Текст книги "Штамм. Трилогия (ЛП)"
Автор книги: Гильермо Дель Торо
Соавторы: Чак Хоган
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 72 страниц) [доступный отрывок для чтения: 30 страниц]
«Вне зоны действия сети», – сообщил мобильник раздражающе спокойным голосом.
Один из сопровождающих принялся ощупывать широкую приборную панель в поисках водительского радиотелефона, но наушников так и не обнаружил. Однако он заметил, что мягкое пластиковое сиденье водителя неестественно горячее.
Другой сопровождающий, порывистый девятнадцатилетний юноша Джоэл, наконец развернул свою складную тросточку и, постукивая ею, осторожно спустился по ступенькам на землю.
– Под ногами трава, – сообщил он оставшимся в автобусе, а затем прокричал, обращаясь к водителю или к кому бы то ни было: – Эй! Есть здесь кто-нибудь?
– Все это так странно, – сказала Джони.
Она, старшая сопровождающая, чувствовала себя такой же беспомощной, как и ее маленькие подопечные.
– Я просто ничего не могу понять.
– Подожди, – произнес Джоэл, интонацией призывая ее к молчанию. – Вы слышите?
Все затихли.
– Да, – сказал кто-то из сопровождающих.
Джони не услышала ничего, кроме уханья совы в отдалении.
– Что?
– Не знаю. Какое-то… Какое-то гудение.
– Механическое?
– Возможно. Не знаю. Больше похоже на… Это почти как мантра на занятиях йогой. Знаешь, когда повторяют священные слоги…
Джони прислушалась:
– Я не слышу ни звука, но… Ладно. Давайте так. У нас два варианта действий. Закрыть дверь и оставаться здесь, во всей нашей беззащитности, или же вывести всех наружу и отправиться на поиски хоть какой-то помощи.
Оставаться в автобусе не захотел никто. Они и так провели в этой машине слишком много времени.
– А что, если это какой-нибудь квест? – принялся размышлять Джоэл. – Ну, знаете, некая развлекательная программа, суббота как-никак.
Одна из сопровождающих пробормотала что-то в знак согласия.
Это разожгло в Джони ответную искру.
– Отлично, – сказала она. – Если это квест, то мы их переиграем.
Они вывели детишек и сумели построить их в несколько колонн, так чтобы каждый мог передвигаться, положив руку на плечо впередиидущего. Некоторые дети тоже признались, что слышат гудение, и попытались воспроизвести этот звук, чтобы другие тоже могли распознать его. Само наличие звука словно бы успокоило детей. Его источник задавал направление движения.
Трое сопровождающих, нащупывая дорогу тросточками, вели за собой колонны детей. Местность была неровная, но камни или какие-нибудь иные коварные препятствия все же не попадались.
Вскоре они услышали в отдалении звуки, явно издаваемые животными. Кто-то предположил, что кричат ослы, но большинство с этим не согласилось. Звуки больше походили на хрюканье свиней.
Что это, ферма? Может быть, гудение издает большой генератор? Или какая-нибудь машина, перемалывающая по ночам корм?
Они ускорили шаг и вскоре натолкнулись на препятствие – низкий забор из деревянных жердей. Двое из трех поводырей, разделившись, отправились влево и вправо в поисках ворот или калитки. Вскоре калитка нашлась, и всю группу подвели к ней, а затем сопровождающие и дети вошли внутрь. Трава под подошвами сменилась землей. Хрюканье свиней приблизилось и стало громче. Группа двигалась по какой-то широкой дорожке. Сопровождающие построили детей в более плотные колонны; они шагали, пока не наткнулись на некое здание. Дорожка вывела их прямиком к большому дверному проему. Они вошли. Подали голос. В ответ – ничего.
Группа оказалась внутри какого-то явно просторного помещения, заполненного разноголосым шумом.
Свиньи отреагировали на присутствие людей любопытствующим визгом, и это напугало детишек. Животные бились о стенки тесных загонов, скребли копытами по устланному соломой полу. Джони на ощупь определила, что стойла тянутся по обе стороны прохода. Пахло навозом и чем-то еще… куда более гадким. Пахло… как в покойницкой.
Они оказались в свиной секции скотобойни, хотя никому из них и в голову не пришло употребить именно это слово.
Для некоторых ребятишек гудение превратилось в голоса. Эти дети бросились прочь из рядов – очевидно, в голосах им послышалось что-то знакомое, – и сопровождающим пришлось вернуть их в строй, иных даже силой. Вожаки опять по головам пересчитали своих подопечных.
Пересчитывая наряду с другими сопровождающими детей, Джони вдруг тоже услышала голос. Девушка узнала его – свой собственный голос. Престранное ощущение: звук рождался внутри головы, Джони словно бы взывала к самой себе, как бывает во сне.
Следуя зову, они прошли дальше, поднялись по широкой наклонной плоскости и оказались посреди некоего помещения; здесь запах покойницкой был еще гуще.
– Эй! – позвала Джони дрожащим голосом.
Она все еще надеялась, что болтливый водитель автобуса наконец ответит.
– Вы можете нам помочь?
Их поджидало некое существо. Скорее, тень – сродни лунной тени в момент затмения. Они почувствовали жар, исходящий от существа, и ощутили необъятность его фигуры. Гудение словно бы раздулось. Перестав быть назойливым отвлекающим шумом, оно до предела заполнило их головы, перекрыв главное из оставшихся у них чувств – слух – и погрузив всех, и детей и взрослых, в полубесчувственное состояние. В состояние, близкое к клинической смерти.
И никто не услышал мягкого потрескивания опаленной плоти Владыки, когда тот двинулся им навстречу.
Первая интерлюдия
Осень 1944 года
Запряженная волами повозка, переваливаясь на комьях земли и кучах слежавшегося сена, упорно катила по сельской местности. Волы – покорные и добродушные скотины, как большинство кастрированных тягловых животных; их тонкие хвосты, заплетенные косицами, покачивались синхронно, словно стержни маятников.
От постоянной работы с вожжами руки возницы покрылись мозолями и задубели, словно их тоже выделали из воловьей кожи.
На пассажире – мужчине, сидевшем рядом с возницей, – была длинная черная сутана, из-под которой выглядывали черные брюки. Сутану охватывал черный пояс, выдававший в мужчине священника низшего сана.
И все же этот молодой человек в диаконском облачении не был священником. Он даже не был католиком.
Он был переодетым евреем.
Их нагонял автомобиль. Когда он поравнялся с повозкой на ухабистой дороге, стало ясно, что это военный грузовик с русскими солдатами. Тяжелая машина обошла их слева и стала удаляться. Возница не помахал им вслед, даже голову не повернул в знак признательности, – лишь подстегнул своим длинным стрекалом волов, замедливших ход в густом облаке дизельного выхлопа.
– Не важно, с какой скоростью мы едем, – сказал возница, когда гарь немного рассеялась. – В конце-то концов все прибудем в одно и то же место. Так ведь, отец?
Авраам Сетракян не ответил. Он уже не был уверен, что в словах, подобных тем, что произнес возница, содержится хоть крупица правды.
Толстая повязка, которую Сетракян носил на шее, была не более чем уловкой. Он хорошо понимал польский, но говорить на этом языке так, чтобы сойти за поляка, по-прежнему не мог.
– Вас били, отец, – заметил возница. – Переломали вам все пальцы.
Сетракян оглядел свои ладони – изувеченные кисти совсем еще молодого человека. Пока он был в бегах, размозженные костяшки срослись, но срослись неправильно. Местный хирург сжалился над ним, сломал пальцы заново, а затем вправил средние суставы, после чего душераздирающий скрежет костей при сгибании стал заметно слабее. Его руки обрели некоторую подвижность – даже большую, чем он рассчитывал. Хирург сказал, что с возрастом суставы будут работать все хуже и хуже. Страстно желая восстановить гибкость, Сетракян целыми днями сгибал и разгибал пальцы, доходя до порога переносимости боли, а порой и сильно переступая его. Война отбросила темную тень на чаяния множества мужчин, покрыв мраком их надежды на долгую и плодотворную жизнь, но для себя Сетракян решил: сколько бы ни было ему отпущено, он не позволит считать себя калекой.
Теперь он не узнал местность – да, собственно, с какой стати он должен был ее узнать? Его привезли сюда в закрытом поезде, в глухом товарном вагоне. До восстания он, конечно, не мог покинуть лагерь, а потом – побег, блуждания в чащобах. Сетракян поискал взглядом рельсы – их, очевидно, уже разобрали, однако след железнодорожного пути остался – он заметным шрамом перерезал поле. Одного года явно мало, чтобы природа взяла свое и затянула этот рубец, свидетельство позора и бесчестья.
Перед поворотом Сетракян слез с повозки и попрощался с возницей, осенив его благословением.
– Не задерживайтесь здесь, отец, – предупредил тот, прежде чем понукнуть своих волов. – Мрак клубится над этим местом.
Сетракян некоторое время постоял, провожая взглядом лениво удаляющихся волов, а затем двинулся по нахоженной тропинке, уводящей в сторону от дороги. Он вышел к скромному кирпичному сельскому домику, стоявшему на окраине густо заросшего поля, где трудились несколько сезонных рабочих. Лагерь смерти, известный как Треблинка, был сооружен как недолговечная постройка. Его задумали временной человекобойней, которая должна была работать максимально эффективно, а затем, исчерпав свое предназначение, бесследно исчезнуть с лица земли. Никаких татуировок на руках, как в Освенциме. Минимальное, насколько возможно, делопроизводство. Лагерь был замаскирован под железнодорожный вокзал – вплоть до фальшивого окошка билетной кассы, фальшивого названия станции («Обер-Майдан») и фальшивого списка станций примыкания. Проектировщики лагерей смерти, создававшихся для целей операции «Рейнхард», спланировали идеальное преступление геноцидного масштаба.
Вскоре после восстания узников, осенью 1943 года, Треблинку ликвидировали, разобрали буквально по камушку. Землю перепахали, а на месте лагеря смерти построили ферму, чтобы помешать местным жителям разгуливать по территории и рыться в мусоре. На строительство фермерского дома пошли кирпичи газовых камер, а в обитатели фермы назначили бывшего охранника-украинца по фамилии Штребель и его семью. Украинских охранников для Треблинки вербовали из советских военнопленных. Работа в лагере смерти – а именно массовое истребление людей – сказывалась на психике всех и каждого. Сетракян сам был свидетелем, как эти бывшие военнопленные, особенно украинцы немецкого происхождения, на которых возлагались более серьезные обязанности – их назначали взводными или отделенными, – превращались в продажных тварей и вовсю использовали возможности, предоставляемые лагерем, как для удовлетворения садистских наклонностей, так и для личного обогащения.
Этот охранник, Штребель… Сетракяну не удавалось вызвать в памяти его лицо, зато он хорошо помнил черную форму украинских охранников, их карабины, а главное – их жестокость. До Авраама дошел слух, что Штребель и его семейство совсем недавно покинули ферму – пустились в бега, испугавшись Красной армии. Однако Сетракяну, как священнику небольшого прихода, расположенного в сотне километров отсюда, были известны и другие слухи – о том, что в местности, окружающей бывший лагерь смерти, воцарилось само Зло. Люди перешептывались, что как-то ночью семейство Штребель просто исчезло – не сказав никому ни слова, не собрав пожитков.
Именно эти россказни больше всего интересовали Сетракяна.
Авраам давно подозревал, что тронулся умом в лагере смерти – если не полностью, то, во всяком случае, частично. Видел ли он на самом деле то, что представало перед его глазами? Или, может, гигантский вампир, вкушающий кровь еврейских узников, – лишь плод его воображения? Механизм психологического приспособления? Некий голем, заместивший в его сознании ужасы нацистов, которые мозг просто не в силах был воспринимать?
Только сейчас Сетракян почувствовал в себе достаточно сил, чтобы найти ответы на эти вопросы. Он миновал кирпичный домик, вышел в поле, где трудились рабочие, и вдруг понял, что это вовсе не рабочие, а местные жители: всевозможными принесенными из дома инструментами они перелопачивали землю в поисках золота и ювелирных изделий, возможно оставшихся после страшной бойни. Однако попадались им вовсе не золото и драгоценности, а лишь куски колючей проволоки, перемежаемые время от времени фрагментами костей.
Копатели окинули Сетракяна подозрительными взглядами, словно бы он нарушил какой-то неизвестный ему, но весьма жесткий кодекс поведения мародеров, не говоря уже о том, что вторгся в пределы неясно обозначенного, однако же твердо заявленного участка. Даже пасторское одеяние не возымело эффекта – копали в том же темпе, решимость преступников поживиться не дала ни единой трещины. Некоторые, правда, приостановились и даже опустили глаза, но уж точно не от стыда – скорее, в той манере, в которой люди дают понять: «меня не проведешь»; они лишь выжидали, когда пришелец двинется дальше, чтобы продолжить гробокопание.
Сетракян покинул территорию бывшего лагеря, оставил за спиной его незримую границу и направился к лесу, след в след повторяя путь бегства из лагеря. Несколько раз он свернул не туда, но все же вышел к развалинам древней римской усыпальницы, – по его воспоминаниям, здесь ничего не изменилось. Авраам спустился в подземелье, туда, где когда-то столкнулся с нацистом Зиммером, – столкнулся, а потом уничтожил его. Несмотря на сломанные руки и все прочее, он выволок ту тварь на свет бела дня и долго смотрел, как она поджаривается в лучах солнца.
Оглядевшись в подземелье, Сетракян вдруг кое-что понял. Царапины на полу… Протоптанная дорожка от входа… Явные признаки того, что это место совсем недавно служило кому-то обиталищем.
Сетракян быстро вышел на воздух. Он стоял возле вонючих развалин и глубоко дышал, его грудь сжимало, словно гигантскими тисками. Да, он ощутил присутствие Зла. Солнце уже низко опустилось, и скоро вся местность погрузится во тьму.
Юноша закрыл глаза, словно и впрямь был священником, готовящимся к молитве. Но он не взывал к высшим силам. Он старался сосредоточиться, усмирить страх и всецело оценить задачу, которая перед ним возникла.
К тому времени, когда Сетракян вновь оказался у сельского домика, местные уже разошлись. Перед ним лежало пустынное поле, тихое и серое, словно кладбище, – да, в сущности, оно кладбищем и было.
Сетракян вошел в здание. Он решил побродить немного по комнатам – просто так, дабы удостовериться, что в доме никого нет. В гостиной Сетракяна накрыл приступ ужаса. На столике, стоявшем возле лучшего стула в комнате, лежала деревянная курительная трубка великолепной работы. Сетракян потянулся к трубке, взял ее искалеченными пальцами – и мгновенно узнал изделие.
Эта резьба была творением его рук. Он смастерил четыре такие трубки – вырезал их под Рождество 1942 года по приказу украинского вахмана: они предназначались в подарок.
Трубка затряслась в руках Сетракяна, когда он вообразил охранника Штребеля в этой самой комнате в окружении кирпичей, взятых из дома смерти. Вообразил, как украинец наслаждается табаком и к потолку возносится тонкая струйка дыма, – и все это именно в том месте, где ревело пламя пылающей ямы и смрад человеческих жертвоприношений устремлялся вверх, словно вопль, обращенный к утратившим слух небесам.
Сетракян сжал трубку – она треснула пополам, бросил обломки на пол и принялся давить их каблуком, дрожа от ярости, подобной которой не испытывал много месяцев.
А затем, так же внезапно, как обрушился, приступ прошел. Сетракян снова обрел спокойствие.
Он вернулся в скромную кухоньку, зажег стоявшую на столе единственную свечу и разместил ее у окна, обращенного к лесу. Затем устроился рядом на стуле.
Сидя в одиночестве в этом доме, ожидая того, что неминуемо должно было произойти, он разминал свои искалеченные пальцы и вспоминал день, когда пришел в деревенскую церковь. Он, беглец из лагеря смерти, был страшно голоден; он искал хоть какую-нибудь еду. Увидев церковь, он заглянул внутрь и обнаружил, что она совершенно пуста. Всех служителей арестовали и увезли. В домике приходского священника, стоявшем рядом с храмом, он нашел церковное облачение, еще хранившее человеческое тепло, и, побуждаемый скорее крайней нуждой, чем каким-нибудь обдуманным планом, быстро переоделся. Его собственная одежда истрепалась так, что о починке не могло быть речи, к тому же она за версту выдавала в нем беженца, притом очень подозрительного толка, да и ночи были крайне холодные. Здесь же, в храме, Авраам придумал уловку в виде повязки на горле – в военное время она не вызывала бы много вопросов. Даже притом что он не произносил ни слова, прихожане восприняли его как нового священника, присланного свыше, – возможно, потому, что жажда веры и покаяния особенно сильна в самые темные времена, – и потянулись на исповедь. Они истово оглашали свои грехи перед молодым человеком в пасторском одеянии, хотя все, что он мог предложить взамен, – жест отпущения, сотворенный искалеченной рукой.
Сетракян не стал раввином, как того хотела его семья. И вот теперь он оказался в роли священника – это была совсем другая роль, но все же какую-то странную схожесть можно было усмотреть.
Именно там, в покинутой церкви, Сетракян начал бороться с воспоминаниями, с теми картинами, что запечатлелись в его памяти, картинами настолько чудовищными, что временами он поражался: неужели все это – от садизма нацистов до гротескной фигуры огромного вампира – имело место в реальности? Единственным доказательством, которым он располагал, были его искалеченные руки. К тому времени сам лагерь смерти, как ему рассказывали беглецы, которым он предоставлял «свою» церковь в качестве пристанища, – крестьяне, спасавшиеся от Армии Крайовой, дезертиры из вермахта или даже из гестапо, – был стерт с лица земли.
После захода солнца, когда глухая ночь овладела округой, над фермой воцарилась жуткая тишина. Сельская местность во мраке может быть какой угодно, вот только безмолвной ее не назовешь, однако в зоне, окружающей бывший лагерь смерти, не разносилось ни звука. Здесь было пугающе и даже как-то величественно тихо, словно сама ночь затаила дыхание.
Гость появился довольно скоро. Сначала в окне возникло его бледное – цвета мучного червя – лицо, подсвеченное сквозь тонкое неровное стекло мерцающим пламенем свечи. Сетракян оставил дверь незапертой, и гость вошел. Он двигался скованно, как если бы приходил в себя после тяжелой, изнурительной болезни.
Сетракян повернулся, чтобы встретить пришельца лицом к лицу, и от изумления его охватила дрожь. Перед ним стоял штурмшарфюрер СС Хауптманн, его бывший лагерный «заказчик».
Этому человеку были подведомственны как плотницкая мастерская, так и все так называемые «придворные евреи», которые обслуживали своими умениями и мастерством разнообразные прихоти эсэсовцев и украинских вахманов. Его черный, всегда безупречно отглаженный шутцштаффелевский
[11]
мундир, столь хорошо знакомый Сетракяну, превратился в лохмотья; рукава свисали рваными лоскутами, обнажая безволосые предплечья, и на обеих руках хорошо были видны эсэсовские татуировки – сдвоенные зигзаги молний. Отполированные пуговицы исчезли, ремень и фуражка тоже. На потертом черном воротнике сохранилась эмблема в виде черепа на скрещенных костях, характерная для подразделений СС «Мертвая голова». Черные кожаные сапоги, всегда начищенные до нестерпимого блеска, давно растрескались, к тому же их коркой покрывала грязь. Руки, рот и шею штурмшарфюрера усеивали черные пятна – то была спекшаяся кровь недавних жертв. Над его головой тучей вились мухи, создавая нечто вроде черного нимба.
В длинных руках штурмшарфюрер держал два больших джутовых мешка. С какой такой стати, подивился Сетракян, бывший офицер СС принялся собирать землю на территории, которая когда-то была лагерем Треблинкой? Зачем ему эта жирная почва, удобренная газом и пеплом геноцида?
С высоты своего роста вампир уставился на Сетракяна отсутствующим взглядом; глаза его были красными, даже скорее ржавыми, чем красными.
Авраам Сетракян.
Слова лились откуда-то извне, явно не изо рта вампира. Окровавленные губы даже не шевельнулись.
Ты избежал пылающей ямы.
Глубокий и мощный голос звучал теперь внутри Сетракяна, он резонировал во всем организме, словно позвоночник Авраама превратился в камертон. Это был тот самый многоязыкий голос.
Голос гигантского вампира, с которым Сетракян столкнулся в лагере. Этот вампир и говорил с ним сейчас – через посредника в виде Хауптманна.
– Сарду, – произнес Сетракян.
Он обратился к вампиру по имени оболочки, которую тот избрал своим обиталищем, – оболочки Юзефа Сарду, легендарного благородного великана.
Я вижу, ты одет как человек сана. Ты когда-то говорил о своем боге. Ты и вправду веришь, что это он спас тебя от пылающей ямы?
– Нет, – ответил Сетракян.
Ты по-прежнему хочешь уничтожить меня?
Сетракян промолчал. Но ответом было – «да».
Тварь, казалось, прочитала его мысли – в ее голосе забурлило нечто, что можно было бы назвать удовольствием.
Ты цепок, Авраам Сетракян. Как осенний лист, который отказывается упасть с дерева.
– И что теперь? Почему ты все еще здесь?
Ты имеешь в виду Хауптманна? Его задачей было облегчить мои дела в лагере. В конечном итоге я обратил его. И тогда он стал кормиться молодыми офицерами, к которым ранее благоволил. У него объявился вкус к чистой арийской крови.
– Тогда… Тогда есть и другие? Комендант. И лагерный врач.
«Айххорст, – подумал Сетракян. – И доктор Древерхавен. Да, пожалуй».
Он слишком хорошо помнил обоих.
– А Штребель и его семейство?
Штребель вовсе не интересовал меня. Разве что в качестве еды. Такие тела мы уничтожаем сразу после кормежки, прежде чем они успеют обернуться. Видишь ли, с пищей здесь стало скудновато. Ваша война – большое неудобство. Зачем мне лишние рты?
– В таком случае… Чего тебе надобно здесь?
Голова Хауптманна неестественно запрокинулась, в его раздутом горле что-то квакнуло, словно огромная лягушка.
Назовем это ностальгией. Я скучаю по эффективности лагерной машины. Меня испортило удобство нескончаемого человеческого буфета. А теперь… Я устал отвечать на твои вопросы.
– Тогда еще один, последний. – Сетракян снова взглянул на мешки с землей в руках Хауптманна. – За месяц до восстания Хауптманн приказал мне смастерить шкаф. Очень большой шкаф. Он даже раздобыл для него материал – толстенные доски черного дерева особой текстуры, ясное дело, привозные. Мне дали рисунок – я должен был вырезать его на дверцах шкафа.
Все правильно. Хорошая работа, еврей.
Хауптманн называл это «спецпроектом». У Сетракяна тогда не было выбора, он лишь боялся, что делает шкаф для какого-нибудь высокопоставленного эсэсовца в Берлине. А может быть, для самого Гитлера.
Ан нет. Все было гораздо хуже.
Исторический опыт подсказывал мне, что дни лагеря сочтены. Ни один великий эксперимент не может длиться вечно. Я знал, что пир скоро закончится и мне придется переезжать. Бомба союзников угодила в мое лежбище. Поэтому мне потребовалось новое. Теперь я уверен, что никогда не расстанусь с ним, какие бы времена ни наступили.
Сетракяна трясло, но не от страха – от ярости.
Он сколотил гроб для гигантского вампира.
А теперь Хауптманн должен покормиться. Я вовсе не удивлен, что ты вернулся сюда, Авраам Сетракян. Кажется, нас обоих связывают с этим местом особые сантименты.
Хауптманн уронил мешки с землей и двинулся к столу. Сетракян, поднявшись, попятился к стене.
Не беспокойся, Авраам Сетракян. После того, что произойдет, я не брошу тебя животным. Полагаю, ты должен присоединиться к нам. У тебя сильный характер. Твои кости исцелятся, и твои руки снова будут служить нам.
Хауптманн навис над ним. Сетракян ощутил сверхъестественное тепло, исходящее от монстра. Он излучал лихорадочный жар, и при этом от него несло смрадом собранной земли. Безгубый рот раздвинулся, и в глубине пасти Сетракян увидел кончик жала, изготовленного к удару.
Авраам вперился в красные глаза вампира Хауптманна, от всей души надеясь, что оттуда, из неведомой глубины, на него смотрит эта Тварь Сарду.
Грязные руки Хауптманна сомкнулись на повязке, прикрывавшей шею Сетракяна. Вампир зацепил бинты и, сорвав их, обнаружил яркое серебряное оплечье, надежно защищающее пищевод и главные шейные артерии. Глаза Хауптманна расширились; спотыкаясь, он отступил на несколько шагов, отброшенный неодолимой для него силой этого защитного серебряного доспеха, который выковал нанятый Сетракяном местный кузнец.
Хауптманн почувствовал, что уперся спиной в стену. Он застонал, изображая слабость и смятение, но Сетракян видел, что на самом деле вампир готовится к новой атаке.
Ты цепок, Авраам Сетракян, ты стоишь до конца.
Едва только Хауптманн бросился на него, Авраам извлек из-под складок своей сутаны серебряное распятие, заточенное основание которого заканчивалось смертоносным острием, и тоже сделал несколько шагов, встретив вампира точно посередине разделявшего их пространства.
В конечном итоге убийство вампира-нациста было актом избавления в самом чистом виде. Для Сетракяна же оно олицетворяло возможность отомстить непосредственно на оскверненной земле Треблинки, и к тому же он нанес удар по гигантскому вампиру и его таинственным делам. А еще – и это было самое важное, важнее всего прочего – убийство Хауптманна служило подтверждением того, что Сетракян не съехал с катушек, не тронулся умом. Что он сохранил рассудок.
Да, он действительно видел все то, что происходило в лагере.
Да, миф оказался реальностью.
И… да, эта реальность была ужасна.
Убийство Хауптманна словно скрепило печатью всю дальнейшую судьбу Сетракяна. С того момента он посвятил свою жизнь изучению стригоев и охоте на них.
Той же ночью он сбросил пасторское облачение и заменил его одеждой простого крестьянина, а острие кинжала-распятия долго держал в огне, пока оно не раскалилось добела. Перед тем как отправиться в путь, он сбросил свечу на сутану и прочие тряпки, лежащие на полу, и только после этого вышел на воздух. Он уходил прочь, а на его спине играли блики, отбрасываемые пламенем, в котором корчился проклятый фермерский дом.
Дует холодный ветер
[12]
«Лавка древностей и ломбард Никербокера», Восточная Сто восемнадцатая улица, Испанский Гарлем
Сетракян отпер дверь ломбарда и поднял охранную решетку. Фет, стоявший снаружи точно обыкновенный посетитель, подумал, что старик повторяет эту рутинную процедуру каждый день на протяжении вот уже тридцати пяти лет. Хозяин ломбарда вышел на солнечный свет, и на какие-то секунды могло показаться, что ничего особенного не происходит, все нормально, все как всегда. Стоит себе на нью-йоркской улице пожилой человек и, прищурившись, глядит на солнце. Эта картинка ничуть не приободрила Фета, скорее, вызвала острый приступ ностальгии. Он явно считал, что в жизни осталось не так уж много «нормальных» мгновений.
Сетракян был без пиджака, в твидовом жилете, рукава белоснежной рубашки закатаны чуть выше запястий. Он оглядел большой микроавтобус. По двери и борту шла надпись: «УПРАВЛЕНИЕ ОБЩЕСТВЕННЫХ РАБОТ МАНХЭТТЕНА».
– Пришлось его позаимствовать, – пояснил Фет.
Судя по виду, старый профессор был одновременно обрадован и немало заинтригован.
– Я вот думаю, не могли бы вы достать еще один такой? – спросил он.
– Зачем? – удивился Фет. – Куда это мы направляемся?
– Здесь больше оставаться нельзя.
Эф сидел на тренировочном мате посреди странной комнаты, где стены сходились под непривычными углами. Это складское помещение располагалось на последнем этаже дома старика. Зак тоже сидел здесь, вытянув одну ногу и обхватив руками вторую, – колено было вровень с его щекой. Он был нечесан, выглядел измотанным и походил на мальчика, отправленного в лагерь и вернувшегося совсем другим, изменившегося, но не в лучшую сторону. Их окружали десятки зеркал с серебряной амальгамой, отчего у Эфа возникало ощущение, что за ними наблюдает множество стариковских глаз. Оконную раму за металлической решеткой наспех заколотили фанерой, и эта заплата выглядела еще уродливее, чем рана, которую прикрывала.
Гудвезер вглядывался в лицо сына, пытаясь распознать его выражение. Он очень беспокоился за рассудок Зака, – впрочем, за свой рассудок он беспокоился не меньше. Готовясь начать разговор, Эф потер рукой рот и почувствовал шероховатости в уголках губ и на подбородке, – выходило, он не брился уже несколько дней.
– Я тут полистал руководство для родителей, – начал он, – и знаешь, оказывается, там нет раздела о вампирах.
Эф жалко улыбнулся, однако он не был уверен, что улыбка сработает. Он даже не был уверен, что его улыбка хоть в какой-то мере сохранила прежнюю силу убеждения. Он вообще не верил, что кто-то еще способен улыбаться.
– Ну ладно. В общем, то, что я сейчас скажу, прозвучит несколько путано, да какое там несколько – просто путано. И все-таки я скажу. Зи, ты знаешь, что мама любила тебя. Любила больше, чем ты можешь себе представить. Любила так, как только мать может любить сына. Вот почему мы с ней сотворили то, что сотворили, – для тебя это временами походило на перетягивание каната, – и все по одной причине: ни один из нас просто физически не мог вынести разлуки с тобой. Потому что посредине каната, который мы перетягивали, был ты. Да что там посредине – ты сам был этим канатом. Центром нашей жизни. Я знаю: дети иногда винят себя за расставание родителей. Но то, что удерживало нас друг возле друга, – это был именно ты, наш сын. И когда мы ссорились из-за того, кто должен остаться с тобой, это сводило нас с ума.
– Пап, тебе не обязательно все это мне…
– Я знаю, знаю. Ближе к делу? Но нет. Ты должен услышать то, что я хочу сказать, причем именно сейчас. Может быть, мне самому нужно услышать это, понимаешь? Мы должны смотреть друг на друга ясными глазами. Мы должны выложить все это перед собой – немедленно. Материнская любовь – это… это все равно что силовое поле. Она куда сильнее любой человеческой привязанности. Она очень глубока – до глубины… до глубины души! Отеческая любовь – я имею в виду мою любовь к тебе, Зи, – это самая великая сила в моей жизни, абсолютная. Именно благодаря ей я осознал кое-что насчет материнской любви – возможно, это самая могучая духовная связь, какая только есть на свете.
Эф взглянул на сына, пытаясь понять, как тот воспринимает его слова, но никакой реакции не увидел.
– И вот теперь эта напасть, эта чума, эта ужасная… Она забрала маму, ту, какой мы ее знали, и выжгла в ней все доброе и хорошее. Все правильное и истинное. Все то, что и составляет человека, как мы его понимаем. Твоя мама… она была прекрасна. Она была заботлива. Она была… И еще она была безумна – в том смысле, в каком безумны все преданные и любящие матери. А ты был для нее величайшим даром в этом мире. Вот как она понимала тебя. И ты остаешься для нее величайшим даром. Та ее часть, для которой ты составляешь весь смысл существования, продолжает жить. Но сейчас… сейчас мама уже не принадлежит себе. Она больше не Келли Гудвезер, не мама – и принять это для нас с тобой самое трудное, что только может быть в жизни. Насколько я понимаю, все, что осталось от прежней мамы, – это ее связь с тобой. Потому что эта связь священна и она не умрет никогда. То, что мы называем любовью – на свой лад, в духе глупых сопливых поздравительных открыток, – на самом деле нечто гораздо более глубокое, чем мы, человеческие существа, представляли себе до сих пор. Ее человеческая любовь к тебе… словно бы сместилась, переформировалась и превратилась в новую страсть, в новую жажду, в нужду небывалой силы. Где она сейчас? В каком-то ужасном месте. А она хочет, чтобы ты был там, рядом с ней. В этом месте для нее нет ничего ужасного, ничего злобного или опасного. Она просто хочет, чтобы ты был рядом. И вот что ты должен понять: все это лишь потому, что мама тебя любила – всецело и бесконечно.




























