыпался; вот что Соломон царь во сне видел – вот оно и есть… Правда-то столбом стояла, а кривда-то зайчиком выпрыгнула, да и пошла по земле гулять… А правды-то нету! Нету ее! Конец пришел правде! Прядает по свету кривда! Да, как же не так-то? И когда это видано? Чистое дело, последние времена настают…
Толпа глубоко и мрачно вздохнула, молча пропустила она через свои ряды старичка, который, в величайшем нервном возбуждении, проворно побежал прочь, видимо потрясенный и угнетенный сознаваемым бедствием.
– Что такое? – решился спросить я у толпы, очевидно призадумавшейся над словами старичка…
Несколько секунд никто не ответил мне ни слова; но потом у одного благообразного, не очень старого крестьянина вдруг мгновенно сверкнули глаза, и, глянув на меня в упор, он нервно шагнул по направлению ко мне и произнес, весь, как говорится, «захолонув от гнева»:
– Да вот что!..
Едва проговорив это, он как бы задохнулся, тяжело дышал и бледен был как смерть…
– Да вот что… Больше ничего… хотят до последнего со свету сжить!
Он сорвал с головы свою шапку, отмахнул ею как-то в сторону, при слове «сжить!» также быстро нахлобучил и коротко прибавил:
– Больше ничего!
– Выморить хотят начисто!.. – прибавил хладнокровней другой крестьянин.
– Что вы! Помилуйте! – проговорил я. – Как же это возможно? Разве это возможно? Зачем это?
– Да уж это не наше дело, – зачем? А должно быть, что так требуется!
– Не может этого быть! Что за вздор такой?
– Ан вон требуют. Вон, видишь, урядник-то, успроси-кось у него… Там сказано: «в противном случае военным судом»… Вот оно что!
– Да как же иначе-то? Ну ты возьми: первое, крыши на скотных дворах раскрывать, скотину в избе не держать, навоз вывозить из деревни вон, есть из разных чашек, какое старое хоботье, тряпье – жечь! Ну что ж это такое? А не то – расстрел!..
Тут все заговорили вдруг.
– У нас семьи двенадцать человек, покупай двенадцать чашек? Откуда это взять? И как же теперича я выкину из избы скотину, ведь она должна померзнуть? Нешто это не разорение? Помилуйте, скажите, раскрою я крышу, так ведь она поколеет, скотина-то! Чем же мы жить-то будем? Навоз! Отдирай его из-подо льду! его ломом теперича не возьмешь – ведь это конец! Вон огурцы, капусту вышвыривают в речку: это что ж такое?
Словом, нечто ужасное, хотя и очевидно нелепое происходило в деревне. Очевидно мне было только одно, что урядник что-то перепутал, и я, желая удостовериться, в чем же, наконец, дело, вместе с крестьянами направился к той группе, где виднелась шляпа «учителишки». Здесь шумели ужасно, и, как кажется, только потому, что урядник был тут.
– Нам что велят, то мы и исполняем! – сердито кричал этот человек, шевеля обледенелыми усами. – А смутьянов нам велено записывать и представлять.
– Сделайте милость, записывайте и представляйте куда угодно. Я вам говорю одно, что вы сами переполошили народ.
– У нас есть строжайшая бумага.
– Знаю я, какая бумага у вас, только там ничего этого нет, что вы требуете.
– Мне уж, позвольте сказать, вернее знать это! – вы кто такой? – обратился урядник ко мне.
– Конторщик.
– Что вам здесь угодно? Не ваше тут дело, и без того смутьянников много. А я вот как, – угрожающе обратился он к толпе, – я больше ничего – уеду, а не мое дело, ежели отвечать вам придется! Двадцать раз говорил, пущай же!
И он было повернул лошадь, но учитель остановил его.
– Вы должны успокоить народ, а не мутить.
– Мы знаем, кто мутит-то. Сделайте милость, не беспокойтесь.
– Отлично, только вы ответите за то, что требуете, чего в вашей бумаге нет.
– Этого вы не можете говорить!
– Почему? Вы вот совсем не понимаете, что такое сказано насчет сажени воздуха, а требуете, чтобы я рассаживал учеников на две сажени друг от друга. Это сказано о том, чтобы дышать, понимаете ли, для дыхания, чтобы хватало воздуху…
– Как же это, позвольте вас спросить, дышать саженями? И кто этою саженью, когда бы то ни было, дышал? – позвольте мне узнать, так как вы очень образованны… Ежели я дышу, так я просто вот, господи благослови, дыхну так-то и раз и другой, честь честью, на кой же леший мне сажень-то ваша, и куда я ее дену? И что вы пустые слова говорите? На две сажени потому, чтобы болезнь не пристала, а саженями не дышат.
Толпа тоже призадумалась над этим странным предписанием дышать квадратными саженями. Очевидно, что-то неладно; но несомненно, что кривда выскочила из-под столба и разгуливает по свету безнаказанно.
Безграмотство торжествовало. Но не смутившийся этим учитель, из всех сил стремившийся доказать безграмотству, что оно, точно, ровно ничего не понимает в бумагах, после продолжительных уверений, успел-таки поколебать самоуверенность урядника до того, что тот довольно смирно произнес:
– Нам этого разбирать не приходится. Нам что прикажут… Сказано, мол, на две сажени… Ну, а крыши?..
– И крыши вовсе не нужно раскрывать, – доказывал ему учитель.
– Ведь сказано в бумаге, как же не нужно-то?
– В бумаге сказано – «по наступлении теплого времени»… а разве теперь теплое?
– И чашки не нужны?
– И чашки не нужны до тех пор, пока доктора не удостоверят, что болезнь заразительная началась. И тогда-то вот нужно отделить больного от здоровых и есть из разных чашек…
Словом, все, что строжайше, согласно бумаге, требовал урядник, оказалось, согласно той же бумаге, не имеющим никаких оснований к тому, чтобы народ зашумел от погибели правды на земле. Все дело в том, что бумага, в которой эти меры были изложены, необыкновенно пространно и подробно изъясняла их, тщательно объясняла причины и следствия каждой меры, а деревенскому человеку надобно прежде всего знать, чего от него требуют, надобно узнать суть в двух словах. И вот, когда безграмотство, распространявшее в народе гигиенические сведения, въехало верхом в деревню, оно должно было опустить «все разглагольствования», которых, разумеется, ни единого слова не понимало, и возвестить миру самую суть. И вышло поэтому – крыши раскрывать, скотине помирать, огурцы и капусту выбрасывать, а «в противном случае» – военным судом…
– Наше дело, братец ты мой, – уже совсем покорно сказал урядник, – что прикажут… Нам этого неизвестно… Нет ли, ребята, у кого трубочки закурить? Помучился я с вами нониче – страсть как!
И, закурив трубку, хлопнул лошадь плетью и поскакал в другое место проповедывать пришествие кривды на землю.
Тотчас по его отъезде начался неистовый хохот парней, баб и мужиков. И было веселие велие…
– Ах, ты… – чихая от смеху и покачивая головою, говорил добродушный, простенький мужичок, указывая рукою по направлению удалявшегося урядника. – Приехал с каким приказом – чтобы всему миру помирать!..
– Ха-ха-ха! – покатывалась толпа.
– А Мироныч-то, Мироныч-то! заяц, говорит, выскочил у него из сумки-то!..
– Да под столб-от убёг заяц-то!
– Ха-ха-ха…
Тут я познакомился с учителем, и вместе с ним мы долго пробыли в развеселившейся толпе. Среди всевозможных насмешек мне случайно пришлось услыхать кое-что серьезное.
– Болезнь происходит от худого человека, а не от навозу! – сурово рассуждал какой-то почтенный человек: – вон в Сырейке кто пустил на овец мор? Буканиха, солдатка, известное дело.
– Дело явное!
– Тут не крышу раскрывать, а долбануть по затылку – вот и все!
– А то что же? Нешто возможно этаких злодеев на свете держать? За это ни на небе, ни на земле взыску нет…
– Ишь ты! Морозьте, говорит, скотину… для здоровья!
VIII
С этого эпизода решительно не проходило дня, чтобы деревенская жизнь не предъявляла чего-нибудь, прямо забиравшего за живое. Бывало, то учитель (оказавшийся очень добрым человеком) пришлет за мной поговорить по какому-нибудь делу, то я пошлю за учителем.
Например, прихожу я к учителю и застаю человек четырех крестьян, которые зашли к нему по случаю праздника. Разговор идет о земле.
– Не будет вам никакой земли! – самым настоятельным манером убеждает их учитель: – не будет! Вот напечатан циркуляр, в котором сказано, что не будет больше никакой земли вам дано.
– Оттого, что не знаешь ты здешних делов, так ты и говоришь. Нам здесь довольно известно. Анна Андреевна, покойницы барыни мать, должна помереть, а наследник остается Лев Львович. Она ему не отдаст, нам довольно известно, потому он уж и так одну часть промотал, а старуха-бабка, Анна-то Андреевна, строгая дама… Уж это, верно, не потатчица таким делам!.. Вот мы и в надежде: по всему оказывается, что к нам будто должен отойти участок-то, потому больше некому.
– И Лев Львович получит, и бабка ваша Андреевна продаст, а к вам он никак не попадет, уж будьте в этом уверены. Подарить она вам не подарит, а владеть будет Лев Львович, а не он, так кто-нибудь другой.
– Это верно! – подтверждают некоторые голоса.
– Продаст! Да кому продать-то? Опять же мы знаем все здешние карманы-то,ты нас об этом спроси. Первым долгом толст карман у мельника, у Коромыслова, да ему не к руке покупать-то: зачем она ему, земля-то? За коим шутом он втешится сюда – у него и так, гляди-ко, как жернова-то работают, только греби денежки… Укупил бы, пожалуй, Ларивонов кабатчик, человек-то и вправду глазастый и жадный, да его прошлым летом подожгли, сгорел начисто, остался в одной рубашке – скоро-то не выкарабкается….
– В десять лет не вылезет!
– А еще-то кому ж? Селифонтов барин? Ну, у того хоть точно что тетка Прасковья Андреяновна больно жирна деньгой-то, ну и он навряд, чтобы что… У него лесное дело широко пущено, навряд, чтобы отстал; в лесное дело вцепился – не рука отставать от хорошего… Ведь хозяйство-то, братец ты мой, тоже не легкое дело. Ведь тут денежки отдай чистенькие, да потом и жди барышей… Когда дождешься-то? Ну вот и все, почитай, карманы-то… А больше-то кому ж быть? – больше некому!
– Не беспокойся, друг любезный, из Петербурга, из Москвы налетят, из-за границы.
– Ну во-она чего! Это уж ты, друг любезный, стал пужать летошним снегом… За коим это шутом понесет его нелегкая из Москвы? Там поди, чай, свои дела-то есть… И кто это поедет экую даль в незнакомое место? Что ж он тут будет в чужом-то месте болтаться? Это и нашего брата возьми; хоть бы меня ты, примером, завез в чужую сторону – что бы я? Вестимо, мне мат… И ему так-то: народа он не знает, порядков тоже, покуда и приладится, так должен разориться вконец… Это что! В наших местах сподручно нашему, ближнему, а всех наших мы довольно знаем…
– Укупят! – настаивал учитель. – Всё укупят! И Анну Андреевну со Львом Львовичем, и всю округу укупят, все лоскутки не мужицкие – всё укупят!
– Ну, всего-то не укупишь! Это, братец ты мой, уж извини, сделай милость; таких и денег-то – посчитай-кось – нету на свете! Разве уж с нечистым человек свяжется, ну, может быть, что… А так, чтобы натуральный человек этакую прорву деньгов отвалил, нету, не бывает этого. Нельзя!
– Бывает! Поверь ты мне! Не такие еще есть капиталы!
– Нету таких денег!
– Есть! Ей-ей есть!
– Оставь! Невозможно это! Нету!
Идет продолжительный разговор о капитале, о кредите и т. д. А завтра идет другой уж – о нравственности. Рассказывают такую вещь: урядник пригласил по-товарищески, как «солдат солдата», одного крестьянина, служившего в военной службе, зайти выпить по рюмочке. Встретил его на улице: «Здорово!» – «Здравствуй!» – «Солдат солдату рад, пойдем в кабак, клюнем по рюмочке». Пошли, выпили сначала по рюмочке белого, а потом и красного. И как только выпили красного, урядник вынул из кармана книжку и говорит новому знакомцу: «Ну теперь, друг любезный, ты свидетелем будешь, что Ермолай (кабатчик) незаконную торговлю ведет красной водкой? Как твоя фамилия и место жительства?» И все в книжку записал и представил. Крестьянин-солдат прибежал к учителю как угорелый.
Кстати сказать, этот солдат был один из самых впечатлительных к чужому горю людей, каких мне приходилось встречать в той деревне, о которой идет речь. Именно чужое горе волновало его едва ли не более, чем собственная забота. В местном ссудном товариществе он был по горло запутан в поручительствах за других и знать не хотел никаких параграфов устава, которые стесняют его права в этом отношении. Почти каждое воскресенье и каждый день, когда товарищество открыто, он вламывался с каким-нибудь несчастным мужиком, за которого никто не хочет поручиться, и, торопливо помолившись на образ и поклонясь господам членам, громко восклицал: «Давайте нам, господа, денег. Вот человечку больно нужны… Человек хороший, я знаю…» – «Что у тебя есть?» – спрашивали хорошего человека. «Овца…» – «Еще? Лошадь есть?» – «Нету лошади-то… То-то нету…» – «Коров много ль?» – «Да и коров-то, приятный ты мой, тоже… что-то несчастлив я на коров-то!..» – «Нету, стало быть?» – «В эфтим-то и состоит главная причина, что нету…» – «Ну, хлеб есть ли?» – «Хлеб-от…» – уныло начинает бедный человек, но Дмитриев (так звали крестьянина-солдата), видя его затруднение, немедленно же вступается: «Чего ты музычишь без толку? – накидывается он на расспрашивающего члена. – Как бы у него было, он бы к тебе и глаз не показал; затем и пришел, что нету ничего. Вынимай деньги-то, записывай, будет болтать языком-то!» – «Да нельзя ему дать, коли ничего у него нет». – «А я говорю, давай! Я поручаюсь! Коего тебе чорта?» – «На тебе и то незаконные поручительства есть». – «Ну ладно, знаем, давай деньги-то!» – «Да как же я дам-то? Ты сам посуди? Кто будет отвечать?» – «Ладно, ладно. Отпирай сундук-то, доставай! Больше ничего не требуется… Отпирай, что ль, тебе я, кажется, говорю человечьим языком или нет?» – «Да хоть на пай-то есть ли у него?» – «Нету у него ни копейки! Давай денег, отпирай сундук, пиши всё на меня, упорный какой мужик! Небось сам запустишь лапу-то в сундук, как понадобится на засол! Знаем мы вас – законники! Сейчас давай двадцать пять целковых, шут этакой!» Бранился Дмитриев с этими законниками постоянно и всегда почти успевал добиться своего. «А ведь с тебя когда-нибудь взыщут?» – говорили ему. Дмитриев только смеется. «Да взыскивай, сколько хочешь, у меня ничего нет!..»
Можно себе представить, какой гнев возбудил в таком человеке поступок урядника. Дмитриев и ругался, и плевал, чтобы изгладить даже ощущения этого предательского вина, грозился и т. д. Поступок был, точно, возмутительный, но он превратился во всеобщую загадку после того, как у мирового судьи произошло разбирательство по этому делу.
У мирового судьи выяснилось, что урядник ходил к этому кабатчику задолго до составления протокола и всякий раз пил водку и белую и красную, правда, пил на деньги, а между тем протокола не составлял.
– Отчего ты раньше меня не штрафовал? – спросил урядника кабатчик. – Я бы, может, и торговать не стал вовсе, ежели бы знал, что ты со мною сделаешь?
– А потому, – отвечал урядник, – потому я тебя раньше не штрафовал, что ты… бедный человек, и ничего у тебя не было. Ведь ты должен понимать – казна требует штрафу, ведь с тебя надо семьдесят пять рублей, что ж бы я с тебя взял-то, когда у тебя и семи гривен не было? Ну, и должен был я тебе дать время расторговаться, чтобы закон соблюсти. Разве я могу идти против закону! Ежели мне из твоего штрафу и следует получить половину, тридцать семь с полтиною, так ведь это тоже закон требует: нешто я сам-то по себе взял бы с тебя хоть алтын! Закон! Таперича же я знаю, что на праздниках об рождестве ты торговал ничего себе, средственно, и штраф отдашь, то есть, что следует по закону…
– Да я только и оправился-то мало-мальски об рождестве. Ведь я вдовый, у меня на руках трое ребят…
– Что мне приказывает закон, то я и должен исполнить.
Скажите, пожалуйста, достойна эта сцена (а таких сцен множество), чтобы заставить человека призадуматься? И Дмитриев даже призадумался над ней. Тут все загадка – загадка, которую непривычному, простодушному человеку трудно разгадать.
Ограничусь покуда вышеприведенными примерами, иначе я бы запутал читателя в массе мелочей, по-видимому не имеющих никакой друг с другом связи. Скажу только, что под влиянием всех этих сцен и разговоров я настрочил к Ивану Ивановичу письмо, из которого и привожу здесь некоторые отрывки.
IX
«…Кстати, почтенный Иван Иванович, сказать два слова о ваших детях. Не удивляйтесь, что о детях я начинаю говорить непосредственно после изображения вам современных деревенских порядков, да еще нахожу, что такой разговор будет «кстати». Истинно говорю вам, почтенный Иван Иванович, участь русской деревни и участь русского молодого поколения находится в прямой зависимости друг от друга; от них обоих зависит, быть ли солнцу на небе, быть ли тьме кромешной на земле… Чтобы недалеко ходить за доказательствами, отыщите у себя на письменном столе суворинский календарь, раскройте его в том отделе, где находится таблица о народонаселении, и посмотрите на итоги. Красноречивее всего, конечно, последняя графа этой таблицы, где сказано, что крестьянских сословий на русской земле ни много ни мало как шестьдесят миллионов. Эти же крестьянские сословия несомненно преобладают и во всех других графах, пересматриваемых поочередно: так, несомненно обилие их в миллионной массе войска, несомненно обилие их и в городском населении, и даже в духовенстве. И в войске, и в духовенстве, и в мещанстве преобладает тот же крестьянский, хотя более или менее переодетый элемент, родство которого с подлинным крестьянством во всяком случае несомненное. Если ко всему этому прибавить в буквальном смысле микроскопические цифры первых граф таблицы, где исчислено количество сословий вполне привилегированных и привилегированных более или менее, то нет ни малейшей возможности, нет даже тени возможности не видеть, что «сила» (другого слова я не нахожу) несомненнейшим образом находится на стороне миллионов, а не сотен тысяч. Двадцать лет тому назад эти миллионы были ничто, это была именно масса нулей к несколько многозначительным передовым цифрам; теперь же без этих нулей передовые цифры теряют всю свою значительность, а в будущем, когда подрастет поколение, которое уже не знало, что такое барщина, что такое «бурмистр», вообще, когда вырастет новое поколение, тогда значение передовых цифр должно само собою умалиться несравненно более, так как эти нули призваны к жизни, и они будут жить, «они теперь уже живут», будут жить, потому что должны, не могут не жить. Настоящая минута в высшей степени критическая для русского общества, так как переживаемые нами годы, несомненно, должны решить дело в каком-нибудь одном определенном смысле: как жить – «по-хорошему» или «по-худому»? Позволительно спросить: по какой дороге пойдет растущее поколение, найдет ли оно в себе силы к тому, чтобы, выйдя на вольный свет из-под крепостного ига, повести жизнь дальше? будет ли оно скреплять общинный обиход, развивая широту общинных надобностей и интересов, или, не справившись «с головой», продаст первенство за чечевичную похлебку и станет жить «по-худому», не расширяя, а суживая мирской интерес? Можно с уверенностью сказать, что дело решится именно в последнем, нехорошем смысле, если на помощь деревне, «не знающей» всей сложности новых условий жизни, не придет человек, знающий эти условия, и не оборонит ее от беды. Задача обороны, как видите, лежит ни на ком другом, как только на грамотном, образованном человеке, и если к тому же принять во внимание громадную цифру массы, нуждающейся в грамотном человеке, то легко убедиться, что масса грамотных людей, в десять, в сто раз большая существующей налицо, могла бы быть многие годы поглощаема народною массою вся без остатка. Вы, Иван Иванович, конечно понимаете, что я не могу и не имею возможности сочинять проекты системы народного образования, я только хочу обратить внимание родителей подрастающего поколения и его воспитателей на то, что, воспитывая и образовывая, они не могутоставлять без внимания нужды миллионной массы просто уже потому только, что она миллионная и что как таковая она не может не иметь веса в будущем. Что же делаете вы, Иван Иванович, и другие не менее вас чадолюбивые родители и опытные воспитатели? Вглядываясь в существующую систему воспитания и образования, легко видеть, что она не только не проникнута сознанием того, что образованные люди прежде всего нужны народу, а не главному обществу акционерных надуваний, но, напротив, как бы добивается, чтобы образованный человек замкнулся с своими знаниями в среде, не имеющей ничего общего с народом. И это стремление замкнуться проникает и ваше чадолюбивое сердце и педагогическую практику. Что вы, например, теперь делаете с вашими ребятишками? Вы точно как бы предчувствуете, что народ что-то значит, и в этих видах производите разные опыты с деревней… Но ведь все это только для себя,все это с целью поставить своих чад именно в изолированные от народа и наиболее безопасные условия. Вы хотите заимствовать от народа его терпение, крепость мышц, выносливость, даже веселость, словом, хотите «позаимствовать» – и только. О каких бы то ни было обязательствах или обязанностях в отношении к народу нет и помину. Предполагается, по-видимому, что будущее поколение проживет счастливее теперешнего, именно потому, что будет иметь возможность далеко стоять от народной массы. Но именно это-то и не может случиться. Представьте себе, что шестьдесят миллионов остаются жить по собственной своей воле и что безграмотный человек будет единственным компетентным лицом во всех вопросах современной деревенской действительности. – Что выйдет? Несомненно, выйдет узость и даже полная потеря мирского интереса и, как следствие этого, распадение мира. Представим себе, что распадение это приметно только едва-едва, в самой слабой степени, что на волость, в которую входит до десяти и более деревень, в течение года произойдет только одинслучай обнищания и только одинобогащения, что, словом, в течение года, из двух-трех тысяч душ один человек уйдет прочь по нищете, а другой уйдет – потому, что отъелся; представим себе это и произведем простое умножение. Нищих и их будущее мы совершенно оставим, а возьмем только отъевшихся по одному на волость в течение года. В уезде – двенадцать (или около) волостей, в губернии двенадцать или около уездов, а губерний восемьдесят; таким образом, при самых скромных предположениях, мы получим довольно почтенную цифру безграмотных и отъевшихся людей, которые, покинув деревню, естественно поступают в то общество, в котором и я и вы имеем честь жить. Купив себе на Апраксиной рынке «пальты» с бобровыми воротниками и побывав в Фоли-Бержере, они уж очевидно на стезе попасть в интеллигенцию, куда действительно и попадают в скором времени, предварительно, конечно, вместо апраксинских «пальтов» приобретя енотовые шубы и записавшись членами в клуб. Если вы наполовину сократите цифру, получившуюся от умножения, но признаете, что приток таких людей в обществе неизбежен, то в самом ближайшем будущем общество это, полагающее себя изолированным, неминуемо должно пропахнуть взглядами, желаниями, аппетитами этогобольшинства. К тому времени, как подрастут ваши дети, это должно непременно совершиться. И какова тогда роль ваших, столь лелеемых, детей? Разумеется, они должны будут, если пожелают есть хлеб (а они этого пожелают), работать на этих переодетых в енотки деревенских выбросков.Эти выброски безграмотные, они не умеют ни читать, ни писать, не знают никаких порядков, они должны платить «знающим», которые и будут служить им, потому что, ничего не зная и не понимая, люди эти непрестанно жаждут; при громадности наплыва таких людей образованный человек, разумеется, вздорожает, потому «требуется», будет ломить с этих еноток хорошую деньгу за всякую малость, и енотка должна платить, так как весь грамотный человек расхватан. И, как вы думаете, почему бы чей-нибудь Петенька, Васенька и т. д. мог устоять и не взяться за деньги енотки? Такова вероятная будущность человека, образованного без внимания к народному делу, в том случае, если народ начнет жить не по-хорошему.
Но не менее горько его дело и в том случае, ежели шестьдесят миллионов вдруг, по щучьему велению, по божию благословению, возьмут да и справятся сами собой. Тогда ведь человек, образованный в замкнутой or народных интересов среде, совсем уже не нужен… Нет, Иван Иванович, только полнейшее внимание к нуждам шестидесятимиллионной массы народа, положенное в основание всей системы воспитания и образования и полнейшее выяснение этих нужд, только это одно может дать. смысл многим десятилетиям русской жизни и пристроить к делу массу талантливых русских людей… Не все заимствовать у народа и прятать в доме своем, надо и для него поработать; если уж нельзя сделать этого по совести, так хоть и из расчета. А то ведь наймет енотка-то и начнет орудовать.»