355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Успенский » Том 4. Из деревенского дневника » Текст книги (страница 18)
Том 4. Из деревенского дневника
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:19

Текст книги "Том 4. Из деревенского дневника"


Автор книги: Глеб Успенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 40 страниц)

Значительное большинство крестьянского населения благодаря вышеприведенным обстоятельствам все более и более теряет между собою свою мирскую связь, так как все более и более чувствует трудность личного своего положения. Дележ двухсот рублей, взятых с кабатчика, между душами (конечно, только законными) лучше всего доказывает, до какой степени вымерла мысль о дружном общественном хозяйстве и внимании: у всякого много своих забот, и всякому нужны свои два целковых, тогда как те же двести рублей дали бы миру около двухсот же десятин земли (в соседстве, в удельном ведомстве, отдаются земли в аренду по 1 руб. – 1 руб. 25 коп. за десятину) и десять десятин дровяного и издельного леса. Каждый видит, что надежда только на себя, и сообразно с этим живет изо дня в день. Интересуясь двумя рублями, потому что они попадают ему прямо в руки, он вовсе не интересуется своими собственными сотнями и тысячами, которые растрачиваются разными старшинами и писарями, не интересуется потому, что все равно из этих денег никому не достанется ни копейки.

К главе I

Рассказывал мне один слепинский мужик такую историю про старого барина, или, вернее, историю своей конюшни…

– При старом еще, при дедушке, тоись, нынешнего-то барина, Миколай-то Миколаича… При старом, стало быть, Миколай Миколаиче… Пошел к нему мой дедушка леску попросить: конюшню надо, мол, строить, Миколай Миколаич. А у нас скота было – слава богу. Убрались мы с хлебом к успенью, спешит дед к осени с этой конюшней. А уж и холодки пошли. Дедушка скотинку берег, не давал ей зябнуть: бывало, чуть не вся изба зимой набита скотом – про сенцы и сараи и говорить нечего… Вот он и пошел к барину, чтобы разрешил леску. «На что?» – «Конюшню хочу строить!..» – «Возьми!» Принялись мы рубить, возить, пошла у нас стройка живым манером. К покрову все начисто обладили, покрыли – и скотину ввели. И конюшню-то вывел дед – дворец! Почитал он скотину – это что говорить: такой покой ей уготовал – на! Вот, хорошо. Вчера, так надо быть, поставили мы в конюшню скотину, а нониче (будем так говорить) случилось мимо нас барину ехать… Глянул так-то: «А! Что такое? Чье?» – «Наше, – говорит дед: – конюшенку, батюшка, вашими милостями выстроили». – «А спрашивался?» говорит. – «Как же, батюшка, спрашивался, это, то есть, насчет лесу…» Помычал что-то барин про себя, а наутро, только что было умылись, помолились – хвать, подъезжает к нашему дому двадцать четыре подводы. – Что такое, зачем? Господи помилуй! – «С господского двора, свозить конюшню, барину понравилась…» Туда-сюда – и боже мой, и на глаза приказчики к барину не пускают… Что будешь делать?.. Свезли, сломали… А уж заморозки пошли настоящие, так что и совсем морозы по ночам бывали… Ревет скотина. На дедушке лица нету… кипит у него ретивое… Опять идет к барину, опять в ножки… (что было-то!) Само собой – леску! Дал, и так, что еще больше дал, чем в первый раз… Опять мы принялись топорами звонить, и опять вторая конюшня поспела. Вывели мы, братец ты мой, эво какие палаты, обомшили и оконопатили – чистый рай для скотины… вверху сена вали хоть тысячу пудов. Любил скотину дедушка, берег покойник, дорожил… Недели не прошло, опять едут разбирать… Фу ты боже мой, что такое! Уж тут дед себя не помнил, взвыл, как волк, ощетинился – чисто зверь!.. «Понравилась»… да и шабаш. «Да, господи помилуй! – говорит дедушка: – ай у барина-то лесу нету. Пусть прикажет, такие ли мы ему хоромы выведем… Уж что же это такое завидовать мужицкому добру?» Лютовал дед и убивался, а и вторую конюшню таким манером сломали и перевезли на барский двор. «Ну, – сказал дед: – уж в третий раз не пойду кланяться этому. бесстыжему… – так-таки „бесстыжим“ и назвал при приказчике при самом, ей-ей!.. – На свои кровные выстрою – пущай тогда подойдет…» Заложились опосля того мой дед и отец, начисто, все до нитки заложили, коё распродали, что было, сбили денег, купили за двадцать пять верст старую ригу, у одного дворника, леску прикупили – опять конюшня готова, и еще того лучше вышла, право слово… «Ну, теперь подходи, барин!..» – сказал дед и ждет, что будет, лютей лютого зверя… Да и деревенские-то наши мужики тоже любопытствуют, что выйдет… И случись что – именно постояли бы за деда. Идут: «К барину ступай!» – «Ты опять выстроил конюшню?» – «Так точно!» – «Как же ты у меня не спросился?» Тут и стал дед стыдить барина, не вытерпел: «Завидущие твои глаза, говорит, ай у тебя добра мало! Скажи только, не такую конюшню выстроим… Вздумал разорять мужика… есть ли на тебе крест?.. Уж не хочешь ли и эту отнять конюшню-то? Так опосля этого не барин ты, а бесстыжий человек…» Так устыдил он барина, страсть: и топал-то он, и кричал-то «живым зарою в землю», и в бороду-то лез, а дед все свое, пронял барина, вогнал его в стыд… И с этого стыда-то приказал барин дедушку драть… Шибко били старика, а конюшню оставили… Поди вот что было!

Несколько лет тому назад гулял я среди густого заброшенного парка старинного господского дома, долго никем не обитаемого. Был со мной старый-престарый дворовый человек, доживавший век в покинутом доме вместе со старыми слепыми дворняжками. Шамкая губами, он во время нашей прогулки по парку поминутно с какою-то тоскою повторял: «И что было… Чего-чего не было… Что было, и что стало!..» и т. д. И когда я спросил его: «Что ж такое было?..», то старик только махнул рукой и затряс головой, как бы подавленный массой воспоминаний… «Что было-то?» – остановившись в густой аллее, зашамкал он наконец, задавая этот вопрос не столько мне, сколько себе, и, помолчав, стал отвечать на него так… «Были (крепко, жалобно сказанное слово) дубы!..» (Молчит и жует губами…) «Были (опять крепкое слово…) скворцы!..» Тут он затряс головою и долго жевал губами, потом вдруг махнул обеими руками, как бы представляя, что все провалилось сквозь землю, и дребезжащим голосом возопил: «Нет (крепкое слово) ни дубков, нет (крепкое слово) ни скворцов!» Больше он ничего не говорил и не вспоминал, только тряс головой и вздыхал. Унеслись и из его воспоминаний старые барские годы. Мелькают в нем какие-то тени прошлого, бегут как тонкие, разорванные ветром облака… Какие-то скворцы… дубы – вот все, что сохранила ему память…

* * *

…Чтобы яснее представить всю эту страшную трудность борьбы с неверием крестьянина в здравость господской мысли, в человечность господского «нутра», мы в одном из следующих очерков представим отрывок из памятной нашей книжки, посвященной этому предмету. Теперь я упомяну только о том, что действующее лицо этого отрывка, лицо действительное, до сегодня не может забыть фразы, сказанной ему одним крестьянином, когда борьба эта кончилась, когда они поняли друг друга и когда мужики успели выбить из упомянутого лица все в самом деле не нужное, барское. Фраза эта не забывается упомянутым лицом, так как означает наивысшую похвалу человеку, пожелавшему сблизиться с народом. «Ну, Васильич, – сказал крестьянин покоренному барину: – прямо скажу, не барином бы, а мужиком тебе быть… Вот тебе мое слово!»

* * *

Завладев имением великана, новый барин поселился только в двух комнатах, стал носить мужицкие сапоги, полушубок, принимал крестьян, как своих друзей, и платил дороже, чем платят соседи. Но мужик не верил ему, так же как и соседям; водку пил, деньги брал, а смотрел как на барина и не полагал между ним, – желавшим ему добра, – и другим, который просто его нанимает и не пускает дальше заднего крыльца, – никакой разницы. Барин чувствовал себя глупым, несмотря на то, что, для примера, рыл и канавы и удобрял костями, и наглядно показывал такими опытами преимущество знания перед незнанием. Все эти дренажи мужик произвел, молотилкам удивлялся и хвалил, но, рассуждая, что все это не нашеи не для нас, нисколько не чувствовал от нововведений никакой пользы для себя и не трудился доказать новому барину, что его благие намерения приносят плоды, что жертвы его (барин отдал на эти нововведения все свое состояние) не пропадают даром. Делай что хочешь, плати, мы исполнять будем… и всё! Ничего другого барин не получил от народа, которому хотел дать и от которого хотел заимствовать. Сделать эти нововведения достоянием общественным и стать самому слугою, то есть совершенно переменить роли, – барин не мог и потому, что был барин, и потому, что глупо, и потому, что мужики первые захохочут над этим. Кончилось тем, что сам барин считал вздором все, что он рыл и вырыл, все, что он применял и улучшал. Кроме того, этот же самый барии сильно обижен был и оскорблен бессердечием крестьянина, который, как оказалось, только из-за денег и возжался с ним, поддакивал и потакал. Мало того: барин увидал, что мужик, из личных своих выгод, поощрял в барине самые дурные инстинкты, незаметно развил в нем нравственную неряшливость, нравственное спустя рукава. Мужик, одним словом, обманул веру в народ, в его чистосердечие, простоту… «Холопы, копеечники, распутники – вот что такое этот сконапель народ!.. Впрочем, ребята добрые, впрочем, дети…» Ужас и за народ и за себя, тоска за то и другое, и обиды и злость – все это вместе выгнало барина вон… Он просто ушел и бросил все на произвол судьбы, оставшись, к своему глубокому горю, в долгу тем самым мужикам, которым он сам хотел помочь выйти из нищеты и невежества. Убегая, он чувствовал, что позабыл все что знал и что поглупел на 75 %, не менее…

* * *

Всматриваясь в инструкции о крестьянском самоуправлении, о волостном сходе, волостном суде, можно подумать, что деревня в самом деле живет общественными интересами, – так много наставлено в этих инструкциях пунктов, подлежащих мирскому решению и обсуждению; но, всматриваясь в практическое применение этих инструкций, видишь, что никакой общественной силы тут нет и проявить и практиковать ее не на чем. Видишь, что из деревни не исходит в общий поток, направляющий жизнь всей страны, ровно ничего или уж что-то бесконечно малое, что деревенская мысль ни капельки не участвует в направлении мысли, руководящей страною. Мелкая, утомительная, копеечная хлопотня и возня с своим добришком, с дележом земель, лугов, доведенная, кстати сказать, до артистического совершенства и правильности, – вот в чем деревня может быть полным хозяином и в чем она может распоряжаться на всей своей воле, обдумывая эти мелочи сколько угодно, разрабатывая вопрос о твоем и моем – сколько угодно, и, надо сказать правду, эта односторонность направления общественной крестьянской мысли сузила и как бы даже задушила крестьянский мозг на копейке серебром, приковала его крепко-накрепко к каждой тряпке, к каждому дырявому лаптю, так как над правильностью распределений этих тряпок и лаптей между сочленами деревенского общества – весь запас свободного крестьянского мышления… Глядя на эту сухую, микроскопическую возню крестьянского ума над участью каждой собственной и чужой щепки, можешь, правда, удивляться силе этого ума, удивительной логичности и последовательности, но не можешь не видеть, что эта логичность – мышиная, кротовая, направленная на ничтожные, поистине грошовые, цели. Вот сию минуту идет война, из этой самой деревни уходят люди, над этой самой деревней скажутся последствия победы или поражения; но найдите хоть одного человека, который бы не то что задумался, а стал бы слушать вас, если бы вы коснулись в разговоре вообще настоящей минуты. Зевать начнет самый умный из умных; а вот насчет телки, как ее выменять, на телегу ли с хомутом или на пару овец с придачею, насчет придачи, насчет того, на сколько – на копейку или на две обочли на мельнице, и т. д., и т. д. – об этом мы проговорим не час и не два, – два дня кряду; копейка, две копейки, обчел, нажил рубль, передал грош и т. д. – вот это неисчерпаемый сюжет для разговоров, неисчерпаемая и самая насущная тема, а главное, единственная тема для самостоятельного мышления.

Ограниченность круга этого мышления поразительна и обидна; она почти лишает вас всякой возможности каким бы то ни было путем возбудить внимание крестьянина к его насущнейшим общественным нуждам; непременно надо начинать с телки, с курицы, с копейки серебром и долго тянуть эту канитель, прежде нежели получится возможность завести речь о каком-нибудь общем крестьянском недуге, общей надобности насущной, но не примечаемой. Да и тут, едва только телка перестает быть главным предметом разговора, едва, вместо копейки Ивана Иванова, вы начинаете речь о деньгах вообще, весь интерес к разговору в крестьянине исчезает, он слушает из приличия и очень, очень широко разевает рот, зевая и скучая, а главное, не понимая ничего и не желая понимать. Охота у него к этому пониманию совершенно отбита. Да и не мудрено ей пропасть.

* * *

В общих чертах, вся умственная деятельность крестьянина занята, таким образом, почти только одной работой: достать денег. Безотрадней и суше такого нравственного настроения нельзя ничего себе представить. Эта вечная служба неизвестному, непонятному, – служба, не смягченная никакими видимыми результатами, – иссушает народный ум, дает ему жесткое, ограниченное направление. У господ, которые, быть может, так же шибко иной раз хлопочут о деньгах, как и мужик, есть книги, журналы, газеты, помогающие им знать, что делается на белом свете, находить себе место и дорогу среди людей и явлений данной минуты; ничего подобного в положении крестьянина нет, – он окружен непроницаемой тьмой, из которой к нему не светит ни одной звездочки. Для досуга, для отдыха, для свободной работы мысли – если к этому еще представится какая-нибудь возможность – у крестьянина всё те же совершенно детские сказки, страхи, черти, клады и т. д… Крепко верит он в тот самый вздор, в который верил его тысячелетний предок, и на этом вздоре окружающая крестьянина тьма еще несчетное число лет может разыгрывать то, что ей будет только угодно… Ребенок душой, он – как взрослый человек – мелочной, сухой и жесткий практик. Громада лежащих на нем обязанностей, понятных ему только в виде уплаты денег, суживает его личный обиход до микроскопических размеров, большею частью до простого стремления прокормиться, до мелкой ежедневной, из года в год переходящей возни над кропотливой заботой пережить день.

* * *

В общих чертах, положение крестьянина не особенно привлекательно. Беспрекословный исполнитель повелительных наклонений, исходящих из волости, он, не имея ни цели, ни причины, знает одно, что ему нужны деньги и деньги. «Крестьянство», то есть земледельческий труд, денег этих не дает, – и необходимо добывать их на стороне. Случайность заработка, дающая одному больше, другому меньше, третьему совсем ничего, – разъединяет «мир», общину. Жаль, тысячу раз жаль расшатываемого требованием денег и денег русского крестьянства.

К главе III

Этот последний пример, занесенный мною в деревенский дневник уже после отъезда из Слепого-Литвина, помог мне отчасти в разрешении одной деревенской загадки, истинный смысл которой прежде был для меня неясен.

Ежели нашему простому «серому» мужику, в настоящее жуткое время, так «шибко», так «во что бы то ни стало» нужны деньги и деньги и ежели он буквально бьется как рыба об лед, не находя или уже истощив все способы раздобыться ими у себя, в деревне, – то отчего бы, в самом деле, не попробовать ему «поправиться» где-нибудь на стороне, на заработках в городе, на какой-либо сподручной службе?.. И затем, отчего это всегда выходит как-то так, что ежели этот мужик, крепко притиснутый нуждою, и рискнет, наконец, на такую пробу, то, несмотря на очевидные выгоды, – быстро раскаивается в своем риске и бежит назад домой, как это делает Иван Абрамов, как то же самое, если помнит читатель из конца первого отрывка, делает и другой крестьянин, Иван Афанасьев?.. Отчего, далее, даже и те из них, которым, после такой пробы, почему-либо надолго отрезан всякий путь к отступлению, – никогда, однако, не «поправляются» на стороне и приходят назад в деревню с пустыми руками?..

Иван Абрамов и Иван Афанасьев своим личным опытом, на своих собственных спинах несут возможно полное решение этих вопросов. Их горькая участь, в силу такого решения, взывает к вашему милосердию и делает для вас обязательным единственно справедливый вывод из всего этого: если вы хотите «поправлять» мужика в его действительно ужасном теперешнем положении, – то поправляйте его на месте, у него дома, в егодеревне, а не гоните его на сторону, где он теряется поистине как малый ребенок, если только он настоящий серыймужик, а не кулак, не современный деревенский «пройдоха»…

К главе IV

Наконец, обратите внимание на сторожа, о котором говорено вначале: член общины не может найти поручителя в 15–20 рублях, тогда как, кроме общественных сумм, находящихся в распоряжении сельского схода, в селе есть банк, которому государственный банк делает кредиту на 15000 рублей. Этот член общины не видит никакой возможности оправиться, в виду работы, которая у него, да и у всех его односельчан под носом, когда всем видно, что двадцать рублей он отработает…

* * *

Здесь отец не пускает мальчишку на работу, жалеючи грозит ему и, пожалуй, жалеючи и прибьет, а при настойчивости и непокорности – призовет на помощь и старшего брата, который засветит оплеуху не хуже хорошего родителя, а между тем знающий, основательно развитой человек сумел бы чем рассеять эту скуку, приковав внимание мальчика к какому-нибудь интересному делу, хоть к книжке, в которой рассказывается, отчего кричат и умирают дети?.. Но ни человека, ни книжки, ничего такого нет. Есть школа, но учитель, работающий из-за хлеба, сам мало знающий, сам подавленный бедностью, рад отдохнуть летом один, попить-погулять в гостях у соседа священника. Да и в рабочее-то, классное время впору ли ему справиться с шестьюдесятью человеками?.. Чтобы их научить азбуке – и то, по его собственному выражению, он «отмолотил» себе язык. Есть ли ему возможность и время к внимательности? Нужен просто внимательный(и в большом количестве) деревенский житель, а его-то и нет…

* * *

«Стало быть, так угодно богу, если тысячи и миллионы народа бьются точно так же, как и мы», – вот как объясняет себе каждый крестьянский дом свое положение, поднимаясь на работу с петухами.

Но покорно подчиняясь велению свыше, крестьянин, сидящий на необитаемом острове, не может не действовать, не может не смотреть на себя иначе, как только в интересах этого необитаемого острова. Этих интересов, этих забот, которые тоже даны свыше, такая гибель и облегчить их какими-нибудь иными силами, кроме собственных, до такой степени кажется невероятным (никто не знает примера со дня рождения), что окружающие одну крестьянскую семью другие крестьянские семьи для первой будут также казаться такими же необитаемыми островами, населенными жителями, действующими и смотрящими на жизнь только во имя своих собственных забот… Попалась одному необитаемому острову работа, он захватит ее столько, что не в состоянии и выполнить, а уж соседнему острову не скажет!.. Если соседний остров послабей, победней, то, пожалуй, можно всучить ему работу, которая попалась, но вместо рубля заплатить слабому острову пятиалтынный, а восемьдесят пять копеек оставить у себя в кармане… Случись то же самое с слабым необитаемым островом – и он поступит так же точно, и оба будут полагать, что все это совершенно правильно, по-божьему, по-господнему…

И в самом деле, при такой разрозненности членов общины в нравственном отношении, посмотрите, какая ничтожная связь существует между ними и в вопросах общественной выгоды, прямой пользы, расчета.

* * *

И нет людей, которые бы приняли к сердцу весь этот ужас деревенских порядков, которые бы, перестав сочувствовать народу на словах, считали бы своею обязанностью жить среди него, отдавая ему свои знания и давая ему возможность видеть и понимать такие вещи, которые теперь уткнуты в самый темный угол собственныхсвоих нужд, забот и горя…

К главе VI

Признаюсь, все эти соображения произвели на меня не очень-то приятное впечатление, неприятное почти в той же мере, как и следующая, виденная мною на днях, сцена. На крылечке одной избы сидела женщина и ласково-преласково гладила кошку; кошечка была хорошенькая, молоденькая, очевидно не достигшая еще кошачьего совершеннолетия. Женщина ласкала и приговаривала:

– Умница! Вот уж умница, Пеструшечка!.. Мышку поймала! Первенькую.

А хорошенькая, молоденькая кошечка, нервно виляя хвостом, утирала лапкой окровавленный ротик…

Я очень хорошо знаю, что нельзя допускать мышей безнаказанно распоряжаться в кладовой; я, кроме того, решительно не стою за мышиную автономию; но я не люблю и милых, наивных мордочек, у которых окровавлены миленькие, хорошенькие губки… Я бы не решился гладить и ласкать эту невинную с окровавленной мордой тварь, хотя и признаю, что тварь эта действовала на законном основании, хотя и понимаю, что столь раннее сознание своих обязанностей, какое обнаружила молоденькая кошка, достойно всякого почтения… И мне невольно припоминается милая, умненькая кошечка, умывавшая лапкой свой хорошенький ротик… И, право, нехорошо на душе…

* * *

Приведу два примера деятельности Ивана Васильева из рассказанных мне сычовским обывателем, чтобы читатель сам мог убедиться как в природной даровитости этого человека, так и в действительности одушевлявших его общественных качеств.

И то и другое стало для меня особенно ясным, когда обыватель рассказал мне о переделе общественных земель. Дело это в здешних местах происходит, по словам рассказчика, обыкновенно таким образом: в год передела все общественники-землевладельцы, со старостою во главе, отправляются на место передела и, во-первых, обходят общественную землю, деля ее на три поля, во-вторых, обходят отдельно каждое поле (озимое, яровое, пар), деля на участки по качеству, также на три участка: хороший, средний и плохой, и, в-третьих… Но, в-третьих, начинается нечто для обыкновенного смертного невероятное. Представьте себе, что по разделе земли на поля в каждом поле оказалось по десяти десятин (говорю примерно), а по разделе на участки по качеству десять десятин поля разделились таким образом: хорошей, положим (из десяти десятин), оказалось две десятины, средней – три, а плохой – пять. Вот эти-то куски и требуется разделить между всем миром, между восьмидесятью человек. Судите теперь сами, какая египетская работа (уж не знаю чего: ума или чего-нибудь другого) нужна, например, для того, чтобы определить ту цифровую дробь десятины, которая приходится на душу в двух десятинах хорошей земли, суметь потом, по-пчелиному точно и верно, без обиды, отмежевать эту дробь на земле; потрудитесь представить себе все невозможное пересечение линий, все эти геометрические фигуры, которые могут при этом возникнуть; прибавьте к этому, что точно такая же операция происходит над каждым полем, следовательно, повторяется девять раз, и подивитесь необычайной силе памяти Ивана Васильева, который, в качестве сельского старосты (два года он был сельским старостой), мог помнитьодин всё эти трижды восемьдесят геометрических фигур! Каждому домохозяину нетрудно помнить границы своих участков в трех полях, но помнить одному границы всех участков – дело громадное, а Ивана Васильева именно и хвалят за то, что он «помнил», что он не давал маху в случаях споров и всегда мог вернейшим образом указать, что кому следует.

Но этого еще мало; земля, разделенная таким аптекарски-совершенным способом, обыкновенно не остается в таком виде, как изображено выше. Почти тотчас по разделении ее аптекарски правдиво, на сцену выступает, во-первых, взаимное соглашение, а во-вторых, нужда, и моментально сбивают всю эту кучу геометрических фигур, всех этих треугольников, углов, клиньев, скрупулов, драхм и унций в одну перепутанную массу, совершенно уничтожающую аптекарскую правдивость передела: тут оказывается, что владельцы хороших драхм предпочли взять побольше худых золотников, тут земля ускользнула, потому что «ты мне подвержен», потому что нужда велит её отдать внаем и т. д., и т. д. до бесконечности. Но если аптекарски-аккуратный вид правдивого дележа и исчез, если в действительности и вышло так, что некоторые из получивших землю пошли домой вовсе без земли или с правом только на худую землю, тогда как другие с тем же правом исключительно на хорошую, то все-таки для сельского старосты необходимо помнить, крепко держать в голове весь процесс превращения передела из одной формы в другую, то есть, памятуя обо всех вышеупомянутых треугольниках и прочих фигурах, необходимо знать, как, на каком основании фигуры эти очутились вовсе не в тех руках, в которые попали они при аптекарской развеске. Все это необходимо было помнить, ввиду необходимости разрешать очень и очень частые недоразумения, возникающие из смешения нужды с правом, а права с «ты мне подвержен». А Иван Васильев все это знал, все помнил, и фигуры, и драхмы, и «ты мне подвержен», и «что кому следовает». По крайней мере его решения по разным земельным спорам крепко помнит вся деревня, говоря, что справедливей его никто ни прежде, ни после таких дел разбирать не умел, потому что никто не обладал такой способностью вникать во всю эту геометрию нужды. И мне кажется, что Иван Васильев не мог бы в таком совершенстве выполнять этого трудного дела, если бы напряжение его внимания не поддерживалось глубоким сознанием общественной важности этого дела. Другой рассказ обывателя, касавшийся деятельности Ивана Васильева, рисует его также при дележе общественного имущества, именно леса. Дело это, хотя несколько и в меньшей степени, все-таки требует недюжинного внимания к общественным интересам. Лес делится таким образом: во-первых, миряне по возможности в полном составе назначают участок, который подлежит к срубке, для чего всем миром делают обход этому участку; затем, во-вторых, вновь обходят отведенный участок и сортируют его на разряды, по качеству леса, причем топором отмечают деревья первого сорта, второго и третьего, для чего необходимо обойти лес три раза, а всего, стало быть, уже четыре, и, в-третьих… Но тут опять происходит нечто поразительное, именно: обойдя лес четыре раза, миряне делают каждый свою метку или жребий со своей меткой; для этого берутся по возможности ровные сучья, рубятся на равные шашки, и на этих шашках каждый мирянин ставит свой знак: кружок, крестик, крестик и палочку и т. д. Затем все эти шашки складываются в шапку старосты, и мир, предшествуемый старостой с шапкой, трогается в путь, разумеется сначала к деревьям первого разряда. У первого же дерева весь мир, все восемьдесят человек останавливаются, и староста вынимает жребий, и дерево метится тою же меткой, какая на жребии. И затем, такая процедура происходит буквально у каждого дерева, каждого куста, чуть не у каждого сучка. Бывают случаи, что иной не признает метку своей, бывает, что метки сойдутся одинаковые, бывает множество случаев, когда мирянин норовит отделаться от дерева, которое ему не по нутру, – и вот почему старосте надо помнить все метки, двадцать раз пересмотреть их, чтобы не было одинаковых, похожих, двадцать раз переспросить каждого, чтобы он пред всем миром и притом не раз засвидетельствовал все особенности своей метки. Небходимо помнить все эти кружки на метках и сучки на шашках, в особенности в виду так называемых нечек(нечки), то есть лично не присутствующих при дележе. Занятый работой крестьянин поручает вынуть жребий соседу, знакомому, первому попавшемуся обывателю. В таких случаях обыватель, которому доверено вынутие жребия, ставит на этот жребий доверителя ту же метку, какая стоит и на его жребии. Вот в таких-то случаях, не в обиду мирянам будь сказано, довольно-таки частенько бывают случаи, что худое дерево достается нечке, и хорошее тому, кому нечка доверил. Необходимо поэтому добиться, чтобы, при одинаковости меток, являющийся доверенным мирянин признал бы какую-нибудь из шашек за свою и какую-нибудь за нечника. Тут уж нужно помнить такие вещи, как, например, сучок, и притом с какого боку и велик ли, потому что сучок может быть и на той и на другой шашках, но только что тут поменьше, а там побольше, и не с того боку, да и потоньше… Все это надо помнить, чтобы никому не было обидно, и Иван Васильев помнил, по крайней мере все сычовские жители говорят, что за его время никому в этих делах обиды не было, что Иван Васильев никому не дал сфальшивить…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю