Текст книги "Венок ангелов"
Автор книги: Гертруд фон Лефорт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
– О нет! Оно исходило именно от вас! – воскликнул он, вновь теряя самообладание. – Моя мать была бы сегодня уже седой старухой, и она давно умерла, а вы молоды, вы в полном расцвете жизни. Вы так сильны в своей молодости, что все остальные кажутся мне далекими и бесцветными, и это означало призыв! Он был для меня чем-то неслыханным! Но постепенно я понял: это была иллюзия – действительно звать за собой может лишь тот, кто стоит на линии своего времени, вы же стоите на линии прошлого, а значит, на линии смерти. Истина заключается в том, что вы, в сущности, уже не существуете.
Выражение фанатизма на его лице постепенно перешло в выражение ненависти. Он, казалось, уже готов был не только шагать по чужим трупам, но и перешагнуть через свой собственный труп. Его взгляд был страшен, но я уже не боялась – чего мне было бояться?
– Да, вы, в сущности, уже не существуете, – продолжал он тоном торжествующего педанта. – Вернее, вы не должны больше существовать. Вас просто необходимо устранить – в будущем никто не сможет и не посмеет взывать к любви, которая… которая…
Я в этот раз уже не в силах была прийти ему на помощь: никогда, никогда еще для меня не была так ясна и ощутима произошедшая со мной метаморфоза, как в ту минуту.
– Но ведь я же и стою на линии вашего времени! – воскликнула я в отчаянии. – Неужели вы не замечаете, что я и в самом деле уже не существую?
Он неотрывно смотрел на меня непонимающим взглядом, потом его лицо вдруг исказилось, словно от ужасной физической боли. Ярость фанатика, взметнувшаяся ввысь мощным фонтаном, внезапно иссякла, его подбородок безвольно опустился, лицо словно раскололось на две половины и зияло пустотой между ними.
– Но тогда все, что я говорю, уже не имеет никакого смысла… – пробормотал он. – Да, получается, что тогда вообще все лишено какого бы то ни было смысла… Как странно! Я всегда думал, что если вас устранить, то путь в новую жизнь будет свободен. И вот он свободен, но… все вдруг утратило смысл. Потому что весь смысл и заключался в том, что еще есть вы, что еще есть кто-то, кто взывает к любви, которая… которая… Да, в этом и заключался единственный смысл. А теперь у меня осталась лишь слепая, дикая верность тому, что не имеет никакого смысла… Никакого смысла… Никакого смысла… – Он повторял эти слова вновь и вновь со страстью отчаяния. – Однако я уже опять готов совершить измену! – прервал он вдруг сам себя. – Не отнимайте у меня ту последнюю ценность, которой я еще обладаю, – уходите! Заклинаю вас, уходите!
Он почти силой оттеснил меня к двери. Я не сопротивлялась. Оказавшись за порогом, я, как затравленный зверь, помчалась вниз по склону террасы. Вслед мне неслись жуткие диссонансы его музыки, которые грозили оборвать струны рояля, как они разодрали мягкую, ласковую тишину ночи. Внизу, в комнате больной, сиделка с сердитым стуком захлопнула окно. Этот звук напомнил мне о цели моего визита к Староссову, о которой я совершенно забыла. Но возвращаться теперь не имело никакого смысла. Я в растерянности остановилась.
И вдруг я увидела, как в нижней части сада, ярко освещенной луной, открылась калитка и кто-то вошел. Издалека я не могла определить, кто это был, но я узнала шаги Энцио, который возвратился из своей поездки. И тут опять все завесы моего внутреннего зеркала словно сдуло ветром – оно вновь озарилось провидческим огнем: у меня появилось отчетливое чувство, что приближается рок и все теперь зависит лишь от того, обнаружит ли меня Энцио или нет. Но он не мог не обнаружить меня. Правда, я стояла на маленьком выступе террасы, где листва на деревьях была еще достаточно густа, чтобы скрыть мое светлое платье; он мог обнаружить меня, лишь почувствовав мою близость, и он, конечно же, почувствовал ее. Я увидела сквозь полутьму, как он направился ко мне своей характерной походкой, слегка прихрамывая. Звук его шагов заглушили бурные каскады музыки, несущиеся из окон павильона. Я почувствовала под ногами легкую магнетическую дрожь, которая, должно быть, исходила от приближавшегося рока. Наконец он поравнялся со мной.
– Ты еще не спишь? – сказал он. – И что ты делаешь здесь одна, ночью, в темном саду? – В его голосе послышалось легкое отчуждение, хотя он не в первый раз встречал меня поздно вечером в саду. – Ты была у Староссова?
Я ответила, что меня посылала к нему сиделка, потому что его игра не дает уснуть нашей матушке.
– И он после этого все равно играет? Да еще как! – возмутился он. – Что это еще за новости? Хорошо, сейчас я его угомоню.
И он отправился дальше. Мне следовало его удержать, и я хотела это сделать – я с какой-то нереальной отчетливостью понимала, что встреча их именно теперь может обернуться страшными последствиями. Но я словно была парализована, потому что рок уже настиг нас! Староссов как раз вновь яростно ударил по клавишам, будто хотел раздробить их на тысячи осколков. И вдруг музыка резко оборвалась: должно быть, в зал вошел Энцио. Я услышала его голос, Староссов что-то ответил. Они говорили очень тихо, я не могла расслышать ни слова и различала лишь смену тембров и интонаций.
Затем все пространственные ограничения внезапно исчезли: я понимала все слова – то есть я не могла их понимать, я понимала смысл без слов. Внутри павильона разразилась страшная сцена взаимного суда: они швыряли друг другу в лицо обвинения и упреки, взаимные обязательства разлетались вдребезги, словно с грохотом и звоном разбиваемая посуда. Один раз я расслышала свое имя. Затем на несколько минут воцарилась оглушающая тишина. И наконец прогремел выстрел.
Когда я, шатаясь, на подгибающихся от страха ногах, вошла в павильон, Энцио стоял лицом к окну, а в нескольких метрах от него на полу лежал, как скошенный, Староссов. Лицо его словно было скрыто пурпурной пульсирующей завесой, которая все ширилась и ширилась. Я опустилась рядом с ним на колени.
– Энцио, позаботься о том, чтобы как можно скорее пришел врач, а я пока побуду с раненым, – сказала я с тем сверхъестественным спокойствием, которое дает лишь чрезвычайное волнение.
Он не шевелился; похоже, он вообще не заметил моего появления. Мне пришлось повторить свои слова. Он медленно повернулся.
– Врач здесь уже не поможет, – произнес он ледяным тоном. – Да и незачем… Клятвопреступник казнил сам себя. И не вздумай мешать ему, оставь его, выйди из комнаты!
Прошло несколько секунд, прежде чем до меня дошел смысл сказанного. И тут произошла самая жуткая сцена в моей жизни. Пока Энцио говорил, я вытирала кровь с лица Староссова; я тоже увидела, что врач ему не поможет: раненый находился уже на последней границе, отделяющей жизнь от смерти. Как будто откуда-то издалека я услышала свой собственный голос:
– Энцио, позови священника!
– Я же велел тебе выйти! Пожалуйста, выйди немедленно! – Голос его, тихий, но твердый, был неузнаваемо чужим.
– Энцио, умоляю тебя, позови священника!
– И не подумаю! А ты – ты сейчас же, немедленно выйдешь из комнаты!..
Он все еще неподвижно стоял у окна со скрещенными на груди руками. Его лицо, мертвенно бледное и почти такое же погасшее, как лицо Староссова, было совершенно неумолимо. Я поднялась и шатаясь направилась к двери, чувствуя при этом, как он провожает меня взглядом. Вначале он, вероятно, подумал, что я подчинилась его приказу, но потом догадался о моем намерении. Одним прыжком он опередил меня и преградил мне дорогу.
– Я не позволю тебе притащить сюда попа! – крикнул он. – Ты не уйдешь отсюда, пока все не кончится!
Он запер входную дверь, а затем и дверь на террасу – он сделал меня своей пленницей! Я видела, как он положил ключ в карман. Потом я, кажется, обхватила руками его колени и опять услышала свой собственный голос как бы со стороны:
– Энцио, не дай своему другу умереть без освящающей молитвы, позови священника! Сжалься над этой бедной душой! Сжалься и над своей собственной душой! Не обременяй себя еще большей виной, чем та, которая уже лежит на тебе!
Сколько времени я так причитала, не помню, – в те минуты я утратила ощущение времени, я уподобилась морю, рыдающему у подножия безмолвствующих скал.
Он, судя по всему, тоже утратил ощущение времени. Наконец он сказал:
– Что это ты там все бормочешь о моей вине? Речь идет как раз о твоей вине! Это ты сбила его с пути истинного, это на твою проклятую веру он ссылался, отрекаясь от меня! Это ты воспользовалась его слабостью и подтолкнула его к смерти! Он был творением моего духа, я хотел сделать его орудием для достижения моей высокой цели, а он заявляет, что я низвел его до уровня массы, толпы. Ради тебя он проклял меня и мое будущее творение.
Слова его падали на меня, как удары тяжелой дубинки. Они дышали неутолимой ненавистью. Неужели это действительно говорил Энцио, который когда-то так нежно меня любил? Я уже не узнавала его – он тоже совершенно потерял свое лицо. Но кто завладел этим лицом? Кто? Мне казалось, будто в комнату со всех сторон – словно в насмешку над запертыми дверями – ринулись незримые тени, как когда-то в комнату умирающей тетушки Эдельгарт. Мне казалось, будто я слышу шум черных и белых крыльев, только на этот раз чернокрылых было в сто и тысячу крат больше, словно они веками собирались в свои стаи, хотя со дня смерти тетушки прошло всего несколько лет. И никто их уже не оттеснял назад, как тогда священник, которого позвала Джульетта, – их некому было оттеснять: на этот раз в комнате не было никого, кроме меня. Я с ужасом поняла, что слова, которые еще способны спасти бедного Староссова, могут исходить только из моих беспомощных уст! Меня охватил удушающий страх за него и в то же время за Энцио – кто еще снимет с него проклятие, если умирающий не простит его? Я шатаясь вернулась к нему и вновь бросилась перед ним на колени:
– Староссов, если вы еще слышите меня, вспомните о своей матери! Молитесь вместе с ней Любви, явленной миру Иисусом Христом! Возьмите ваше проклятие назад, простите – и Бог простит вам!
Он не отвечал. Я поднесла ухо к его губам; кровь, хлынувшая у него изо рта, обагрила мое белое платье.
– Староссов, простите своего друга, и Бог простит вам!
– Я не нуждаюсь в его прощении! Я сам проклинаю его! – услышала я голос Энцио, холодея от ужаса.
Чернокрылые уже заполнили все помещение. Мне казалось, будто я чувствую, как они сгрудились вокруг умирающего. Но они плотно окружили и Энцио, я видела его искаженное лицо, исполненное нечеловеческой, неумолимой решимости, но при этом маленькое и жалкое – как будто его осеняли высокие темные крылья, которые, казалось, вот-вот раздавят его, точно огромный тяжелый шлем. Он тем временем продолжал изрыгать проклятия. Однако при всей неумолимости во всем этом чувствовалась какая-то потрясающая беспомощность. Я попыталась опять протянуть к нему руки, но на меня уже навалилось свинцовой тяжестью сознание того, что есть некая таинственная грань, за которой даже самая дерзкая и самонадеянная воля уже не властна над собой и, оторванная от каких бы то ни было сдерживающих сил этого мира, уже ничего не может, а только должна. Боже, это было чудовищное зрелище, которое невозможно забыть, которое ломает все мыслимые и немыслимые масштабы, – тот, кому оно незнакомо, даже в самом страшном сне не способен увидеть крайнюю меру зла! Оно исходит уже не от человека! В ту минуту я видела не Энцио, я видела mysterium iniquitatis [40]40
Мистерия зла (лат.)
[Закрыть] – я видела этот ужас воочию, оказавшись с ним лицом к лицу.
Умирающий вдруг захрипел.
– Староссов, если вы еще слышите меня, вспомните о своей матери! Молитесь вместе с ней Любви, явленной миру Иисусом Христом! Возьмите ваше проклятие назад, простите – и Бог простит вам!
Тщетно! Да и что мог мой голос? Ведь я уже лишилась Милости – я потеряла даже свое лицо. Мы все трое оказались вне досягаемости милосердия Божия! Руки мои, как и платье, были перепачканы кровью, как будто я глубоко погрузила их в чью-то – совсем не мою – вину. Впрочем, что значило для меня тогда «мой» и «твой»? Разве мне нужно было это разделение? Разве не от него я отказалась, решившись переступить роковую черту? Во мне еще раз воспрянула некая сила, которая, однако, не принадлежала мне и от которой моя собственная сила, наоборот, словно начала стремительно таять, – я вдруг почувствовала себя умирающей.
– Староссов, поразив своего друга, вы поразите и меня. Все, что принадлежит ему, принадлежит и мне, и все, что падет на него, падет и на меня – и ваше проклятие тоже! Мы не существуем отдельно друг от друга, мы – любовь! Простите его ради меня! Молитесь со мной Любви, явленной миру Иисусом Христом!
Поздно! Лицо его уже покрыла тень смерти. На уста, которые я заклинала, легла печать вечного молчания. Демоны, похоже, одержали победу. И вот теперь, – когда я тоже по своей воле приняла проклятие, – они бросились и на меня! Я ощутила короткую смертельную боль – и все внезапно кончилось…
О дальнейших событиях я могу сообщить лишь то, что мне рассказала Жаннет. Она ни разу не упомянула название моей болезни, и я так и не узнала его, как не узнала и названия болезни моей бедной матери. Впрочем, это не имеет значения. Просто последние бастионы моего духа пали, враждебные стихии ворвались внутрь и завладели и душой, и телом. Врачи, разумеется, были бессильны – да и как могли меня спасти человеческие руки? Ведь я уже была там, где кончается власть человека. Если прежде мои бессонные ночи казались мне жутким шествием сквозь мир Энцио, то теперь я достигла границы этого мира: передо мной открылись врата ада. Но ад не имел ничего общего с теми картинами, которые, по обыкновению, рисует себе религиозная фантазия: в него не нужно было спускаться – он сам поднимался навстречу. Я видела, как вздымаются и катятся волны его огня из долины Рейна, как черные клубы дыма пожирают «согретые любовью» камни моего родного города. Прекраснейший из мостов обрушился в реку. Я слышала, как стремительно приближается рев пламени. Никто не пытался остановить огонь – никто и не мог его остановить, ибо людей на земле уже не осталось. Осталось лишь последнее, страшное одиночество.
И конечно же, появление Жаннет в Гейдельберге именно в тот день, когда врачи прекратили борьбу за мою жизнь, было, в сущности, актом милосердия судьбы. Прочитав мое последнее письмо и все больше тревожась за меня, она поручила хлопоты, связанные с ее переездом, одной из подруг и сломя голову помчалась на вокзал. Мне нетрудно представить себе, в каком состоянии она застала моих домочадцев и друзей, внезапно появившись в доме. Бедная свекровь тогда поднялась с постели, с той же непреклонной решительностью, с какой еще совсем недавно намерена была умереть: она опять боролась за сына, то есть за мою жизнь. Вероятно, это была самая тяжелая борьба, в которую ей когда-либо приходилось вступать ради сына. Впрочем, о душевном состоянии Энцио мне пока не хотелось бы говорить!
Итак, Жаннет рассказала мне, что моя свекровь с рыданиями бросилась ей на грудь, когда она приехала; они ведь знали друг друга еще со времен своей римской встречи. Я же, напротив, не узнала Жаннет, когда она подошла к моей постели, – я тогда не узнавала никого. Но Жаннет, маленькая, добрая Жаннет, которая всегда знала, что мне нужно в данную минуту, конечно, и в этот раз сразу же поняла, что необходимо сделать в первую очередь. Не слушая взволнованных советов моей свекрови, в отчаянии ломавшей себе голову над тем, какое еще светило медицинской науки следует призвать на помощь, она своим тихим, спокойным голосом велела послать за священником, чтобы он соборовал меня. Представляю себе, какое действие оказало это слово на всех присутствовавших! Должно быть, оно прозвучало как удар грома. Но я не сомневаюсь, что Жаннет, со свойственной ей невозмутимостью всегда легко проникавшая в суть непонятных ей вещей, сумела побороть страх бедной хозяйки, объяснив ей двойной смысл этого таинства, которое в зависимости от воли Божьей может быть как последним, предсмертным помазанием, так и источником целительной силы. И все же появление декана в доме моей свекрови навсегда останется для меня великим чудом, которое свершила Жаннет, и, судя по всему, никто не препятствовал ей в этом, потому что смерть и в самом деле нависла над этим домом – никто уже не симулировал ее, и никто не решался ослушаться приказов, отдаваемых от ее имени.
Жаннет потом рассказала мне, что после соборования они заметили первые признаки моего пробуждающегося сознания, так что священник даже решился причастить меня. Мои собственные воспоминания начинаются лишь с того момента, когда я услышала молитву ко Святому Причащению: «Господи, я недостоин, но скажи только слово, и исцелится душа моя». Что же произошло? Может, мне просто приснилось, что я была отлучена от таинства любви Божьей? Я видела нежное мерцание гостии, видела свечи на маленьком столике, наспех приготовленном Жаннет для священнодействия… Ах, это не был стократно осиянный алтарь собора Святого Петра, у которого много лет назад закончилось мое ночное шествие через мир Энцио, но и мое теперешнее ночное шествие сквозь этот мир закончилось так же внезапно – призрачная стихия разрушения вдруг совершенно неожиданно сменилась мертвым штилем, демоны отпрянули от меня, оставили меня в покое, скрылись. Я почувствовала облегчение, хотя была слишком слаба, чтобы осознать это, я лишь, как ребенок, сладко зажмурилась в блаженном ощущении спасенности. Сразу же после этого сознание вновь покинуло меня. Я погрузилась в сон, о котором все присутствовавшие подумали, что это мой последний сон. Только Жаннет вновь и вновь выражала надежду на то, что это, напротив, – возвращение к жизни.
Когда я пришла в себя, – а это, по-видимому, произошло лишь много дней спустя, – я вначале совершенно ничего не могла вспомнить. Ближайшее прошлое было словно вытравлено из моей памяти, я как будто вновь очутилась в детстве, потому что без всякого удивления восприняла присутствие Жаннет, которая опять, как много лет назад, ходила по комнате своими легкими, бесшумными шагами. Ее маленькое, невзрачное старческое личико тихо светилось изнутри, словно она только что получила необыкновенно радостную весть. Но это было ее обычное состояние.
Я следила за ней глазами. Вот она открыла окно, и в комнату хлынул золотистый утренний свет и мягкий, ласковый воздух. Я все еще думала, что нахожусь в Риме. Но тут Жаннет подкатила мою кровать на мягких резиновых колесиках ближе к окну; я увидела горы, пологие склоны, поросшие буковым лесом, и все это было охвачено осенним огнем, уподобилось «согретым любовью» немецким камням. Я увидела крыши цвета ласточкиных крыльев, остроконечные главки стройных церковных башен, нежную рассветную дымку – «голубой цветок» гейдельбергской долины! Неужели весь пережитый мной ужас был лишь сном?
– Значит, Гейдельберг не погиб? – пролепетала я с изумлением. – Значит, эти ужасы сюда не добрались, Жаннет?
Она, конечно, поняла, что я еще не успела стряхнуть с себя остатки своих темных, безумных сновидений.
– Нет, Зеркальце, – сказала она, ласково поглаживая мои руки, – сюда эти ужасы не добрались и никогда не доберутся. Ты только посмотри на свой прекрасный город! Ты ведь его так любишь – его невозможно не любить. А любовь – это надежная защита, ты ведь знаешь это, ma petite? [41]41
Малышка (фр.)
[Закрыть]
– Да, – ответила я и вновь стремительно поплыла назад, в сумрак своего беспамятства.
С той минуты я начала постепенно оправляться от своей болезни, очень медленно, как будто дух мой возвращался из немыслимых далей, с изломанными крыльями, усталый и словно укутанный в какой-то странный серый покров. Время от времени я вновь соскальзывала в свое прежнее состояние, и мне опять казалось, будто там, вдали, за величественным порталом гор, где я видела пляску огня, начинается пустыня. Но я уже хотя бы знала, что все это мне лишь привиделось в бреду. И я знала, что нахожусь в доме своей свекрови и та теперь уже сама печет печенье, которое мне подавали к чаю. Я знала, что мой опекун прислал нам чудные книги, из которых Жаннет, приехавшая из Рима, время от времени читала мне стихи. Я знала, что приходили «дуплетики» с Нероном, желая навестить меня, и очень огорчились, когда им предложили зайти как-нибудь попозже. Я знала, что пришло письмо от отца Анжело, которое я, однако, решила прочесть после своего окончательного выздоровления. А еще я знала, кто принес изображение двух ангелов, которое когда-то висело над моей кроватью в доме опекуна, а теперь – прикрепленное Жаннет – смотрело на меня сверху здесь. Да, я точно знала, кто его принес, но не хотела знать этого, и все, казалось, молча соглашались со мной. Жаннет ни разу не заговорила об Энцио; не упоминал о нем и декан, изредка навещавший меня, – если не считать врача, они с Жаннет были единственными людьми, которым дозволялось переступать порог моей комнаты. Но больше всего меня удивило то, что даже свекровь ни словом не упомянула о своем сыне, когда ей впервые разрешили навестить меня. Я тогда еще и не подозревала, что это врач запретил все разговоры об Энцио. Лишь позже мне стало известно, что Жаннет то и дело обсуждала с доктором, когда и в какой форме можно будет напомнить мне о событиях, вызвавших мою болезнь. В конце концов я опередила их и сама коснулась опасной темы.
Декан или его капеллан часто приносили мне во время моей болезни Святые Дары, и маленький столик, из которого Жаннет сделала некое подобие алтаря, всегда был готов для евхаристии. Всякий раз, когда я видела маленькое распятие, стоявшее между двух свечей на ослепительно белом покрывале – свекровь выделила для этого свою самую красивую камчатную скатерть, – мной овладевало тихое чувство удивления и любопытства. Лишь слабость и тот самый серый покров, все еще незримо лежавший на моем духе и окружающих вещах, мешали мне выразить это удивление. Но однажды я все-таки спросила Жаннет, как ей удалось преодолеть сопротивление хозяев и привести сюда священника.
Она взяла мои руки в ладони и посмотрела на меня робким и в то же время твердым взглядом.
– Ma petite, – сказала она, – ты действительно достаточно окрепла для того, чтобы услышать ответ на этот вопрос? Тогда приготовься к великой радости! Энцио сам привел священника, когда ты боролась со смертью. Я сказала ему, что если бы ты была в сознании, то непременно попросила бы послать за священником. И он тотчас же встал и молча, с бледным лицом отправился к декану. Мне кажется, для него это было огромное облегчение – что он еще хоть что-нибудь может сделать для тебя. Облегчение и небывалое покаяние. Тебе пришлось едва ли не умереть, чтобы он наконец принес его. Но он принес его! Теперь ты поняла, почему у тебя была возможность принимать Святое Причастие под крышей этого дома? Ты рада этому, ma petite?
У меня при этих словах как будто вдруг заново открылись глаза, но радоваться я не могла. Демоны хоть и покинули меня, но оставили во мне груду развалин, на которой уже ничто не росло, – пустыня, пригрезившаяся мне за величественным порталом гор в долине Рейна, была на самом деле в моей душе. Я горько заплакала.
Жаннет поняла причину моих слез и поплакала немного вместе со мной. Но она не остановилась на достигнутом: несколько дней спустя она прочла мне письмо отца Анжело; это был ответ на то отчаянное послание, которое я отправила ему незадолго до своей последней, ужасной встречи со Староссовом.
«Вы пишете о невыразимых страхах, которые Вам приходится преодолевать, – говорилось в письме. – Сильнее всего меня потрясли Ваши слова об отсутствии человека в Ваших ночных видениях. Ибо катастрофа, к которой, судя по всему, приближается наш мир, обусловлена тем, что человек отрекается от своей человечности, становится бесчеловечным и тем самым действительно прекращает свое существование. Сначала в духовно-нравственном смысле. Но в конце концов он прекращает свое существование и в буквальном смысле – человек, ставший бесчеловечным, неизбежно рано или поздно должен вообще уничтожить род человеческий. Так же как Ваш жених пытается разрушить Вас и Ваш мир, он в конце концов разрушит себя и свой собственный мир. Однако пусть это Вас не пугает, дитя мое! То, что с естественной точки зрения кажется жертвой демонии, с религиозной точки зрения есть плата за освобождение от всякой демонии. Правда, в наше время почти всюду распространилось роковое заблуждение, будто бесчеловечный – а именно одержимый демонами – человек побеждается человеком; на самом же деле он отступает лишь перед божественным человеком: обычному человеку он легко противостоит – обычного человека он уже победил и обезвредил. Божественный человек является лишь в образе Христа! Поэтому, что бы с Вами ни случилось, какие бы страдания ни выпали на Вашу долю, – всегда твердо держите перед собой, как знамя, образ Христа. Несите его через любовь и страдания! Ведь Вы когда-то оставили Рим, чтобы явить миру этот образ. Полагаю, что заветный час Вашего служения приблизился, хоть Вы и совсем иначе представляли себе это служение».
Слушая эти строки, я опять разразилась рыданиями. Для моего потрясенного духа слова отца Анжело оказались слишком сильны – они обрушились на меня снежной лавиной.
– Ах, Жаннет, я так и не смогла явить этот образ Энцио!.. – произнесла я сквозь слезы. – Мне это оказалось не по силам, все пропало!
– Нет, Зеркальце, ты явила ему этот образ, – возразила она. – Он не раз открывался ему во всей своей неопровержимой достоверности, хоть ты и не можешь поверить в это в своей безграничной боли за него, – эта боль, это сострадание и были причиной его протеста. Да, ты потерпела поражение, но Бог обратил твое поражение в победу – твой друг уже совсем не тот человек, которого ты знала.
С тех пор она часто говорила со мной об Энцио, с которым у нее, конечно же, и здесь установились вполне дружеские отношения, как когда-то в Риме, во время трудного периода его творчества, когда она с приветливой невозмутимостью заботилась о нашем неприступном госте. Она рассказала мне, что он не одну ночь провел перед моей дверью в мучительном ожидании счастливой минуты, когда она выглянет и сообщит ему что-нибудь утешительное, – ведь она была единственным человеком в моем окружении, который не терял надежды на мое выздоровление! И каждый раз, когда она на своем плохом немецком, а иногда на французском сообщала ему что-нибудь обнадеживающее, он так трогательно благодарил ее – он даже не имел ничего против французского. При этих словах Жаннет лукаво улыбнулась, и я знала почему.
– Но теперь, Зеркальце, – продолжала Жаннет, – ты сама должна утешить его, и как можно скорее, ведь он пострадал еще больше, чем ты. Не забывай, что смерть Староссова лишила его, кроме друга, еще и веры во многое из того, что он замышлял. Твоя свекровь однажды обмолвилась об этом в разговоре со мной. К тому же он наверняка слышал кое-что из того, что ты говорила в бреду. Ты одержала победу по всей линии фронта, Зеркальце, и должна вести себя как подобает победителю.
Я и сама понимала это, но безграничная слабость словно парализовала меня, вселив в меня страх перед каким бы то ни было соприкосновением с жизнью. И так случилось, что не Жаннет и не отец Анжело, а декан в конце концов спас меня, как ребенка, оказавшегося на уступе отвесной скалы, спустил меня с опасной кручи, где я беспомощно повисла в своей разбитости и опустошенности, на твердую почву простой, скромной веры, на которую я надеялась опереться в своей дальнейшей жизни. Он тоже заговорил со мной об Энцио. Он рассказал мне, что в ту ночь, когда тот позвал его ко мне для соборования, Энцио сам, добровольно пообещал принять все условия Церкви, если я останусь жива.
– Это, разумеется, не означает, что он разделит вашу веру, – прибавил декан. – Это по-прежнему будет ваша вера, а не его, но он отныне будет чтить ее как свою собственную. Вы действительно выстрадали для него милость Божью и даровали ему внутреннее обращение, однако сейчас вы должны и сами проявить к нему милость.
Я знала, что должна. Получалось, что к сокровеннейшей святыне мира меня и в самом деле, как я всегда верила, привел Энцио, и на этот раз он сам это знал и хотел этого. Свершилось потрясающее чудо! Но при мысли о нем во мне все по-прежнему оставалось безмолвно и мертво, как будто это совершенно меня не касалось.
Декан понял это и некоторое время смотрел на меня с ласковой снисходительностью. Затем сказал решительно:
– Дитя мое, вам нужно просто взять и честно, без оглядки на себя, исполнить свой христианский долг – протянуть руку отчаявшемуся человеку, который обременил свою совесть виной перед вами, чтобы он поднялся, оперевшись на эту руку. Простите его за все, в чем он оказался не прав! Простите ему даже то, чего нельзя простить! В прощении непростительных деяний человек возвышается до Божественной любви. А теперь давайте вместе помолимся о том, чтобы Бог даровал вам силу и мужество. Взгляните на этих двух ангелов над вашей кроватью – только демоны грозят: «Бойтесь!» – ангелы же Божьи говорят: «Не бойтесь!»
Был один из тех последних ласковых и светлых дней осени, так трогательно похожих на первые предвесенние дни, когда я наконец смогла преодолеть себя и попросить, чтобы ко мне позвали Энцио. Жаннет, как обычно, подвинула мою кровать к окну; с юга в комнату веял мягкий ветерок, хотя буковые леса на противоположном берегу Неккара уже сняли свой буро-пурпурный убор. Все это бесчисленное множество маленьких листочков, которые в своей золотисто-зеленой юности стали свидетелями моего ослепительного счастья, давно покоилось на земле. Прозрачное кружево голых ветвей лежало на склонах гор серебристо-коричневым покрывалом. Летние сады отцвели и завяли, мой родной, любимый город, лишившись своих украшений, но оставаясь драгоценной жемчужиной сам по себе, безмолвствовал в нежном красноватом мерцании «согретых любовью» немецких камней, словно в весенней розовой дымке распускающихся почек.
Когда Жаннет открыла дверь, впуская Энцио, я судорожно сцепила руки, чтобы не было видно, как они дрожат. Я все еще не представляла себе, как может сложиться наша встреча. Но едва я увидела Энцио, как все сразу стало невыразимо просто и естественно. Он молча подошел к кровати и опустился на колени, непривычно низко склонив свою немецкую белокурую голову.
– Любимая, единственная, единственно любимая!.. Какие же страшные муки тебе пришлось вынести из-за меня! – пролепетал он. – Я опустошил твою душу и предал тебя в руки смерти, – а ведь ты однажды подарила мне жизнь!
Я хотела сказать: «Бог может вернуть мне все, что я потеряла, если будет на то Его воля», но тут у меня вдруг появилось ощущение, будто мы с ним все это уже однажды пережили, – много лет назад, на далеком, неведомом поле битвы, когда моя молитва достигла умирающего Энцио. Только теперь он отыскал меня среди умирающих.