Текст книги "Венок ангелов"
Автор книги: Гертруд фон Лефорт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
В те дни мы облюбовали одну лесную поляну на горе Гайсберг и часто поднимались туда, чтобы любоваться восхитительнейшими закатами. Долина Рейна лежала перед нами в золотистом сиянии, такая широкая и привольная, что казалось, будто Германия вообще не имеет конца. Вдали сквозь какую-то нереальную, почти неземную прозрачность воздуха были отчетливо различимы небольшой, но выразительный массив Хаардтских гор и башни Ладенбурга [22]22
Город на реке Неккар между Гейдельбергом и Мангеймом
[Закрыть]. Я каждый раз ожидала увидеть и башни Шпейера, но их не было видно: между нами и Шпейером простиралась дымка, образованная, вероятно, испарениями больших фабрик и заводов, но даже эта дымка была пронизана льющимся с небес золотом. Шпейер покоился под ней, как брошенная на морское дно корона. И все же мне казалось, что, стоя здесь, на Гайсберге, мы очень близки к нему и что вдали передо мной рождается еще один не видимый глазами ландшафт – незримая карта истории нашего народа, заветная карта Энцио. Он показывал мне, где находятся великие вехи нашей судьбы: древний Лорш, в котором еще блуждают тени Каролингов [23]23
Город в округе Бергштрассе (Хессен), возникший в VIII в. в результате основания бенедиктинского монастыря, в котором часто бывал Карл Великий и который благодаря этому стал одним из самых значительных монастырей раннего Средневековья
[Закрыть], Вормс, город средневековых рейхстагов, и синяя лента Рейна, протянувшаяся от швейцарских гор мимо Базеля к Майнцу и Кельну и дальше до самых Нидерландов. Временами мне и в самом деле казалось, что Германия не безгранична! Я постепенно начинала понимать, что Энцио мечтал вовсе не о довоенной, а о какой-то еще более великой и прекрасной Германии, и это мог быть только старый рейх, символы которого высились там, в долине Рейна.
С ним вообще все было иначе, чем я это себе представляла. Когда мы вместе поднимались на Гайсберг, его рана причиняла ему боль, но он не желал признаваться в этом, он не скрывал лишь мук, причиняемых ему другой раной, гораздо более глубокой, чем та, которую нанес противник. Самым страшным в положении Германии был совсем не этот унизительный мир, а сам немецкий народ: он, по словам Энцио, предал своих храбрых и верных солдат и продолжал предавать их ежедневно и ежечасно. Вместо того чтобы держать ответ перед мертвыми, он танцевал и музицировал, вместо того чтобы осознать свой позор, он мечтал о вечном мире! Энцио с отвращением потряс головой. Я стала тихонько гладить его непокрытую голову. Она, как и врата леса, у которых мы опустились на землю, чтобы передохнуть, была освещена вечерним солнцем; волосы его опять показались мне необычайно светлыми, по-немецки белокурыми, так что на уста само попросилось его прежнее имя – Король Энцио, ведь он тоже был пленником, как и тот, но не моим пленником, как он утверждал, а пленником великой боли и великого разочарования. Это я тоже постепенно начинала сознавать. Если я верно поняла Энцио, он действительно хотел сказать, что Германия была вовсе не побеждена, а просто предана. Только сейчас он думал не о врагах, а о собственном народе. Иногда все это звучало так, как будто он верил, что если только народ пожелает, то война может быть выиграна даже теперь. Как именно – этого я себе, разумеется, представить не могла! В такие минуты Энцио казался мне маленьким больным ребенком, который отворачивается и закрывает лицо руками, чтобы не пить горькое лекарство. Неужели его боль о нашем поражении так велика, что он уже не может примириться с действительностью? А может быть… может быть, он так и остался поэтом, который сам себе рассказывает сказку?.. Но тогда его поэзия должна указать ему другие пути, на которых его возмущенная любовь к Германии могла бы найти успокоение.
Эта мысль уже не оставляла меня, и вскоре мне представился случай поговорить с ним об этом.
Он как-то рассказал мне о солдатском кладбище далеко за городом, на котором хоронили солдат, умерших в гейдельбергских лазаретах, и которое он часто посещал вместе со Староссовом. Над могилами нависла угроза, говорил он, их вот-вот поглотит коварное болото. А ему они тоже кажутся неким символом. Если бы он мог, он велел бы вскрыть могилы и захоронить останки погибших солдат где-нибудь на высоком месте, так, чтобы живым приходилось смотреть на них снизу вверх.
– И я даже знаю, где их следовало бы похоронить, – прервала я его. – Здесь, на Гайсберге, под сенью немецкого леса и перед лицом необъятной немецкой земли, за которую они умерли.
Он посмотрел на меня почти по-детски благодарно.
– Зеркальце, ты всегда попадаешь в самую точку! До чего же хорошо, что ты способна разделить мои чувства к павшим товарищам!
– Но ведь я же была с тобой на войне, – напомнила я.
Сквозь светлые ресницы Энцио я успела заметить в его глазах какое-то загадочное мерцание. Мы оба в эту минуту вспомнили ту ночь, когда он был ранен. Увидел ли он опять мысленным взором тень смерти, которая тогда вплотную приблизилась к нему, или это было что-то другое, – но он вдруг порывисто обнял меня и горячо поцеловал в губы. Потом мы долго сидели в блаженном молчании, рука в руке, пока золотое море равнины не погасло и врата леса не нависли над нами густой тенью. Под ветвями уже почти по-летнему зеленых деревьев было тепло и сумрачно, вокруг все ширилась какая-то молитвенно-напряженная тишина, как будто лес, подслушав наши речи, уже готовился принять мертвых в свое лоно. И мы тоже, почувствовав священный трепет при мысли о будущем пристанище для павших воинов, медленно и безмолвно пошли по лесу, глядя на бугрящуюся, набухающую землю и лишь время от времени останавливаясь, чтобы приглядеться к какому-нибудь месту, показавшемуся нам подходящим для нашего плана. Мы так забылись за этим занятием, что оба резко вздрогнули, когда, уже спускаясь в долину, услышали доносившуюся из города музыку – веселые студенческие песни, легкие, стремительные вальсы вперемежку с бессмысленно-тупыми формами какого-то новомодного танца.
– Они опять веселятся! В то время как отечество звенит кандалами!.. – произнес Энцио в ярости. – И это моя родина, за которую отдали жизнь мои товарищи! О Боже, я готов душить этих болванов!..
Во мне одновременно с сочувственным пониманием к его гневу родилось ощущение какой-то неопределенной опасности.
– Пожалуйста, не надо никого душить, Энцио! – с ласковой иронией попросила я. – Ведь это все твои немецкие братья! Может быть, они просто хотят оглушить себя – будь к ним добр!
Он пробормотал:
– Что значит в данном случае «добр»? К побежденному народу нельзя испытывать ничего, кроме презрения! К такому народу невозможно быть добрым – он должен был победить! Кто может любить побежденного?
– Я… – тихо сказала я. – Я люблю побежденного. О, как я его люблю! И как я любила его – тогда, ночью, после проигранной битвы!
В его глазах опять появился тот загадочный страстный блеск. Он молча обнял меня. Но потом в нем опять вдруг поднялось чувство протеста: торжествующая сила – вот что достойно любви, говорил он, тем более если речь идет о народе! Потом он опять вернулся к нашему разговору о перезахоронении солдат. Их следовало бы провезти через весь город ночью, устроив мрачное, скорбно-триумфальное шествие. И чтобы в домах были погашены все огни – только факелы, тускло освещающие бесконечную вереницу полусгнивших гробов на лафетах, которые медленно движутся сквозь безмолвную толпу, как огромная армия солдат-призраков мировой войны! Вот что произвело бы впечатление на это жалкое бюргерское племя, вот что разбудило бы их! Но он не может сделать этого, у него нет такой власти. Слово «власть» прозвучало в его устах как подавленный крик – я даже испуганно взглянула на него.
– Если бы ты это сделал в стихах!.. – сказала я наконец. – Энцио, вспомни о том, что ты ведь еще и поэт. Разве поэзия – это не власть? Разве ты не можешь в стихах вернуть Германии ее красоту и благородство? Почему ты не воспеваешь своих погибших товарищей?
Он ответил:
– Потому что меня никто не стал бы слушать, Зеркальце. Да, может быть, я пока еще поэт или мог бы им стать, но какое это имеет значение? Поэзия в Германии уже лишилась власти, у поэтов нет больше народа. Люди, правда, еще читают стихи, но лишь для развлечения – стихи не производят никакого действия, за словом не следует дело, а сейчас нужны именно дела. Поэзия оказалась так же бесплодна, как и наука, только мне уже не нужно жертвовать ею, как наукой, – я уже это сделал.
Он произнес это с нарочитым равнодушием. И я опять в который раз спросила себя, каких усилий ему стоило это равнодушие. Раньше поэзия не была для него просто средством, чтобы вызвать действие, а обладала самостоятельной ценностью, она была для него формой жизни, его формой жизни!
– Я не знаю, что ты называешь «делом», – сказала я. – Я знаю лишь, что значила для меня твоя поэзия! Энцио, ведь ты говорил, что я для тебя – часть Германии.
В ответ он не произнес ни слова, но когда мы на следующий день вновь отправились на Гайсберг провожать солнце, он прочел мне дивный сонет, начинавшийся словами: «Забытое отечество, отечество забытых…»
Сонет был посвящен погибшим солдатам, но в то же время его можно было назвать любовной лирикой: это был колокол, звонивший по мертвым, но в движение его привело мое сердце – ради меня Энцио еще раз стал поэтом! В те дни наше упоение внутренним родством друг с другом достигло своего апогея. Наши с ним судьбоносные пространства теперь действительно сомкнулись, как бы стремясь врасти друг в друга. Но врасти друг в друга они могли лишь ценой превращения каждого из нас в угрозу для другого. И сейчас я должна рассказать об одном важном письме, которое получила именно в те дни и которое постепенно привело к неизбежному кризису.
Я, конечно, сразу же после помолвки обо всем написала Жаннет, своей по-матерински заботливой и верной подруге детства, и попросила ее сообщить о чудесном повороте моей судьбы отцу Анжело. Не то чтобы я хотела испросить его согласия: с тех пор как я наконец уяснила себе разницу между истинным призванием слуги Божьего и моим детским желанием служить Богу с наибольшей самоотдачей, я пребывала в блаженной уверенности, что согласие это дано мне изначально. Теперь мне уже даже казалось, что отец Анжело, мой мудрый и дальновидный друг, давно распознал мое истинное призвание и именно поэтому вновь и вновь удерживал меня от исполнения по-детски незрелого решения. И в самом деле, я не ошиблась в своих ожиданиях относительно ответа из Рима. Прежде всего, Жаннет дала мне свое благословение, хоть и не без некоторых сомнений. «Я не стану тревожиться за тебя, Зеркальце, – писала она, – в этом деле я всецело полагаюсь на Бога, так я решила еще много лет назад. Потому что, в сущности, с самого начала была уверена, что все так и будет. Помнишь, как ты еще ребенком заявила, что решила выйти замуж за Энцио? Тогда я посмеялась над тобой, чтобы хоть как-то отвлечь твою бедную тетушку, которую эти слова привели в ужас, но про себя подумала: тебе нечего было и решать – вы с Энцио, без всяких сомнений, как две половинки одного целого просто потому, что так было угодно Богу, так же как в свое время твоя бабушка и отец Энцио составляли одно целое. Ах, Зеркальце, как бы она сейчас радовалась, глядя на вас! Господь исполнил заветнейшее желание по-следних лет ее жизни. Я убеждена, что ее благородная душа тоже благословляет тебя из Вечности. Посылает тебе свое благословение и отец Анжело. Я, конечно же, рассказала ему об Энцио, которого он не знал. Правда, мне пришлось сделать это очень осторожно: состояние его заметно ухудшилось с тех пор, как я писала тебе в последний раз. Ему вскоре предстоит вторая тяжелая операция, от которой зависит, сохранится ли у него зрение, или его добрые глаза все же ослепнут. Да и в душе его тоже сгущается мрак: я очень боялась, что сообщение о неверии твоего жениха взволнует его и повредит его здоровью. Но оно вовсе не взволновало его – похоже, оно даже не удивило его: очевидно, он уже в каждом предполагает неверие. А в остальном он говорил приблизительно то же, что ты сама мне писала. Он сказал, например: „Да, она вступила на тот единственный путь, который нам еще остается, – верующие должны заключить с неверующими союз братской любви и понимания. Они должны, жертвуя собственной защищенностью, которую им дарует вера, разделить со своими неверующими собратьями трагизм их участи, чтобы те разделили с ними Благодать“. Я спросила его, могу ли я передать тебе его слова, так как подумала, что он, может быть, просто говорит сам с собой, – теперь это с ним часто бывает. Он долго молчал, а потом сказал, как будто вернувшись из каких-то немыслимых далей: „Напишите ей, чтобы она со спокойной душой положилась на таинство“. Он имел в виду таинство брака, Зеркальце, ты поняла?»
Отец Анжело, писала дальше Жаннет, выразил, однако, опасение, что я, может быть, недостаточно осведомлена об этом таинстве. К тому же существуют определенные требования, предъявляемые Церковью к неверующим участникам таинства, которые я должна знать, чтобы сообщить о них Энцио. А поскольку он, отец Анжело, уже не может оказать мне необходимую помощь и поддержку, то велел напомнить мне, что он в свое время уже написал в Гейдельберг одному знакомому священнику и на всякий случай порекомендовал меня ему и теперь настоятельно советует мне как можно скорее навестить его и отнестись к нему с полным доверием.
Я, конечно же, не раздумывая, решила последовать совету своего духовного наставника и потому на следующий день попросила Энцио отложить очередную прогулку, с тем чтобы я могла нанести один визит, о котором меня просил отец Анжело. Он на секунду растерялся – ему, разумеется, сразу же стало ясно, что речь идет, выражаясь его языком, о каком-то «клерикальном вопросе». Однако он не стал возражать, а сказал лишь, что будет рад составить мне компанию. Это желание меня немного смутило. Присутствие Энцио – с его отношением к Церкви и религии – при нашем разговоре не сулило ничего, кроме осложнений, и потому я открыто сказала ему, что хотела бы отправиться к священнику одна. Вначале он был неприятно поражен: его лицо словно окаменело. Потом в нем появилось что-то властное, он как будто хотел сказать: «Я запрещаю тебе это!» Но я опередила его.
– Энцио, – сказала я, – ты ведь знаешь: в душе я всюду беру тебя с собой, так же как ты всюду берешь с собой меня, – мы всегда вместе, даже если расстаемся на какое-то время.
Это обезоружило его, и он уже больше не возражал, заметив лишь, что жаль терять такой чудесный день. Я спросила, не желает ли он проводить меня до дома священника, а потом зайти за мной, и это его как будто обрадовало. Похоже, он даже устыдился своей первой реакции, хотя для него такой визит означал серьезное испытание. Он, видимо, решил во что бы то ни стало выдержать его, потому что по дороге к священнику был особенно ласков и внимателен ко мне, словно стараясь искупить вину за свое поведение.
Весна в долине Неккара была уже в самом разгаре. Белое море цветущих деревьев вот-вот должно было скрыться в туманной синеве: со дня на день должна была расцвести сирень. Когда мы свернули на улицу, где жил священник, мы увидели первый распустившийся куст. Перегнувшись через изгородь старого садика, он мягким, пушистым облаком повис над землей. У меня при виде этого чуда вырвался крик радости, и Энцио тут же, не обращая внимания на неодобрительные взгляды прохожих, нагнул одну из веток, чтобы сорвать ее для меня.
– Энцио! – сказала я. – Это же не наша сирень!
– Вздор! Это твоя сирень, – ответил он, протягивая мне отломанную ветку. – Я подарю тебе все, чего ты только пожелаешь, – прибавил он тихо.
Я почувствовала, что и это тоже своего рода просьба о прощении. Вместо ответа я склонилась к ветке и поцеловала нежные лепестки. Потом протянула цветы ему, и он тоже поцеловал их, и это безмолвное подтверждение того, что мир вновь восстановлен, так глубоко растрогало нас, что остаток пути мы проделали в блаженном молчании. Такие минуты позже всегда казались мне самыми счастливыми из всех, что подарила нам любовь. Я до сих пор отчетливо помню, как, поднимаясь по лестнице дома, в котором жил священник, подумала: «Как могущественна любовь! Как удивительно прекрасен мир!»
Меня провели в большое помещение, почти абсолютно лишенное того, что называется уютом, но я не сразу заметила это. Вначале я почувствовала лишь что-то вроде легкого озноба, вызванного контрастом между солнечным светом и прохладным сумраком северной половины дома, где была расположена комната. Обстановка в ней отличалась какой-то особенной простотой и невзрачностью. Предметы мебели плохо сочетались друг с другом: каждому из них словно была предоставлена свобода быть безвкусным на свой лад. Стены были покрыты благочестивыми, но плохими и неудачно развешанными картинами. Только над письменным столом висела большая изысканная гравюра, изображающая святую Веронику так, как она представлена на известной картине кельнского мастера [24]24
Имеется в виду Мастер святой Вероники, художник, работавший в 1395–1415 гг. в Кельне, автор знаменитого изображения святой Вероники, которое находится в Старой Пинакотеке в Мюнхене
[Закрыть], – держащей в руках плат с отпечатавшимся на нем ликом Христа в терновом венце и с коленопреклоненными ангелами у ее ног. Не знаю, что на меня подействовало, одиночество и случайность этой прекрасной картины в таком странном окружении или что-то другое, во всяком случае я вздрогнула при виде гравюры от легкой, но пронзительной боли – как будто вдруг сквозь невыразимое блаженство этой минуты опять услышала голос Вечной Любви, вопрошающий, как тогда в Риме, у алтаря святой Вероники: «А ты можешь быть печальной?»
Но прежде чем я попыталась ответить, вошел декан [25]25
Здесь: управляющий епархиальным округом (в Католической церкви)
[Закрыть] – таков был титул этого священника. Только когда он оказался прямо передо мной, до моего сознания дошло, что все это время я почему-то пребывала в наивной уверенности, что он внешне должен быть очень похож на моего римского духовного наставника. Я мысленно видела его одухотворенное лицо, его добрые глаза, при виде которых мне всегда казалось, что его терпения хватило бы на целый мир. Декан, однако, совсем не похож был на человека, терпения которого хватило бы на целый мир. Передо мной стоял статный мужчина с правильными чертами лица; в его облике было что-то властное, что-то от грозно-величественных князей Церкви из далекого прошлого. Лишь рот, в котором, напротив, затаилось что-то бюргерское, нарушал это впечатление и подменял его другим, противоречивым впечатлением честного, добросовестного и при этом доброжелательного чиновника. «Он же совершенно не похож на отца Анжело! Это абсолютно чужой для меня человек», – подумала я разочарованно, в то время как декан, который был явно рад моему приходу, приветливо поздоровался со мной и сообщил, что давно уже извещен о моем визите.
Вначале мы немного поговорили об отце Анжело. Он рассказал, как еще юным германиком [26]26
Учащийся Германской коллегии, учебного заведения для будущих священников в Риме, подчиненного ордену иезуитов
[Закрыть] в Риме часто вступал с ним в словесные поединки по разным теологическим вопросам, из которых не раз выходил победителем. Лицо его при этом приняло бойцовское выражение – похоже, он до сих пор гордился этими победами. Потом он еще несколько минут предавался другим своим римским воспоминаниям и наконец заговорил о монастыре на виа деи Луккези и знаменитых песнопениях его обитательниц, причем он дал мне понять, что знает о моем намерении стать одной из них. Это было неудивительно: ведь отец Анжело написал ему еще до того, как со мной произошли все эти чрезвычайно важные изменения. Я сказала, что действительно намеревалась принять постриг, но теперь решила остаться в Германии, так как недавно состоялась моя помолвка с одним молодым человеком. Мне показалось, что декан посмотрел на меня уже не так дружелюбно, как в первые минуты нашей встречи, но он, не очень удивившись моему сообщению, спокойно спросил, не связана ли я с монастырем каким-либо обетом, а получив отрицательный ответ, заявил, что и в крепком, здоровом браке с добропорядочным христианином-католиком я могу послужить Богу и Святой Церкви. И тут мне все же пришлось сознаться, что мой суженый не католик и даже не христианин.
На этот раз декан не смог скрыть своего разочарования: разница между тем представлением, которое у него сложилось обо мне после письма отца Анжело, и тем, что он увидел в действительности, очевидно, оказалась слишком велика! Он сказал без всяких околичностей, что такая «связь» – он употребил именно это выражение – чревата неприятными последствиями. Подобные союзы не приводят ни к чему хорошему. Даже в отношениях между христианами различных конфессий не обходится без серьезных осложнений, не говоря уже о тех, кто утратил последнюю связь с Господом. Тут Церковь, как мудрая мать, может дать лишь один совет: немедленно прервать эту «связь» – он еще раз повторил оскорбительное для меня слово, подразумевая мою помолвку. Любой священник, добросовестно исполняющий свой долг, прибавил он, сказал бы мне то же.
– А отец Анжело дал свое согласие, – ответила я.
– Как это? – резко спросил он.
– Он сказал, что сегодня мы должны заключить с неверующими союз братской любви и понимания, чтобы они смогли разделить с нами Благодать.
Декан устремил на меня уже почти враждебный взгляд.
– Вот как. Таково, стало быть, мнение отца Анжело, – произнес он. – Что ж, это очень похоже на него! Подобные высказывания в его стиле!
Он был так взволнован, что встал и прошелся по комнате тяжелыми шагами. Наконец он остановился прямо передо мной и сказал:
– О согласии Церкви на такой брачный союз не может быть и речи, дитя мое. Церковь может лишь закрыть на это глаза в случае крайней необходимости, дабы уберечь безнадежно заблудших от еще больших бед. Разумеется, при условии соблюдения двух требований – церковный брак и католическое воспитание детей.
Я воспрянула духом: не те ли это требования, о которых мне писала Жаннет? Но тогда все в порядке! У меня появилось ощущение, будто любовь Энцио вдруг хлынула в прохладный сумрак этой неприветливой северной комнаты и переполнила меня всю от головы до кончиков пальцев, – мне даже почудилось, как будто я слышу его голос: «Я подарю тебе все, чего ты только пожелаешь!» Я едва сдержалась, чтобы еще раз не поцеловать ветку сорванной им сирени.
– Ваше преподобие, эти требования мой жених выполнит без колебаний, – сказала я, сияя от радости. – Это действительно все, что от него потребует Церковь?
– Формально да… – ответил декан нерешительно, судя по всему, неприятно удивленный моей податливостью. Вероятно, он предпочел бы, чтобы мой брак расстроился из-за отказа жениха принять эти условия. – Но повторяю: все это лишь в том случае, если католик окажется глух ко всем увещеваниям и наставлениям. Тот же, кто действительно нуждается в руководстве и мудрости Святой Церкви, и сам поймет всю безрассудность и опасность союза с неверующим. Такой союз сам по себе означает конфликт со Святой Церковью, ибо вы подвергаете величайшей опасности собственную душу. Ведь мы имеем дело с двумя диаметрально противоположными воззрениями на брак: для католика брак есть таинство, а для иноверца или неверующего – всего лишь гражданский акт. Вы хорошо осознаете эту разницу? Скажите-ка мне, что означает таинство?
При этих словах я, к своей досаде, почувствовала, что лицо мое заливает краска стыда: декан, очевидно, уже совсем разочаровался во мне как христианке! Ах, если бы он знал, что я испытывала в раннем детстве, слушая с тетушкой Эдельгарт «Pange lingua» [27]27
«Славь, язык» (лат.) – начальные слова гимна, написанного ок. 565 г. Венантом Фортунатом. Долгое время его автором считался Фома Аквинский
[Закрыть] в монастыре Санта-Мария на виа деи Луккези! Но я не могла заговорить с ним об этом – весь его вид, его манера говорить словно лишили меня дара речи. Но я была слишком хорошо воспитана, чтобы показать это. Скромно, но с едва заметной обидой в голосе я ответила:
– Таинство есть зримый знак незримой Благодати… – Так учил меня в свое время отец Анжело.
– Хорошо, – похвалил он. – Именно так определил Тридентский собор [28]28
Вселенский собор Католической церкви; заседал в 1545—1547, 1551—1552 и 1562—1563 гг. в городе Тренто (лат . Tridentum).
[Закрыть] суть таинства. Поэтому перейдем к вопросу о таинстве брака.
И он углубился в рассуждения. Не знаю, насколько эти рассуждения будут понятны читателю, – одно из самых болезненных и удивительных открытий, которые мне самой еще предстояло сделать в жизни, было то, что очень и очень многие даже не подозревают об истинной глубине католического вероучения!
«Источник всякой подлинной любви, – говорил мне позже отец Анжело, – есть пралюбовь, которою Бог все создал и через которую вновь возвращает Себе все созданное. Брак как самый тесный любовный союз из всех, какие только известны, – образ и залог этой пралюбви. Обновляя жизнь поколений, он представляет собой также символ новой жизни обоих супругов. Таким образом, брак – это своего рода зеркало любви Бога Творца и Бога Спасителя или, как выражается Церковь, образ вечного брачного союза Бога с человечеством. И наконец, брак связан со Святым Духом, о Котором сказано, что Он, будучи Духом Творения и Любви, обновляет лик Земли. Благодаря Святому Духу брак рассматривается и принимается как таинство, а стало быть, он священен и – как его праобраз, Вечная Любовь, – означает нерушимую и необратимую верность».
Так говорил отец Анжело. Декан изъяснялся немного иначе: жестче, холодней, малословнее. Но смысл его речей был тот же. Чем дольше он говорил, тем отчетливее изменялся весь его облик: исчезли и властность, и та едва заметная печать бюргерства на лице; казалось, все индивидуальное в этом лице погасло, уступив место чистой объективности. У меня даже вдруг пропало ощущение, что передо мной совершенно чужой священник, – передо мной вообще стоял уже не конкретный человек, а сама Церковь, ее мудрость и истинность, и они – я чувствовала это с каждым словом все острее – были на моей стороне! А я, внутренне ликуя, была на их стороне: слушая декана, я как будто следовала за собственным сердцем прямо в сияющую сущность Церкви. Ибо то, что он говорил, было созвучно заветнейшему требованию самой любви, ее глубине и величию! Я чувствовала это, когда в голосе Энцио мне слышался зов Бога, обращенный ко мне. Я именно это имела в виду, когда говорила ему, что любовь, исходя от Бога, ведет обратно – к Богу. Земная любовь тоже, в сущности, Божественна: она есть форма Благодати, святыня, образ Вечной Любви, она заключает в себе Вечную Любовь.
Я, конечно же, смотрела на декана просветленно-восторженным взором. Он закончил словами святого Иоанна Златоуста: «Муж и жена – не два человека, но един дух, едина плоть». При этом он немного повысил голос, как будто надеясь тем самым лишить меня последней точки опоры. Но я отметила это лишь краем сознания, потому что приведенное им определение было всего лишь вариацией моих любимых слов, произнесенных ангельской четой в моей комнате: «Все твое уже милостью Божьей принадлежит и ему». Когда декан умолк, я от переполнявшей меня радости смогла лишь воскликнуть:
– Как это прекрасно! Как это удивительно прекрасно, ваше преподобие!..
Он, похоже, немного удивился такой реакции.
– Да, прекрасно… – произнес он медленно. – Хотя главное заключается вовсе не в прекрасном. Но речь во всяком случае идет о красоте, которая, как я вам уже говорил, для одного существует, для другого же – нет.
– Если она существует для одного, значит, она существует и для другого! – возразила я, в свою очередь удивившись.
Лицо его опять стало властным.
– Позвольте, дитя мое, – сказал он, – ваша логика мне не совсем понятна. Потрудитесь объяснить, что вы имеете в виду. (Ах, для декана я не была умным Зеркальцем, как для Энцио, – это я уже заметила! Но мое зеркальце, как мне казалось, было в полном порядке.)
– Я имею в виду слова святого Иоанна Златоуста: «Муж и жена – не два человека, но един дух, едина плоть». Разве это не означает, что они все делят друг с другом?
– Это означает, что они должны делить все друг с другом, – поправил он меня. – Но в вашем случае они ничего не делят – они не могут ничего делить друг с другом, слова святого Иоанна Златоуста как раз доказывают, что брак между верующим и неверующим – это абсурд: они никогда не сольются в одно целое, их всегда будет двое, их разделяет отношение к браку как к таинству.
Он опять произнес это таким тоном, будто хотел выбить у меня почву из-под ног, в то время как я все тверже стояла на ногах!
– Ваше преподобие, скажите мне только одно: речь идет лишь об отношении к браку как к таинству или и в самом деле о таинстве? – спросила я. – Я имею в виду: является ли брак таинством, даже если супруги не знают об этом или не признают его таковым?
– Разумеется, брак не перестает от этого быть таинством, ибо он есть таинство, – ответил декан с некоторым недовольством, – при условии, что он законен. Этого еще не хватало – чтобы отрицание истины могло изменить истину! – В лице его опять появилось что-то воинственное. – Можно превратно истолковать суть брака или осквернить его, как любую святыню, но его нельзя лишить святости. Это касается каждого крещеного – будь он верующий или вероотступник. Однако вы все время улыбаетесь, дитя мое, – вдруг прервал он себя, – между тем как обсуждаемый нами предмет в высшей степени серьезен.
Я и сама почувствовала, что лицо мое опять вспыхнуло от радости. Ах, в этой беседе все повторялось вновь и вновь: все предостережения только усиливали мою уверенность! Мне казалось, что я только теперь до конца поняла слова отца Анжело, переданные мне Жаннет: «Напишите ей, чтобы она со спокойной душой положилась на таинство».
– Но тогда… – пролепетала я, вся дрожа от счастья, – тогда брак – это таинство, которого может приобщиться и неверующий! Единственное, последнее! Значит, для всех, кого мы считаем лишенными Благодати, он – единственная возможность обрести Благодать!
Меня переполняло поистине головокружительное чувство триумфа, когда я вдруг сделала этот вывод, мне он показался неопровержимым. И в самом деле, я не услышала возражений, у меня лишь сложилось впечатление, что декану он не по душе. Но меня это совершенно не волновало.
– О, как щедра, как великодушна Церковь, если она дарует Милость в одном из своих таинств даже заблудшим, совершенно чуждым ей безбожникам!.. – продолжала я в своем хмельном восторге.
– Ее дарует не Церковь, – возразил он, – сами супруги даруют ее друг другу. Церковь лишь благословляет это их решение. Иными словами: вы через таинство брака даруете Милость вашему супругу, а он дарует ее вам.
– Я… я… – лепетала я, растроганная до глубины души. – Я могу даровать своему жениху Милость – я ему, а он мне!..
Я больше не могла произнести ни слова – теперь мне вдруг открылась последняя истина: любовь, которая казалась мне единственной нитью, связующей богоотступника с Богом, заключала в себе и единственную форму Благодати, которая была еще доступна для него и которую он даже мог подарить другому! Слезы хлынули у меня из глаз, и я даже не пыталась их сдержать.
Декан растерянно смотрел на меня.
– Дитя мое, для слез тут так же мало причин, как и для веселья, – произнес он наконец полуутешительно-полусмущенно.