Текст книги "Сказки немецких писателей"
Автор книги: Герман Гессе
Соавторы: Эрнст Теодор Амадей Гофман,Вильгельм Гауф,Густав Майринк,Роберт Музиль,Артур Шницлер,Франц Верфель,Людвиг Тик,Теодор Шторм,Отто Штайгер,Райнер Мария Рильке
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
Как услышала ту весть дева юная, уж готова была бежать как есть, в рубашке шелка белого, по улицам, чтоб побыть у постели умирающего. Но пока её служанки наряжали, пока шла она по замку, видя, как во всех зеркалах отражается её платье нарядное и лицо печальное, рассеялась её решимость, как свершить такой поступок небывалый. Не отважилась она даже на то, чтобы послать какую-нибудь верную служанку в дом, где лежал больной, чужестранец раненый, чтоб принести ему хоть какое облегчение простыню ли постелить ткани тонкой или мазь какую дать душистую, целительную.
Поселилось в душе у неё беспокойство, так что чуть не слегла она больная. Темной ночью всё сидела у окна, всё пыталась разгадать, в каком доме умер юноша из страны чужой. Ни минуты не сомневалась она, что он умер уже. Ведь могла его спасти лишь она, одна-единственная, но была она труслива слишком, недостало сил его найти. Мысль о том, что жизнь героя раненого отдана ей в руки, не покидала её более. Эта мысль и погнала её из дому, когда третий день настал, и, устав от бесконечных мук и дум тревожных, вышла в ночь она, в ночь весеннюю, черную, ночь дождливую, мрачную, и плутала она долго в темноте этой, как в темной комнате. Не знала она, не ведала, как найдет тот дом, что ей нужен. Но узнала она его тотчас же по окну, широко распахнутому, и по свету, что горел в комнатах, по тому длинному, странному свету, при котором никто не может ни читать, ни спать. Медленно прошла она мимо дома того, беспомощная, бедная, познавшая первую печаль в своей жизни. Шла она и шла. Дождь кончился. Средь разметавшихся облаков мерцали звезды, а где-то в саду завел свою песню соловей, и не мог он ту песню никак закончить, а всё пел и пел, брал всё выше и выше, и звучала песня как вопрос, и тот голос, выросший из тишины, стал вдруг мощным и сильным, как голос птицы-громадины, чье гнездо лежит на верхушках девяти дубов.
Оторвала принцесса взгляд, полный слез, от дороги, по которой так долго шла, и увидела лес, а за ним полоску занимающегося утра.
А чуть ближе вдруг зашевелилось что-то черное, поднялось и будто приближаться стало. Был то рыцарь. Отпрянула она невольно и укрылась в темном, сыром кустарнике. Ехал рыцарь медленно, и прошел мимо неё, был скакун его от пота черным и дрожал всем телом. Рыцарь тоже весь дрожал: кольца боевой кольчуги побрякивали тихо. Так и ехал он – с непокрытой головой, руки голы, меч тяжелый и усталый вниз свисал. Ничего не видела она: только профиль рыцаря, лицо разгоряченное, разметавшиеся волосы на ветру.
Долго-долго смотрела она ему вслед. Знала – он дракона убил. И печаль слетела у неё с души. В эту ночь она уже не будет просто никому не нужною игрушкой. С этой ночи она вся его, рыцаря, она его владенье, его собственность, как сестра его сестры.
Побежала она в дом, чтобы там его дожидаться. Прошла незаметно в свои покои; не успев войти, разбудила камеристок и велела принести ей платье самое чудесное. И пока она наряжалась, проснулся уже весь город ликующий. Люди все обрадовались, закричали, звон-перезвон пошел повсюду. И принцесса прислушивалась ко всему этому шуму и вдруг поняла, что не придет к ней рыцарь никогда. Попыталась себе она его представить, окруженного толпою благодарных, и не могла, как ни силилась. В страхе попыталась она вспомнить образ того одинокого героя, что дрожал так сильно. Как будто от этого зависела её жизнь – сумеет или не сумеет она этот образ удержать в памяти. И всё же на душе у неё было радостно и празднично, так что даже она, хотя и знала, что не будет никого, не мешала болтовне камеристок, что наряжали её. Повелела она вплести в косы изумруды, и, к удивлению служанок, были волосы её на ощупь мокрые. Вот принцесса и готова. Улыбнулась она камеристкам и пошла, правда, бледная немного, мимо зеркал, шурша своим белым шлейфом, который далеко за ней тянулся.
А король-старик сидел тем временем, серьезный, горделивый, в тронном зале. Вкруг него стояли во всём блеске паладины старые всей империи. Поджидал он героя чужеземного, поджидал освободителя.
Ну а тот уже давно исчез за пределами города, и над ним в небе ясном заливались жаворонки. Если б кто-нибудь его спросил, что бы он хотел получить за свой подвиг, он бы рассмеялся и сказал, что забыл про то уж и думать совсем.
ПЕРО И МЕЧ
В одной комнате в углу стоял меч. Его светлый стальной клинок отливал в лучах заходящего солнца красноватым светом. Горделиво посматривал меч по сторонам; он видел, что все вокруг любуются его блеском. Но все ли? Нет, не все! Там, на столе, прислонившись к чернильнице, спокойно лежало стальное перо, которое и не думало выказывать какое-либо почтение его величавому сверканию. Разгневался он и повел такую речь:
– Кто ты такой, презренный? Отчего не восхищаешься ты моим сиянием, не преклоняешься передо мной, как все? Посмотри вокруг! Какое почтение! Все предметы, все вещи стоят сокрытые глубокой тьмой. И только меня, меня сделало своим избранником солнце, светлое, дарующее счастье солнце; оно вдыхает в меня жизнь блаженными, жаркими лобзаньями, а я в ответ посылаю тысячекратное отражение света его лучей. Только прекрасным князьям в блистающих одеждах дозволяется приблизиться к этому свету. Солнцу ведома моя власть, и потому оно дарует мне пурпурную царскую мантию своих лучей.
С улыбкой отвечало мудрое перо на те слова:
– Вот ведь какая гордыня и тщеславие обуяли тебя, как чванишься своим ты блеском, положенным природою тебе. Подумай сам, ведь не чужие мы. И ты и я, мы из одной семьи, нас породила мать-земля; и ты и я, быть может, изначально лежали рядышком в недрах одной горы – много тысяч лет, пока трудолюбие человека не привело его к той рудной жиле, частью которой были ты и я. Нас освободили, и суждено было нам, простым детям дикой природы, пройти через огонь пылающего горна и удары мощного молота и встать на службу человеку в его земных делах.
Так и произошло. И выпало тебе на долю стать мечом, а мне – пером, и дан тебе клинок был крепкий, мощный, мне – острие изящное и тонкое; и прежде чем свершить какое-нибудь деяние, мы увлажнить должны сначала острие: ты – кровью, я – чернилами.
– Слушать эту речь в ученом стиле, – вмешался тут меч, – мне, право же, смешно. Это так же смешно, как если бы мышь, ничтожная зверушка, вознамерилась бы доказать свое ближайшее родство со слоном. Она бы тогда говорила точно так же, как ты. Ведь у неё, как и у слона, четыре ноги. Она могла бы похвалиться своею вытянутой мордочкой – ну, чем не хобот! Посмотришь – прямо брат с сестрицей! Ты, милейшее перо, очень хитро и расчетливо назвало только то, что нас роднит. А я тебе сейчас скажу, что нас различает. Я, блестящий, гордый меч, принадлежу отважному, благородному рыцарю, он носит меня на поясе; тебя же какой-нибудь старый писаришка засовывает просто за ухо. Меня – берет мой господин сильною рукою и проносит сквозь ряды неприятеля, я прокладываю ему путь, это я веду его; тебя, дражайшее перо, берет твой магистр и водит трясущейся рукой по пожелтевшему пергаменту. В ярости я накидываюсь на врагов, мужественно, храбро врезаюсь в самую гущу; а ты неизменно, монотонно ползаешь по пергаменту, выцарапывая буковки, не отваживаясь хоть на немножко сойти с того пути, по которому тебя ведет рука хозяина. И наконец, когда сила моя иссякает, когда становлюсь я стар и слаб, то мне оказывают почести, подобающие герою, выставляют в фамильных залах на обозрение и восхищаются мною. Ну, а как обходятся с тобой? Если хозяин тобой недоволен, станешь стар ты и будешь ползать по бумаге, оставляя за собой жирные, неряшливые следы, возьмет он тебя, снимет с ручки, на которой держался ты, да и выбросит, если только не сжалится и не продаст за грош вместе с твоими родственничками какому-нибудь старьевщику.
– В какой-то мере, – вдумчиво вступило перо, – ты, по-видимому, прав. То, что меня подчас мало ценят, вполне соответствует истине. Правда и то, что со мною скверно обращаются, если я становлюсь непригодным. Но именно потому власть, данная мне, покуда я в силах трудиться, не так уж мала. Это легко можно доказать. Давай поспорим.
– Ты предлагаешь мне поспорить?
– Если только ты не побоишься!
– Я побоюсь! – повторял меч, захлебываясь от смеха. – И что же ты хочешь доказать?
Перо приосанилось, посмотрело так деловито и провозгласило:
– Берусь доказать, что в силах помешать тебе, что я могу выполнить за тебя работу, если только захочу.
– Ха-ха-ха, звучит, однако, смело.
– Ты принимаешь условие?
– Я согласен.
– Ну что ж, – сказало перо, – давай посмотрим.
Не прошло и нескольких минут после этого разговора, как в комнату вошел юноша в воинском облачении, взял меч, пристегнул его, потом ещё некоторое время любовался его блестящим клинком. С улицы доносились звуки труб, барабанная дробь – они призывали к бою. И вот молодой человек собрался уже было уходить, как в комнату вошел некий вельможа, судя по богатому наряду – лицо высокопоставленное. Юноша склонился перед ним в глубоком поклоне. Вельможа тем временем подошел к столу, взял перо и быстро что-то написал.
– Вот и подписан мирный договор, – сказал он с улыбкой.
Юноша поставил меч в угол, и оба тут же вышли. А на столе лежало перо. Луч солнца играл на его острие, и влажный металл ярко блестел.
– Что же ты не идешь сражаться, любезный мой меч? – спросило перо улыбаясь.
Но меч смирно стоял в своем темном углу.
Я думаю, с тех пор он никогда больше не хвастался.
ГЕРМАН ГЕССЕ
ПОЭТ
Рассказывают, что китайский поэт Хань Фу в молодости был одушевляем одной удивительной страстью: изучить всё и усовершенствоваться во всём, что хоть как-то имело касательство к поэтическому искусству. Это было тогда, когда он жил ещё на родине, у Желтой реки, был, по своему желанию и с помощью нежно любящих родителей, помолвлен с девушкой из хорошей семьи, и свадьбу должны были назначить очень скоро, на один из дней, почитавшихся счастливыми. Хань Фу был тогда юношей лет двадцати, скромным, с приятной внешностью и обходительными манерами; в науках он обладал немалыми познаниями и, несмотря на молодость, приобрел уже среди искушенных в словесности соотечественников известность несколькими превосходными стихотворениями.
Не будучи богат, он всё же считал, что средств у него хватит, тем более что их умножило бы приданое невесты, а так как сама невеста была и хороша собой, и добродетельна, то казалось, у Хань Фу есть всё, что нужно для счастья. И всё же он не был доволен, ибо сердце его переполнялось честолюбивым желанием стать совершенным поэтом.
И вот однажды вечером, когда на реке справляли праздник светильников, случилось, что юноша бродил в одиночестве по другому берегу реки. Он прислонился к стволу дерева, склонявшегося над водой, и видел, как тысячи огоньков, проплывая, дрожат в зеркале реки, видел, как на лодках и плотах мужчины, женщины и молодые девушки приветствуют друг друга, блистая, как цветы, праздничными нарядами, он слышал негромкое журчание освещенных вод, напевы женских голосов, переливчатый звон цитры и сладостные звуки флейт, а над всем этим он видел парящую синеву ночи, подобную своду храма.
Сердце юноши билось сильнее, когда он, повинуясь своему настроению, одиноким зрителем созерцал всю эту красоту. Но, как ни хотелось ему пойти туда, быть там, наслаждаться праздником вблизи своей невесты и друзей, с ещё большей тоской жаждал он принять всё это в себя, оставаясь утонченным зрителем, и потом воссоздать в зеркальном отражении совершенных стихов: и синюю ночь, и рябь огней на воде, и радость празднующих, так же как и томление молчаливого зрителя, который прислонился к стволу дерева на берегу. Он почувствовал, что ни на одном празднике на свете, даже самом веселом, ему никогда не будет хорошо и легко на сердце, что в гуще жизни он останется одиночкой и в большой мере – зрителем и чужаком, он почувствовал, что среди многих душ только его душа устроена так, что не может не ощущать вместе и красоту земли, и тайную тягу прочь, свойственную чужаку. От этого ему стало грустно, он принялся раздумывать обо всех этих вещах, и размышления привели его к такому итогу: подлинное счастье и глубокое удовлетворение могут выпасть ему на долю, только если когда-нибудь ему удастся воссоздать мир в зеркале стихов столь совершенно, что в этих отражениях сам мир, очищенный и увековеченный, станет его достоянием.
Хань Фу едва разбирал, бодрствует он или спит, когда вдруг услышал тихий шорох и увидел незнакомца, стоявшего у древесного ствола: то был почтенного вида старик в лиловом платье. Хань Фу направился к нему и поклонился поклоном, какой подобает старости и благородству, а пришелец улыбнулся и произнес несколько стихов, в которых всё пережитое сейчас молодым человеком было выражено так совершенно, прекрасно и согласно с правилами великих поэтов, что сердце юноши замерло от изумления.
– О, кто ты? – вскричал он, низко кланяясь. – Кто ты, умеющий видеть в моей душе и произносящий стихи прекраснее, чем я слышал от всех моих учителей?
Пришелец улыбнулся улыбкой Совершенного и сказал: – Если ты хочешь стать поэтом, приходи ко мне. Ты найдешь мою хижину у истоков великой реки в горах северо-запада. Меня зовут Мастер Совершенного Слова.
Промолвив это, старик отступил в полоску тени от дерева и тотчас же исчез, а Хань Фу, после того как напрасно искал его и не нашел никакого следа, уверился, что то было лишь сновидение, навеянное усталостью.
Он устремился к лодкам и принял участие в празднике, но среди разговоров и звуков флейты ему слышался таинственный голос пришельца, вслед за которым, казалось, улетела его душа, потому что он сидел отчужденный, с грезящим взором среди веселых товарищей, подтрунивавших над его влюбленностью.
Спустя несколько дней отец Хань Фу хотел собрать друзей и родных, чтобы назначить день бракосочетания. Но жених воспротивился этому, сказав:
– Прости, если я нечаянно погрешу против послушания, подобающего отцу от сына. Но ты знаешь, как сильно во мне стремление отличиться в искусстве поэзии, и, хотя многие из друзей хвалят мои стихи, самому мне очень хорошо известно, что я – только начинающий и стою лишь на первых ступенях пути. Поэтому я прошу у тебя разрешения удалиться на некоторое время в уединение и предаться там изучению поэзии, ибо я полагаю, что женитьба и необходимость вести дом не дадут мне заняться этим делом. А теперь я молод и не обременен обязанностями – и поэтому хочу некоторое время пожить только ради моего искусства, которое, надеюсь, принесет мне радость и славу.
Такая речь повергла отца в изумление, и он сказал:
– Наверно, ты любишь искусство больше всего, если хочешь ради него даже отсрочить свадьбу. Или между тобой и невестой что-нибудь произошло? Скажи мне, чтобы я помог тебе помириться с ней или нашел для тебя другую.
Но сын поклялся, что любит невесту не меньше, чем вчера и чем раньше, и между ними не было даже тени ссоры. И тут же он рассказал отцу, как в день празднества светильников ему был указан во сне наставник, и никакого счастья на земле он не желает так, как жаждет стать его учеником.
– Хорошо, – промолвил отец, – я даю тебе год. В этот срок ты можешь последовать своему сновидению, которое, быть может, ниспослано тебе кем-нибудь из богов.
– Может случиться, это будут два года, – сказал Хань Фу нерешительно. – Кто может это знать?
И тогда отец отпустил сына, хотя и был в тревоге, а юноша написал невесте письмо, где прощался с нею, и ушел прочь.
После долгого странствия он прибыл к истокам реки и в глуши нашел бамбуковую хижину, а перед хижиной сидел на циновке тот самый старик, которого он видел на берегу у древесного ствола.
Старик сидел и играл на лютне, а увидав благоговейно приближающегося гостя, не поднялся и не поклонился ему – только улыбнулся и пробежался нежными перстами по струнам, так что по всей долине серебряным облаком разлилась волшебная музыка; юноша же стоял и восхищался и в сладком изумлении забыл обо всём, пока Мастер Совершенного Слова не отложил лютню в сторону и не вошел в хижину. Хань Фу благоговейно последовал за ним туда и остался при нем слугою и учеником.
Прошел месяц – и он научился презирать все песни, которые создал прежде, и вычеркнул их из памяти. Спустя ещё много месяцев он вычеркнул из памяти все песни, которые выучил от своих учителей на родине. Мастер не говорил ему почти ни слова, только молча обучал его искусству играть на лютне, пока всё существо ученика не прониклось музыкой. Однажды Хань Фу сочинил маленькое стихотворение, в котором описывал полет двух птиц по зимнему небу, и оно ему понравилось. Он не осмелился показать его Мастеру, но вечером пропел в стороне от хижины, так что Мастер наверняка его слышал. И всё же учитель ничего не сказал. Он только тихо заиграл на лютне, и тотчас же в воздухе похолодало, сумерки упали скорее, поднялся резкий ветер; хотя стояла середина лета, в посеревшем небе пролетели две цапли, влекомые могучей тягой к странствию, и всё это было настолько совершенней и прекрасней, чем стихи ученика, что тот опечалился, смолк и почувствовал всю свою ничтожность. И так старик поступал каждый раз, и по прошествии года Хань Фу почти в совершенстве овладел игрой на лютне, зато искусство поэзии стало в его глазах ещё трудней и возвышенней.
А по прошествии двух лет юноша испытал острую тоску по родине, по близким и по невесте и попросил Мастера отпустить его в путь.
Мастер улыбнулся и кивнул.
– Ты волен идти, куда хочешь, – сказал он. – Можешь вернуться, можешь остаться там… Как тебе заблагорассудится.
Тогда ученик пустился в путь и странствовал без передышки, пока однажды не остановился в предутренних сумерках на родном берегу и не засмотрелся на родной город за горбатым мостом. Украдкой пробрался он в отцовский сад, через окно спальни услышал дыхание отца, который ещё спал, потом проник в плодовый сад у дома своей невесты и увидел с верхушки грушевого дерева, на которое взобрался, как невеста, стоя в своей комнате, расчесывает волосы.
И когда он сравнил всё, что видел своими глазами, с теми картинами, которые рисовал себе, тоскуя по дому, ему стало очевидно, что он предназначен быть поэтом, и он узрел, что в сновидениях поэтов живут красота и прелесть, каких тщетно было бы искать в действительных вещах. И он слез с дерева и бежал вон из сада, за мост, прочь из родного города, пока не возвратился в долину высоко среди гор. Там, как и прежде, перед хижиной сидел на скромной циновке Мастер и ударял перстами по струнам лютни, а вместо приветствия произнес два стиха о счастье, которое дарует искусство, и от их глубины и благозвучия глаза ученика наполнились слезами.
Снова Хань Фу остался у Мастера Совершенного Слова, который теперь, когда он овладел лютней, обучал его игре на цитре, и месяцы исчезали, как снежинки, гонимые западным ветром. Еще два раза случалось так, что его настигала тоска по дому. Один раз он убежал среди ночи, но ещё прежде, чем он достиг последнего изгиба долины, ночной ветер пробежал по струнам цитры, что висела на дверях хижины, звуки догнали его и позвали назад, так что у него не было сил сопротивляться. В другой раз ему приснилось, что он сажает у себя в саду дерево и рядом с ним стоит жена, а дети поливают дерево вином и молоком. Когда он проснулся, месяц светил в его комнату, он поднялся со смущенной душой и увидел лежащего рядом и дремлющего Мастера, чья борода легонько содрогалась. И его охватила горькая ненависть к этому человеку, который, как ему казалось, разрушил его жизнь и обманул в ожиданиях на будущее. Ему хотелось броситься на старика и убить его, но тот открыл глаза и улыбнулся с обычной мудрой и печальной кротостью, разоружившей ученика.
– Вспомни, Хань Фу, – сказал старик тихо, – ты волен делать, что тебе угодно. Ты можешь вернуться на родину и сажать деревья, можешь ненавидеть меня и убить, всё это очень мало значит.
– Ах, как мне тебя ненавидеть! – вскричал поэт, резко подавшись вперед. – Это всё равно что я захотел бы возненавидеть небо.
И он остался и учился играть на цитре, а потом на флейте, а позже он стал сочинять стихи по указаниям Мастера, мало-помалу овладевая искусством говорить вещи на первый взгляд простые и неприметные и, однако, волновать ими души слушателей, как ветер – гладь воды.
Он описывал приход солнца: как оно медлит на кромке гор – и безмолвное мелькание рыб, когда они проносятся в подводном сумраке, или колыханье ветвей молодой ивы на весеннем ветру, но для слушающих это было не одно лишь солнце, или игра рыб, или шепот ив; нет, казалось, будто всякий раз небо и мир гармонически звучат, сливаясь на миг в совершенной музыке, и всякий думал с радостью или болью о самом любимом или самом ненавистном: мальчик – об игре, юноша – о возлюбленной и старик – о смерти.
Хань Фу потерял счёт годам, проведенным у Мастера близ истоков великой реки; порой ему казалось, будто он только вчера вступил в эту долину, встреченный звуком струн под перстами старика, но порой он чувствовал себя так, будто все возрасты человеческой жизни, все времена были сброшены им с плеч и стали ничем.
Однажды утром он пробудился в хижине один, и, где он ни искал, сколько ни звал, Мастер исчез. Казалось, за одну ночь наступила осень: суровый ветер сотрясал старую хижину, через горный хребет мчались густые стаи перелетных птиц, хотя их время ещё не настало.
Тогда Хань Фу взял с собой маленькую лютню и спустился на равнину своей родины, и там, где он приближался к людям, ему кланялись поклоном, подобающим старости и благородству. А когда он пришел в родной город, его отец, его невеста, все его близкие уже умерли, и в домах их жили чужие люди. Но вечером на реке справляли праздник светильников, и поэт Хань Фу стоял на другом, более темном берегу, прислонясь к стволу старого дерева; и, когда он заиграл на маленькой лютне, женщины со вздохами устремили взгляд в ночь, охваченные восхищением и тревогой, молодые люди стали звать того, кто играл на лютне, ибо не могли его найти, и звали громко, потому что никто из них никогда прежде не слышал таких звуков лютни. А Хань Фу улыбался. Он глядел на реку, по которой проплывали отражения бессчетных светильников, и так как он не мог уже отличить отражения от подлинных огней, то и в душе своей он не находил различия между сегодняшним празднеством и тем первым, когда он юношей стоял здесь и внимал словам незнакомого Мастера.
ФАЛЬДУМ
Ярмарка
Дорога в город Фальдум бежала среди холмов то лесом, то привольными зелеными лугами, то полем, и чем ближе к городу, тем чаще встречались возле неё крестьянские дворы, мызы, сады и небольшие усадьбы. Море было далеко отсюда, никто из здешних обитателей никогда не видел его, и мир состоял будто из одних пригорков, чарующе тихих лощин, лугов, перелесков, пашен и плодовых садов. Всего в этих местах было вдоволь: и фруктов, и дров, и молока, и мяса, и яблок, и орехов. Селения тешили глаз чистотой и уютом; и люди тут жили добрые, работящие, осмотрительные, не любившие рискованных затей. Каждый радовался, что соседу живется не лучше и не хуже его самого. Таков был этот край – Фальдум; впрочем, и в других странах всё тоже течет своим чередом, пока не случается что-нибудь необыкновенное.
Живописная дорога в город Фальдум – и город, и страна звались одинаково – в то утро с первыми криками петухов заполнилась народом; так бывало в эту пору каждый год: в городе ярмарка, и на двадцать миль в округе не сыскать было крестьянина или крестьянки, мастера, подмастерья или ученика, батрака или поденщицы, юноши или девушки, которые бы не думали о ярмарке и не мечтали попасть туда. Пойти удавалось не всем: кто-то ведь и за скотиной присмотреть должен, и за детишками, и за старыми да немощными; но уж если кому выпало остаться дома, то он считал нынешний год чуть ли не загубленным, и солнышко, которое с раннего утра светило по-праздничному ярко, хотя лето уже близилось к концу, было ему не в радость.
Спешили на ярмарку хозяйки и работницы с корзинками в руках, тщательно выбритые, принаряженные парни с гвоздикой или астрой в петлице, школьницы с тугими косичками, влажно поблескивающими на солнце. Возницы украсили кнутовища алыми ленточками и цветами, а кто побогаче, тот и лошадей не забыл: новая кожаная сбруя сверкала латунными бляшками. Ехали по тракту телеги, в них под навесами из свежих буковых ветвей теснились люди с корзинами и детишками на коленях, многие громко распевали хором; временами проносилась вскачь коляска, разубранная флажками, пестрыми бумажными цветами и зеленью, оттуда слышался веселый наигрыш сельских музыкантов, а в тени веток нет-нет да и вспыхивали золотом рожки и трубы. Малыши, проснувшиеся ни свет ни заря, хныкали, потные от жары матери старались их унять, иной возница по доброте сердечной сажал ребятишек к себе в телегу. Какая-то старушка везла коляску с близнецами, дети спали, а на подушке меж детских головок лежали две нарядные, аккуратно причесанные куклы, под стать младенцам румяные и пухлощекие.
Кто жил у дороги и сам на ярмарку не собирался, мог всласть потолковать с прохожими и досыта насмотреться на нескончаемый людской поток. Но таких было мало. На садовой лестнице заливался слезами десятилетний мальчуган, которого оставили дома с бабушкой. Вдоволь наплакавшись, он вдруг заметил на дороге стайку деревенских мальчишек, пулей выскочил со двора и присоединился к ним. По соседству жил бобылем старый холостяк, этот и слышать не желал о ярмарке, до того он был скуп. Повсюду царил праздник, а он решил, что самое время подстричь живую изгородь из боярышника, и вот, едва рассвело, бодро взялся за дело, садовые ножницы так и щелкали. Однако же очень скоро он бросил это занятие и, кипя от злости, вернулся в дом: ведь каждый из парней, что шли и ехали мимо, с удивлением косился на него, а порой, к вящему восторгу девушек, отпускал шутку насчёт неуместного рвения; когда же бобыль, рассвирепев, пригрозил им своими длинными ножницами, все сдернули шапки и с хохотом замахали ими. Захлопнув ставни, он завистливо поглядывал в щелку; злость его мало-помалу утихла; под окном поспешали на ярмарку запоздалые пешеходы, словно их ждало там бог весть какое блаженство; и вот наш бобыль тоже натянул сапоги, сунул в кошелек талер, взял палку и снарядился в путь. Но на пороге он вдруг спохватился, что талер – непомерно большие деньги, вытащил монету из кошелька, положил туда другую, в полталера, снова завязал кошелек и спрятал его в карман.
Потом он запер дверь и калитку и пустился в дорогу, да так прытко, что успел обогнать не одного пешего и даже две повозки.
С его уходом дом и сад опустели, пыль стала понемногу оседать, отзвучали и растаяли вдали конский топот и музыка, уже и воробьи вернулись со скошенных полей и принялись купаться в пыли, высматривая, чем бы поживиться. Дорога лежала безлюдная, вымершая, жаркая, порой из дальнего далека едва различимо долетал то ли крик, то ли звук рожка.
И вот из лесу появился какой-то человек в надвинутой низко на лоб широкополой шляпе и неторопливо зашагал по пустынному тракту. Роста он был высокого, шел уверенно и размашисто, точно путник, которому частенько доводится ходить пешком. Платье на нем было серое, непримечательное, а глаза смотрели из-под шляпы внимательно и спокойно – глаза человека, который хоть и не жаждет ничего от мира, однако всё зорко подмечает. Он видел разъезженные колеи, убегающие к горизонту, следы коня, у которого стерлась левая задняя подкова, видел старушку, в испуге метавшуюся по саду и тщетно кликавшую кого-то, а на дальнем холме, в пыльном мареве, сверкали махонькие крыши Фальдума. Вот он углядел на обочине что-то маленькое и блестящее, нагнулся и поднял надраенную латунную бляшку от конской сбруи. Спрятал её в карман. Потом взгляд его упал на изгородь из боярышника: её недавно подстригали и сперва, как видно, работали тщательно и с охотой, но чем дальше, тем дело шло хуже – то срезано слишком много, то, наоборот, в разные стороны ежом торчат колючие ветки. Затем путник подобрал на дороге детскую куклу – по ней явно проехала телега, – потом кусок ржаного хлеба, на котором ещё поблескивало растаявшее масло, и наконец нашел крепкий кожаный кошелек с монетой в полталера. Куклу он усадил возле придорожного столба, хлеб скормил воробьям, а кошелек с монетой в полталера сунул в карман.
Пустынная дорога тонула в тишине, трава на обочинах пожухла от солнца и запылилась. У заезжего двора ни души, только куры снуют да с задумчивым кудахтаньем нежатся на солнышке.
В огороде среди сизых капустных кочанов какая-то старушка выпалывала из сухой земли сорняки. Незнакомец окликнул её: мол, далеко ли до города.
Однако старушка была туга на ухо, он позвал громче, но она только беспомощно взглянула на него и покачала седой головой.
Путник зашагал вперед. Временами из города доносились всплески музыки и стихали вновь; чем дальше, тем музыка слышалась чаще и звучала дольше, и наконец музыка и людской гомон слились в немолчный гул, похожий на шум далекого водопада, будто там, на ярмарке, ликовал весь фальдумский народ. Теперь возле дороги журчала речка, широкая и спокойная, по ней плавали утки, и в синей глубине виднелись зеленые водоросли. Потом дорога пошла в гору, а речка повернула, и через неё был перекинут каменный мостик. На низких перилах моста прикорнул щуплый человечек, с виду портной; он спал, свесив голову на грудь, шляпа его скатилась в пыль, а рядом, охраняя хозяйский сон, сидела маленькая смешная собачонка. Незнакомец хотел было разбудить спящего – не дай бог, упадет в воду, – но сперва заглянул вниз и, убедившись, что высота невелика, а речка мелкая, будить портного не стал.
Недолгий крутой подъем – и вот перед ним настежь распахнутые ворота Фальдума. Вокруг ни души. Человек вошел в город, и шаги его вдруг гулко зазвучали в мощеном переулке, где вдоль домов тянулся ряд пустых телег и колясок без лошадей. Из других переулков неслись голоса и глухой шум, но здесь не было никого, переулок утопал в тени, лишь в верхних окошках играл золотой отсвет дня. Путник передохнул, посидел на дышле телеги, а уходя, положил на передок латунную бляшку, найденную на дороге.
Не успел он дойти до конца следующего переулка, как со всех сторон на него обрушился ярмарочный шум и гам, сотни лавочников на все лады громко расхваливали свой товар, ребятишки дудели в посеребренные дудки, мясники выуживали из кипящих котлов длинные связки свежих колбас, на возвышении стоял знахарь, глаза его ярко сверкали за толстыми стеклами роговых очков, а рядом висела табличка с перечнем всевозможных человеческих хворей и недугов. Какой-то человек с длинными черными волосами провел под уздцы верблюда. С высоты своего роста животное презрительно взирало на толпу и жевало губами.




























