Текст книги "Том 4. Из деревенского дневника"
Автор книги: Глеб Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц)
Рассказывают еще об одной «питерке», женщине, которая пришла из Питера вместе с переселенными солдатами, рассказывают для того, чтобы показать, какой это был народ холеный, белоручка. Пошла было однажды эта «питерка» в поле от скуки. «Дай, говорит, пойду, попробую от нечего делать, как это деревенские бабы жнут…» Взяла серп и пошла. Вот простой деревенский мужик и видит: пришла «питерка» на берег озера; на берегу пшеница растет, а у берега в траве – камыш. Пришла она и стала: поглядит на пшеницу, потом на камыш поглядит, думала-думала и стала камыш серпом жать. «Ты что это, – говорит ей „простой“ мужик, – делаешь тут?» – «Жну!» – «Что жнешь-то?» – «Надо быть хлеб!..» Засмеялся мужик, говорит: «Эх ты, дура петербургская, хлеб-то вон он, а это – камыш!» Удивилась питерка и говорит: «А я, говорит, думала – это хлеб; больно он на вид красив!» Так рассказывают про питерских пришельцев «простые» деревенские мужики, рисуя их полную неумелость в хозяйстве и вместе с тем доказывая, что и при такой-то неумелости люди села Солдатского могли жить припеваючи.
С тех пор, в течение ста с лишком лет, село, наделенное вначале всевозможными льготами, понемногу теряло их: так, часть земли, очень значительную, они сами продали, а деньги пропили; да и казна поурезала их, но все-таки угодьев осталось такое количество, что село Солдатское решительно богаче остальных двух деревень и может продолжать пьянство предков без посрамления. У него три мельницы, дающие до двух тысяч рублей в год чистого дохода; рыбные ловли, дающие пятьсот рублей дохода, и два кабака, приносящие миру полторы тысячи рублей чистыми деньгами.
Соседняя с ним деревня также значительно отличается от обыкновенной, перенесшей барщину и несущей на своих плечах новые порядки деревни. Как могло случиться, что крестьяне этой деревни, считаясь постоянно в удельном ведомстве, попали-таки лет с шестьдесят – семьдесят тому назад в крепостную зависимость, я не знаю; знаю только, что и в крепостной зависимости они все-таки избегли всех суровостей барщины. Старики – люди, которым лет под шестьдесят, – рассказывают про свою последнюю госпожу как про женщину крайне добрую: конечно, секала и она – без этого уж никак невозможно; но,бывало, рассказывают, смотрит она, матушка, как секут, а сама плачет; как чуть мало-мало – сейчас: «дурнота со мной! перестаньте, будет!» Да и такие жертвы барыня приносила не из-за того, чтобы выбить из человека какие-нибудь материальные выгоды, а по справедливости, сущей правде, как утверждают старожилы, секла для собственной их, старожилов, пользы. Почтенные историки деревни утверждают даже, что мероприятия происходили почти только великим постом, на первой неделе, после масленицы: на масленице в деревне, в старые времена, катались с горы; катались на длинных обмороженных колодах; садилось мужчин и баб на каждую колоду человек по шести. На это катанье любила смотреть барыня. Для нее выносили кресло и становили его на такое место, с которого ей было все видно. Сидит барыня в кресле и примечает, какой мужик с какой бабой едет; ежели мужик противу себя посадил свою жену – хорошо. Ежели же чужую жену или, чего боже сохрани, девицу, – это барыне неприятно. Однакож всю масленицу, аккуратно каждый день являясь в кресле смотреть на катанье, она все примечала да примечала, а в чистый понедельник приказывала позвать мужиков, виновных в безнравственности. Баб за безнравственность также она секла, но у себя на дому, и притом баб секли бабы, а не мужики: «ну, а уж сами знаете, какое может быть бабье сеченье!..» От этого разладинские бабы и не знают страху. Был, однакож, в истории разладинского крепостного периода один эпизод, который грозил закрепостить и этих баловней судьбы в самом деле, по-настоящему. Один соседний помещик, прельстившись состоянием разладинской помещицы, задумал на ней жениться. Помещица была старая девица и боялась замужества, вверив охрану своих дней надежному человеку из дворовых. Говорят, это был верзила вершков пятнадцати, силач и скромен, как красная девица. Помещик, сделавший девице-помещице предложение, получил отказ. Но так как человек этот был истинный сын своего времени, то и не задумался над средством к достижению цели иным путем, очень обыкновенным по-тогдашнему. Он пригласил барышню покататься, по дороге завернул вместе с нею в церковь отслужить молебен «своему ангелу», и здесь, неожиданно для барышни, вместо молебна началось венчание с помещиком: все было заранее подлажено, закуплено и т. д. На крик барыни явился тот же ее хранитель дворовый, не попавший в церковь, и, разломав церковные, уже запертые двери, выручил свою госпожу. После смерти она отказала ему Дыбки, а разладинским мужикам даром отдала всю землю, так как умерла бездетною и без наследников. Благодаря этому подарку налоги, платимые разладинскими мужиками, никогда в общей сложности не превышали двух рублей. Даже и теперь они платят всего-на-все только рубль девять гривен.
Третья деревня, разделенная от Разладина только помещичьей усадьбой, обыкновенная русская, бывшая крепостная деревня. У нее мало земли, она платит большие налоги – больше Разладина и Солдатского – и не имеет почти никаких посторонних доходов, кроме двухсот рублей с кабака, и работает в поте лица. Она знала крепостные порядки доподлинно; знала барщину, барина, дворню, претерпела все крепостные тяготы и теперь несет на плечах своих новые порядки. Больше о ней покуда сказать нечего.
Надеюсь, что читатель из вышеприведенного очерка видит, какая существенная разница в материальном обеспечении отличает все три деревни одну от другой. На основании этой разницы, зная не деревенскую, а обыкновенную таблицу умножения, можно вывести такие заключения: село Солдатское, пользующееся угодьями и достатком, живет, лучше Разладина, у которого нет угодьев, доходных статей. Но Разладино, не платящее почти никаких податей, все-таки должнопользоваться большим достатком, жить вольней, вольготней, чем третья деревня, которая и платит много, и земли имеет мало, да и земля отрезана далеко от деревни. Последняя деревня, несомненно, должна жить хуже других, потому что лежит она на неудобном месте, воды у нее мало, крошечный ручеек в аршин ширины, и никаких доходных статей нет. Так гласит обыкновенная таблица умножения. Деревенская же гласит вот как:
Хуже и глупей из всех трех деревень живет самая богатая, именно село Солдатское. Несмотря на то, что доходом с оброчных статей, с мельницы, с рыбной ловли и т. д., которые в буквальном смысле с значительным излишком покрывают решительно все мирские, волостные, земские, казенные и всякие иные платежи,так что должны ежегодно оставаться лишние на общественные нужды деньги и уж ни в каком случае ни одному из жителей нет надобности вынимать деньги на уплату повинностей из своего кармана, – несмотря на все это, жители села Солдатского умеют устроить так, что каждый год им недостает денег, и, потратив все мирские доходы, они всегда ухитряются делать налоги рубля по три с души, несмотря на то, что мирские доходы постоянно увеличиваются. Теперь я прошу читателя, знающего обыкновенную таблицу умножения, представить себе всю непостижимость результата, который является при применении ее к распорядкам, господствующим в селе Солдатском. Я беру окладной лист, считаю количество душ (конечно, платежных, а не человечьих), считаю количество требуемых казной, земством, волостью и самим селом платежей, прибавляю даже целые две сотни рублей на непредвиденные расходы, хорошенько не имея даже возможности определить их, потому что что же когда-нибудь затевала какая-либо деревня сама для себя. Все ее доходы идут только на то, что известно под словом «подати».Больных своих на общественный счет она в больницу не возит; сирот, нищих на общественные суммы не питает; вот разве одно: село Солдатское очень часто ссылает по мирским приговорам своих односельцев в Сибирь. Вот на такие-то расходы и на другие, ни мной, ни селом совершенно не предвидимые, я и кладу две сотни. Получается у меня сумма, причем оказывается, что сумма эта с значительным избытком покрывается суммою получаемых селом доходов, которые я также прошу читателя класть на счеты по порядку, за то-то столько-то, и т. д.
У меня получается остаток, а на деле у деревни недостает целой тысячи рублей!.. Впоследствии я узнаю причину; но теперь, на первых порах, я в недоумении. Каким образом выходит эта «недостача»?
Затем, отчего село Солдатское до сих пор, с самого основания, не подумало завести хоть какую-нибудь школу, хотя в виду воинской повинности, а в Сибирь ссылать своих сыновей выучилось? Отчего народ села Солдатского неряшлив, распущен, нагл, жаден и глупо-форсист? Отчего именно в селе, где есть все условия для мирского довольства и для известной порядочности ежедневного обихода, – такое неряшливое разгильдяйство, общественная бессвязица и бестолковщина: куча нищих, есть воры, куча мирских грабителей?
Не менее странным покажется вам и положение соседнего разладинского мужика. Земля у него есть, и родит она хорошо, налога он почти не платит, а посмотрите на разладинского мужика: изба гнилая, солома гнилая, сам мужик вял, туп и понятием не тверд – все поддакивает, а оказывается, и не понимает, о чем речь; постоянно жалуется на баб – бабы, вишь, ему досаждают; жену бьет, а сам трус первой руки; «пужлив» перед барином, перед подрядчиком, вообще перед человеком; затеет какое-нибудь дело, не умеет себя держать совершенно. Барин, как существо высшее, подавляет его одним своим видом. Разладинец, разговаривая с барином, теряется, бормочет невесть что, ухмыляется во весь рот, даже фигурой показывает, что «мы вашей милости» что угодно, а дела сделать ни с барином, ни с подрядчиком не умеет. Наймется отвезти, положим, ночью на станцию, сам ходит, просит – «нужда»; а глядишь – и не приедет: лень встать от бабы, на печи тепло, а на дворе холодно; потом на бабу сердится. Никакой «ряды» правильно с ним делать нельзя или очень трудно; ничему он не знает настоящей цены, а по нужде соглашается на всякую цену, «сбивает цену дуром», потому что чувствует, что работа его будет плоха, чувствует, что мало-мальски из порядочной деревни мужик всегда перебьет у него и сделает лучше. А взявшись за дело, только клянчит, удивляется, как это все трудно, и беспрестанно ропщет на цену. Словом, разладинский мужик – мужик «брюзга».
– У вас кто теперича служит-то? – спрашивает мужик третьей деревни (будем называть Барской).
– Такой-то.
– Разладинский?
– Разладинский.
Барский мужик подумал и говорит:
– Ничего человек-то… а только что «набрюзжит» он вам!
И действительно «набрюзжал». Ничего худого не сделал, а именно только набрюзжал; больше и лучше этого нельзя о нем ничего сказать.
Так разладинцы «брюзжат» во всех своих делах. Бабы, которых разладинские мужики бранят, немного лучше, потому что большею частью берутся из чужих, работящих деревень; но и те скоро раскисают с этими брюзжащими мужиками. Брюзжат они без толку и в мирских делах: начнут сдавать кабак – сдадут одному, а завтра другому, и с обоих возьмут медный грош, а потом опомнятся и сообразят, что лучше взять с одного да побольше. Был у них под горой отличный и единственный родник, из которого вся деревня испокон веку пользовалась водой; родник был у речки, выше уровня ее на аршин. Ни с того ни с сего миряне взяли и отдали на речке место под мельницу, отдали так – зря, за десять целковых в год. Мельник сделал плотину, перегородил речку – и она залила грязной, дрянной водой отличный родник, оставив всю деревню без воды. «И какой дурак это выдумал?» – сердятся они друг на друга, старые на молодых, молодые на старых, и пьют гнилую воду.
Вообще разладинцы, стоя в промежутке между мужиками села Солдатского и деревни Барской, как будто находятся под влиянием и тех и других. Не платя податей, они чувствуют себя как бы в некотором родстве с привилегированными обывателями села Солдатского и перенимают у них разные вздоры. Солдатские пьянствуют на сходках то и дело: то у них мельницу снимают, то они луга сдают, то «отвальные», то «привальные». И эти тоже пялятся в пьяницы, хотят быть пьяны от мирских доходов. Взяли вот отдали мельницу – и пили два дня; кабак отдали двум: – с одного пили и с другого, и распились бы бог знает как, если бы оба кабатчика не отказали им в вине.
Ничего хорошего, впрочем, и в этом деле разладинцы не изобрели. Недавно их навострили солдатские на такую штуку: солдатские взяли у разладинских какие-то кустики, всего целковых на двадцать, а разладинские взяли у солдатских кусок выгона. Солдатские, как люди, знающие до тонкости питейное дело, выдумали пить так: сегодня ставят вино они за кустики, а завтра разладинцы за выгон. Пропили с обеих сторон рублей по двадцати. Староста было поудержал их, сказав: «Миряне честные, ведь вон за новым кабашником еще два ведра не допито – берите с него, чем покупать-то!..»
Миряне отвечали:
– То два ведра особенные, кабашные, мы с кабака их и выпьем; а это дело тоже особенное – особенно и пить будем. Ты не разговаривай, а собирай, почем с души придется!
В другой раз староста тоже повоздержал их.
– Миряне честные! – сказал он, – пейте вы кабашное вино вместо пастушьего (пастуха нанимали)!
Но миряне сказали:
– Ты зубы не заговаривай! Кабашное вино мы с кабака сопьем, а пастушье вино пить надо особливо. Ты вот разочти, почем с души приходится, ежели, примером сказать, на четыре ведра? А кабацкие два ведра мы в сухое время допьем, когда ни мельничных, ни пастушьих поев не будет.
Уж нечего сказать, куда охотники выпить; но даже и этого сделать как следует, с соображением, также не умеют.
С другой стороны, не имея даровых доходов, разладинцы должны работать, нести на плечах трудную обузу земледельческого труда. В этом отношении жители деревни Барской также подавляют их. Барские – мастера работать, привычны к работе, у них работа «горит огнем». Разладинцы завидуют им, но угнаться не могут. Они норовят собезьянить с барского мужика, гоняют своих жен на работу, говоря:
– Ишь вон барские бабы-то как работают! она кажная с мужем по эвтих пор в грязи пачкается на работе, не то что ты, идол эдакой преображенный!
И вот, по примеру барского мужика, пачкается и он с своей бабой, и действительно в самой что ни на есть грязи пачкается, а настоящей работы нету. И хозяйский снаряд и сам он – все это плоховато: сбруя рвется, запряжка кой-какая, руки не развязны, силишки мало, лень.
– Какая у нас работа! Разве это возможно сказать настоящая, например, работа? – в припадке самоуничижения говорит разладинец… – Кабы мы барские были… ну так: там работа! А то что это? У нас едут на работу эво когда – солнце-то эво уж где!.. А барский небось темно еще – а уж он в поле. И дни у нас всё зря… Да и бабы ихние…
И тут разладинец начинает бранить сначала вообще разладинских баб, потом свою жену в частности и, наконец, всех своих сельчан, разбирает каждого порознь, и каждый порознь оказывается, по его разговору, – и дурак, и подлец, и вор, и человек, которого хуже нет. Так они все разбирают друг друга, а на вид они все люди мягкие, льстивые, с масляными глазами; придешь – не знают, где посадить, а за глаза – первые ругатели и сплетники.
Как ни покажется странным, а лучше всех живет и умней всех крестьянин деревни Барской. Он есть истинный современный крестьянин, несущий всю массу крестьянской тяготы без всякого – послабления испокон веку. Он платит большие подати и бьется круглый год исключительно над земледельческой работой, и покрывает подати, да мало того: живет несравненно аккуратней, чище и разладинских и солдатских. В Барском не редкость встретить умницу, человека твердого, железного характера, изучившего до тонкости свои отношения к людям, с которыми ему приходится делать дело. А делает он и берется делать дела только такие, какие доподлинно знает. Предлагали им возить навоз в селитряные бурты и деньги давали хорошие – не поехали и угощением не соблазнились, отказались, «потому дело это не наше!» До последнего времени они не заводили кабака: находились между ними люди, которые умели оберегать мир от этой беды. Разделов семейных у них мало, так как в этом – бессилье, а им нужна сила для работы; работа у них на первом плане и действительно кипит в руках. Работают все отлично. Мальчик плачет: «тятька, жалеючи его, на работу не взял…».
Словом – крестьянин, более других претерпевший на своем веку, следовательно, как нам думается, более угнетенный (он пережил крепостное право), наделенный плохой землей, обремененный налогами, вопреки всем смыслам, вопреки всем таблицам умножения всех частей света, оказывается порядочнее, положительно умнее, даровитее, зажиточнее и честнее того крестьянина, который, имея доходы, покрывающие все посторонние платежи, или платя сущую безделицу и, следовательно, имея все условия для того, чтобы собственная его домашняя, личная жизнь была лучше, достаточней, вольней, чтобы забота его о мирском деле была шире, – оказывается, что такой крестьянин ничего не выдумал, кроме кабака, живет бедно, пьяно, фальшиво, к ближнему равнодушен, равнодушен к миру, к себе, к семье!.. Мало того: вы видите, что отлично обставленная в материальном отношении деревня как бы лишена даровитых людей. Есть мироеды и мироопивалы, а умного, характерного мужика нет; взамен того имеется обилие фальшивых мужичонков, которые за рубль продадут отца родного, наобещают с три короба, а ничего не сделают, недорого возьмут соврать и надуть.
Что же означает эта непонятная тайна непонятной деревенской таблицы умножения?
6
После долгого и мучительного опыта мысль ваша как будто начинает докапываться до некоторых действительных оснований этой удивительной тайны. Главную нить к познанию, как мне кажется, существа деревенского житья-бытья дает вам одно, по-видимому весьма незначительное обстоятельство. Разговаривая до сего времени, вы очень часто слышите в разговоре слово «барщина», но не придаете этому никакого значения, как делу прошлому. Мало-помалу, однако, оказывается, что хотя все, что заключается в многозначительном слове «барщина», и действительно дело прошлое, но что и теперь следы этого прошлого далеко не изглажены. Впоследствии вы убеждаетесь в значении барщины для понимания современной деревни, и притом в такой степени, что уже не довольствуетесь простым признанием за ней известных результатов, но невольно должны признать, что в современной деревне нет такого явления, нет в характере деревенских людей ни одной существенной черты, нет даже ни одного обычая, которые бы вполне не объяснились барщиной, а главное, толькобарщиной. [4]4
В настоящем очерке мы не касаемся тех хорошо живущих деревень, которые держатся не традициями барщины, а религиозной дисциплиной, то есть деревень сектантских.
[Закрыть]
В самом деле, что такое была эта крепостная барщина? В общих чертах – это была никогда, никем и никому не объяснимая работа целой деревни на один господский дом. Без отговорок, без возражений деревня должна была работать изо дня в день, из года в год. Барин, которому принадлежала деревня, мог меняться, быть то злым, то добрым, но для деревни все эти перемены ничего не значили: работы одинаково требовали все – и консерваторы, и либералы, и даже радикалы, словом – всевозможные сорта людей, поселявшихся в господском доме. Кто бы там ни жил, от деревни требовалось одно – «работа», заполонявшая большую часть дня, года, всей жизни, – работа не на себя.Этот коренной принцип барщины укреплялся в народе всевозможными способами, и в конце концов все это вместе взятое выработало совершенно определенный идеал для существа, носящего название мужика.Идеал требовал, во-первых, беспрекословного исполнения чужих требований; во-вторых, требовал, чтобы у исполнителя было глубоко вкоренено убеждение в том, что все остальное, все его житьишко со всеми животишками составляют дела, не стоящие внимания.
Так как такой идеал тяготел над всем почти русским крестьянским людом, тяготел неумолимо сотни лет, то сообразно с ним и выработался тип крестьянина, населяющего громадное большинство русских деревень. Такой, оставленный нам барщиной в наследство, крестьянин – во-первых, неустанный работник: в поте лица изо дня в день он бьется над работой; во-вторых, аккуратная уплата податей – для него первая забота, перед которой меркнут все личные заботы; в-третьих, это человек, который отвык рассуждать об чем бы то ни было; он только спрашивает: «сколько требуется», «почем сойдет с души»? Раскладка всех этих душевых рублей и копеек составляет почти единственный предмет сходок: «своих», деревенских предметов для разговоров на сходках нет – отучены. И в-четвертых, наконец, он – неусыпный работник: работать, «биться на работе» – вот цель жизни, нить, связующая дни и годы в целую жизнь человеческую. Он покоен, устав и измучившись на работе, потому что сделано то, что именно требовалось. Он сына женит насильно, потому что «берет работницу хорошую», а остальное – ничего не стоит. Мало устать на работе, мало просто измаяться: тот хороший работник, кто не знает «устали» в работе, у кого она «горит огнем», кто «лют», или, еще лучше, кто «зол» на работу.
Вот во имя этого-то идеала и продолжает жить крестьянин, как жил при барщине. Там, где барщина царила вполне, там мужик в буквальном смысле остался таким же, каким был и при крепостном праве. Так же до свету выезжает он в поле, так же бьется из-за податей, так же молча, с незадумывающимся равнодушием исполняет все, что ему прочитает староста, и, исполнив, вновь продолжает маяться над работой, сам перебиваясь кое-как или припрятывая достаток. В таких деревнях у крестьян есть совершенно определенный взгляд на себя и на божий свет, и благодаря этому они знают, что делают, из-за чего бьются. Вот почему оказывается, что бедная, заваленная работой и налогами деревня, не имеющая никаких посторонних доходов, наделенная сравнительно худшей, чем у соседей, землей, и притом в малом количестве, живет лучше той деревни, где болячки барщины почему-нибудь не так живо чувствуются.
А кажется, как бы тут-то, при достатке, не подумать о себе? Разве мало действительно своих нужд? Сколько в селе одних ребят, которые растут неграмотными, не умеют ни сосчитать, ни прочесть или написать письма, словом – ровно ничего? Сколько в деревне нищих, убогих, калек, сирот, бездомных, случайно несчастных и оставленных на произвол судьбы?.. Обо всем этом должна бы заботиться не угнетенная чужой заботой мысль; но она не заботится, потому что не знает, что об этом надо заботиться… Мирские дела почти исключительно состоят в раскладке и питиях водки по разным случаям.
Как справедливо и тщательно разработан процесс всевозможных дележей и раскладок – об этом было уже говорено. Теперь следует упомянуть о том, как разработан процесс мирского пития; потому именно следует, что в разработке этого процесса потрачена масса крестьянского ума, такая масса, какой, за исключением процесса дележа, не потрачено решительно ни на одну из общественных деревенских нужд. Каждая деревня пьет на свой образец, на свой манер, по определенному ритуалу: так, барские пьют редко, и к питию приглашаются только старики-власти, потому что нет таких случаев, которые дали бы возможность заполучить с кого-нибудь много вина. Но и тут уже определено – с кого первого начинать, кому второй стакан и каким путем стакан должен следовать от одного края заседающих до другого и обратно. Впрочем, сравнительно здесь пьют главным образом в свои престольные праздники: на Ивана Постителя, на Ивана Богослова. Варят пиво, подливают в пиво водки и пьют так, зря, сколько влезет, три дня, три ночи, без просыпу.
Но до полного совершенства питейный ритуал доведен в Солдатском. Здесь выработано множество программ мирских питий на всевозможные случаи и на всевозможные количества ведер водки. Кажется, если бы случилось, что «всему» солдатскому миру была поставлена только одна косушка – и тут ее распили бы по правилам, и тут нашлись бы для распития ее известные, выработанные опытом порядки. В самом деле, разве не серьезный вопрос – как распить, положим, ведро вина, поставленное целому миру, человекам, эдак трем стам, и притом распить так, чтобы выпито было по совести и без обиды?
Ввиду ясной для всякого серьезности этого дела мирская мысль в совершенстве разработала ритуалы распития одного ведра, двух, трех и т. д., вплоть до такого количества ведер, более которого не запомнят столетние старожилы. Одно ведро пьют вовсе не так, как пьют два; смотря по количеству ведер, к питию привлекаются – то исключительно власти, считая в том числе и стариков, так как «старики» – действительная власть. При известном количестве привлекают к питию, кроме властей, некоторых из жителей, имеющих все права занять в недалеком будущем места стариков. Затем есть случаи, когда право на часть мирского вина присвояется и обыкновенным обывателям, но тоже в известном порядке, с известным выбором, по указанию стариков или по дворам; а, наконец, были и такие случаи, когда вина хватает на весь мир. Это, впрочем, редко. «По дворам» пьют тоже разно: по одному стакану получает всякий глава дома; если же придется по второму, то этот второй стакан глава дома может, по усмотрению своему, уступить брату, живущему с ним, или сыну, но имеет полное право выпить и сам. Необходимо, следовательно, в видах абсолютной справедливости, до тонкости изучить ведро и стакан – его объем и меру, уметь взглянуть на стакан, определить количество такихстаканов в ведре и, сообразно полученному цифровому результату, назначить тот или другой питейный ритуал. И на деле существуют знатоки, которые, даже «поболтав» ведро, из которого уже пито, по звуку знают, сколько там осталось «вот этаких» стаканов и сколько таких, так что старикам и властям остается только определить: какой именно стакан пускать в ход, чтобы дело было сделано честно, благородно, по-божески.
Но знать стакан и ведро далеко еще не все; такое знание есть еще только часть полного знания дела: необходимо еще знать восприимчивость каждого мирского желудка к питиям. Не думайте, что это дело шуточное, а главное – не думайте, что оно не играет никакой роли вообще во взглядах деревни на справедливость людских отношений. В самом деле, мир очень хорошо знает, что вот этот человек валится с пятого стакана, этого не свалишь десятью, а вот этот и со второго теряет ноги, руки и голову… Спрашивается: если, положим, на душу, входящую, на основании количества ведер, в число допущенных к питию, приходится по шести стаканов и если один из допущендых валится с третьего, а другой со второго, то не следует ли позаботиться об остающихся им стаканах и подумать о том, чтобы они получили правильное, справедливое назначение, а не были бы выпиты – так, «зря» – какой-нибудь первой попавшейся глоткой? При пьянстве ста, полутораста человек, имеющих право на участие в питии, постоянно случаются, во-первых – совершенно не пьющие, во-вторых – валящиеся под лавку со второго стакана, с третьего, с пятого и т. д., вследствие чего получается известное количество питий, требующих нового порядка, нового церемониала, которых нельзя игнорировать. Вот почему всякое – главным образом большое – питие, начавшись по одному плану, может перейти множество разных степеней и закончиться питием по плану совершенно другому, чем началось. Вот почему при питиях людей, глазеющих на питье, гораздо более, чем пьющих; и глазеют они недаром; порядок питья легко может измениться почему-нибудь, и те, кому в данную минуту приходится только глазеть, чрез какое-нибудь мгновение могут быть призваны к участию. Почем знать, что кто-нибудь не свалится со второго стакана, хотя до сих пор валился только с третьего?
Само собою разумеется, что если до такой совершеннейшей степени разработан вопрос о том, как пить вино, то не менее совершенно разработаны и исследованы вопросы, касающиеся поводов, по которым и следует и можно пить. И точно, мирское внимание не упустило из виду самых ничтожнейших, самых крошечных поводов для того, чтобы мир мог иметь даровое вино, или для
того, чтобы ставить вино на свой счет. Я не говорю уж о таких вещах, как сдача мирского имущества в аренду: тут пьют долго и много и берут вино со многих; не говорю также о таких поводах, которые не требуют никакой выдумки и узаконены повсюду: наем пастуха, выбор старосты, разбор мелких сельских ссор, обид и т. д. Всякому известно, что без вина в подобных случаях никоим образом обойтись нельзя. Нет, я говорю о таких выдумках, которые не могут прийти в голову никому, кроме людей, не один год изучавших – и изучавших вполне, специально – данный предмет.
Человек, который в крайнюю минуту (когда вино выпито, мир желает еще по стаканчику, но не может выдумать – за что пить) сумеет указать на подлежащий опиванию предмет, если не уважается миром, то ценится им, как человек умный и знающий. Так называемые в здешних местах «коштаны» – особый вид из рода мироедов, про которых сами миряне говорят, что «он на десять рублей пользы миру сделает, а на тридцать убытку», – тем не менее не только терпятся миром, но частию даже и уважаются, во-первых, потому, что никто лучше коштана не знает мирских дел, а во-вторых, потому, что все это знание почти только тем и хорошо, почти потому только и нужно мирянам, что оно выручает их в трудные минуты недостатка вина, давая возможность отыскивать к продолжению прерванного пьянства предлоги. Спрашивается: кто из сотни человек мирян, недоумевающих над вопросом о том – кого и по – какому случаю опивать, вспомнит, что вот такой-то Иван Миронов по весне брал из мирского лесу не в черед сорок кольев для плетня и что, следовательно, должен поклониться за это миру? А коштан знает, ибо он, как паразит, только и живет тем, что цепляется за других. И вот к Ивану Миронову посылают депутацию «взять хомуты» или «снять» телегу с передков и передки доставить на сходку. Иван Миронов, большею частию и не приглашаемый лично на сходку, должен явиться сюда за хомутами и за передками и «должен» поставить миру вина, так как ни без хомута, ни без передка ему невозможно существовать.
Чтобы не утомлять читателя перечислением всевозможных мелочных придирок, которые мир пускает в ход, когда дело касается такого вполне самостоятельного, вполне принадлежащего мирскому благоусмотрению дела, как мирское питье водки, я расскажу только следующий случай. Выше я говорил, что разладинские мужики за десять рублей уступили какому-то крестьянину право на устройство мельницы. Крестьянин сделал мельницу и плотину. Мельница самая первобытная, бедная, деревенская; плотина узенькая – с небольшим в аршин ширины и не более как сажени в три длины. Но дело в том, что один берег речонки принадлежит разладинцам, а другой – обывателям села Солдатского, то есть плотина «примыкает» к разным берегам. Вот эту-то «примычку»и явились пропивать сначала солдатские мужики, а потом, по обезьянному своему нраву, и разладинцы.