355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Брох » Новеллы » Текст книги (страница 7)
Новеллы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:25

Текст книги "Новеллы"


Автор книги: Герман Брох



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Плохие дирижеры имеют обыкновение подавать литаврам какой-то особо выразительный знак. Хорошему дирижеру, а здесь был именно таковой, чужды подобные эффекты. Он – поверенный вечности, и если даже его роль сводится к телодвижениям, в которых оркестр читает определенные знаки, он – немой певец, и его неслышная песня так же одушевлена, так же бестелесна, как человеческий голос. Но Туанет отнюдь не жаловала певцов, они представлялись ей чем-то вроде официантов, поскольку в Южной Америке их часто использовали для окрашивания торжественных обедов, и это навело ее на мысль, что существует очевидная связь между облаченным во фрак мужчиной, там, на сцене, и итальянским тенором, которого она недавно слушала. Снова она всматривалась в Гледис, снова ей казалась неприличной гримаса восторга, а возвышенная бестелесность всей этой музыки каким-то образом увязывалась с бездетностью Гледис. Дирижер вскинул ладонь – и вихрем рванулось скерцо, разумеется, лишь для того, чтобы вновь сникнуть, повинуясь легкому движению его головы. Этому не было видно конца, и во всем чувствовалось что-то уж слишком немужское, да, над этим витала тень Бетховена. Туанет вынесла из своего ученичества представление о нем как о человеке, который вел очень даже мужскую жизнь, но это было давным-давно, такая мужественность устарела, теперь дело мужчины – разводить скот, управлять автомобилем, и она опять вспомнила Фернандеса, вспомнила, как он слезает с лошади после очередного объезда пастбищ. Даже унизительно, что ей подсунули этого дирижера. Ну, может быть, и не подсунули. Но ее же заставили пойти на концерт. Если бы не бабушка, она бы с превеликой радостью забрала сына и уехала домой.

И тут она заметила, что бабушка улыбается ей. Созвучие мыслей обычно сильнее, чем это допускается большинством людей. Улыбка бабушки означала: оставайся с нами. Вероятно, она означала также: оставайся, несмотря на этот дурацкий концерт, на который и я пошла через силу. Более того, фрау Антония Фильсман тоже считала концерты весьма немужским делом, она с неизменным презрением относилась к мужчинам, сидящим в партере. Фридрих Иоганн никогда не ходил на концерты, даже если ходила она, а это началось, когда Бригитта была маленькой. Фрау Фильсман приходилось подшучивать и над самой собой, над своим материнским послушанием, дававшим дочери право «образовывать» ее. О, для Бригитты она никогда не была достаточно изящной, сколько бы ни старалась, и сегодня она переживала скромный триумф оттого, что все старания пропали даром: фрау Фильсман вдруг осознала анахронизм всего происходящего, ей неожиданно открылось, что концертами и прочей мишурой уже не оживить и не уберечь ту особую, тонкую сферу, которая должна окружать женщину, с предельной ясностью ощутила она какой-то коренной надлом, поняла, что и сугубо мужское поприще, где подвизался Фридрих Иоганн, перестало существовать, что фильсмановскими предприятиями вполне может заправлять даже Герберт. Мужчины оставались в неведении, они продолжали посылать своих жен па концерты и жить от века установленным порядком… И вдруг впервые в жизни она услышала музыку: мощным раскатом набегающих друг на друга волн завершалась четвертая часть симфонии, – ома уже не приглядывалась к мятущейся фигуре дирижера, каким-то высшим сознанием уловила, что этим бессловесным, но членораздельным пророчеством предрекался конец, который уже десятки лет предчувствовали женщины, и вот он возвестил о себе широко и властно, и нельзя было не склониться перед величием конца. Но тотчас ей стало почти горько оттого, что Туанет ничего этого не слышит, продолжая отвечать на исчезнувшую улыбку.

После концерта в гардеробе их встретил Герберт. Он стоял у колонии, рядом с шофером, который держал пальто. С едким раздражением он смотрел на людей, толпившихся в тесном помещении. Его поза и взгляд выражали откровенный упрек, не смягченный даже приветствием дам.

– Жаль, что тебя не было с нами, мальчик, – сказала фрау Фильсман, – концерт просто великолепный.

– Ну, если это говоришь ты, мать, то, должно быть, так и было. – Фильсман чуть улыбнулся. – А мы до девяти просидели с Менком.

– Гербергу пришлось бы поскучать, – сказала Гледис, – как бы там ни было, мы должны пригласить к себе Яспера, он дивный дирижер… несомненно великий музыкант.

Туанет жестко спросила:

– Вы что, знаете его?

– Нет… но это легко устроить.

В автомобиле пахло духами. Все три дамы расположились на заднем сидении, Герберт сел впереди. Казалось, что по темным улицам плывет богато освещенный будуар. Это очень нравилось Гледис. Все молчали. На повороте их качнуло и слегка прижало друг к другу, и тогда Туанет сказала: «А для чего, собственно, приглашать Яспера?»

Зеркальная гладь моря
© Перевод Г. Кагача

Уходящим к зеркалу моря, поделенным на три полосы – каменистая и белая самая верхняя, серо-зеленая от фиговых и оливковых деревьев следующая и в темном лавровом кустарнике самая нижняя, плавно переходящая в побережье, – таким увидел уходящий вниз склон чужеземец, который стоял на вершине горы и глядел сверху, созерцая сквозь застывшее нагромождение блеклые краски уходящей вниз земли и яркие краски – зеркала, которое покоилось в ней и в которое смотрелась она, освещенная косыми лучами восходящего солнца.

Меж низкими каменными насыпями – границами земельных участков, нередко вообще не возделанных, дорога вела вниз, и чужестранец, который в утренней прохладе поднялся наверх, влекомый стремлением увидеть сверкающую гладь, по которой скользят светлые треугольнички рыбачьих парусов, чужестранец, чье жгучее желание отныне было удовлетворено, отважился на спуск. Из домишек, этих редких обителей, разбросанных меж каменными насыпями по склону горы, прямо к белесому небу поднимался дым, и было тихо.

Какое смутное влечение привело его сюда? Горожанин с севера в одежде и обуви, приобретенных на одной из улиц большого города, он шел по каменистой тропинке, осмотрительно и твердо погружая при каждом шаге трость в осыпь щебня, и его повлажневшую руку слегка саднило, так крепко она сжимала набалдашник трости.

Какая тоска пригнала его сюда? Тоска, которая возрастала по мере того, как все дальше отодвигался горизонт? Темные полосы, наслаивающиеся от порывов ветра, покрывали ослепительное зеркало, была видна вскипающая волна, и когда светлые точки парусов попадали в такую полосу, они устремлялись вперед, пока наконец не покидали ее; и вновь замирали, – одинокие светлые точки, затерянные в беспредельности.

Какая тоска привела его сюда? Тропинку уже окаймляли оливковые деревья, а на грядках, обнесенных, квадратами из камня, были высажены овощи. Какое отношение все это имело к его тоске? Он замедлил шаг, прищурив глаза он смотрел поверх моря на юго-восточный свод неба, туда, где солнце уже стояло высоко и ослепительно. И не только луч его взгляда соединял его с далеким горизонтом. Ковер реальности, на котором он стоял, также убегал туда, витые линии тверди возвращались, скользили по зеркальной глади, восходили по склону, замысловато переплетаясь, пересекали дороги, проходили по его обуви, взмывали вверх по телу, чтобы вновь соединиться в зрачке. И чтобы еще более тесно слиться с очертаниями ландшафта, он положил руку на каменную насыпь, которая на ощупь была горячей и пыльной. Но зачем все это? Что привело его сюда? Кто он? На горячих камнях лежали зеленые ящерицы и грелись на солнце.

Он подошел к ближайшему жилью. Когда ранним утром он проходил здесь и тени повсюду были еще длинными, тогда он дома не заметил, и вряд ли ответил на приветствие женщины, появившейся в дверях, так сильно он был влеком ввысь своей тоской, так неодолимо влекло его полюбоваться зеркалом моря. Теперь он стоял перед домом, который был обращен к нему своей теневой стороной и отбрасывал тень – такого же размера квадрат, – на лежащих как попало булыжниках возвышался шаткий, некогда гладкокрашенный коричневой краской обеденный стол с глиняной кухонной посудой. Из глухой стены выступал обшитый ветхими досками поколь, служивший скамьей, а над ним вилась виноградная лоза. Такова была эта обитель. В открытую дверь была видна кухонная плита из камня, видны были две олеографии, одна из которых изображала мадонну в голубом одеянии, вторая – бурно курящийся Везувий.

Точно желая наверстать дотоле упущенное, чужеземец остановился, чуть ли не удивленный, так как никто не явился поприветствовать его: ведь теперь ублажив свою тоску, но на самом деле лишь подменив ее иной, еще большей, он, словно обретя невесомость, сам оказался развеянным по морю тоски и ждал, что кто-то его окликнет, что чей-то голос вновь соединит его с землей и бренным миром. И все стоял, прислушиваясь к звукам в доме. Хотя его тянуло подойти поближе.

Вслушиваться напряженно, чтобы понять, что позади дома что-то происходит, не понадобилось; из самого дома тоже доносились звуки. И в самом деле, не прошло и нескольких минут, как из-за дома появился мужчина, посмотрел на чужеземца без особого удивления и пожелав ему доброго здравия, тут же пригласил присесть в тень и передохнуть, а не стоять на палящем солнце.

Чужеземец, владевший местным наречием, поблагодарил очень любезно, подошел, сел на скамью и прислонился спиной к стене. Он сидел, глядя вверх вдоль склона, который закрывал высокие и отвесные горы и весь север, лежавший за ними. Разглядывая одетого лишь в рубаху и холщовые штаны хозяина дома, небрежно И привычно опиравшегося о шаткий стол, он подумал о стареющей, мало подходившей этому относительно молодому человеку женщине, которая поприветствовала его утром. По хозяин, с улыбкой подавшись вперед, спросил его о том, что им и без того было ясно: не приезжий ли он?

Да, ответил он и посмотрел вверх вдоль склона, на округлой вершине которого дорога терялась, чтобы через горы привести обратно на родину, да, он не здешний, но тоски по родным краям не испытывает.

Действительно, но дому он тосковал так мало, что с готовностью тут же на месте освободился бы от сшитой и купленной дома одежды. Из кухни пахло растительным маслом, а в темно-зеленой глиняной посудине на столе было взошедшее наполовину тесто.

Мужчина сказал:

– Я тоже повидал мир, был в Америке, плавал.

Чужеземец кивнул. Он чувствовал запах красного вина – здесь пили вечером под звездами, пили из дешевых, толстостенных стаканов, – он смотрел в небо, которое из этого неосвещенного солнцем угла виделось во всей его пронзительной синеве. Какая тоска пригнала его сюда? Где было то безымянное Нечто, которое он искал и которое было столь сильным, что в нем он утратил собственное имя? Да и кем он был сам, он, безымянный странник, преисполненный безотчетной тоски?

Привлеченная разговором, из дома вышла и женщина; перемазанный с ног до головы мальчуган, лет четырех, вцепившись в ее тонкую юбку, тащился за ней. Она сказала доверительно:

– Господин сегодня утром поднимался наверх.

– Верно, – подтвердил тот учтиво, хотя доверительное жеманство женщины было ему неприятно, – там наверху очень красиво.

Во рту у женщины недоставало зубов, и чужеземец невольно представил, как мужчина склоняет свое щетинистое лицо к этому рту, чтобы поцеловать его. Ведь каждую ночь они спят в одной постели и друг для друга они – и собственность и отчизна.

И словно угадав эти мысли в том тайном соглашении, которое могут заключить в минуту одиночества под безмолвным небом двое мужчин, хозяин отправил жену в дом, наказав принести вина и стаканы. Но так как оба они, быть может, стыдились своего соглашения, то молчали, и когда чужеземец наконец нарушил молчание и спросил, не доводилось ли хозяину дома во время странствий бывать в тропиках, тот, рассмеявшись, ответил:

– Конечно… В Сингапуре самые шикарные бордели.

Но вот с вином и толстостенными дешевыми стаканами вернулась женщина, она сдвинула чуть в сторону миску с тестом и поставила все это на стол. А затем подсела на скамью к гостю, на которого во все глаза глядел ребенок.

Гость же думал о Сингапуре, и непостижимым казалось ему, что этот ребенок зачат именно в этой женщине и в этом доме; он плотнее прижался к стене дома, который отныне был воздвигнут между ним и тропиками, и наконец спросил, словно желая тем самым оградить себя от всякой случайности, один ли у них ребенок.

– Джакомо, – позвал отец, и из дома вышел другой мальчик, лет пяти-шести, который боязливо посмотрел на них и подошел к столу.

Мужчина наполнил стаканы до краев.

– Счастливого пути, – сказал он и поднял свой.

Доброта безгранична! И со стороны гостя было бы, пожалуй, недружелюбно отвергнуть это радушие, ограничившись лишь полуоборотом в сторону женщины: «За ваше семейство». Видимо, следовало попросить, чтобы и она, эта увядшая особа, тоже с ними чокнулась и выпила. И она это наверняка почувствовала, так как, бросив вопрошающий взгляд на мужа, встала, чтобы принести еще стакан, и конфузливо и чуть ли не заискивающе наполнила его, только вот не решалась и в самом деле чокнуться и выпить.

Окно позади гостя было затянуто зеленой сеткой от мух, н мухи влетали и вылетали через кухонную дверь, вились над миской с тестом'. Все это происходило совсем бесшумно, и море забывалось.

Мужчина, похоже, был не прочь смириться с таким ходом событий, слишком уж значительным представлялось ему соглашение с гостем, и, не глядя на конфузливо улыбающуюся жену, он сказал, словно ее предлагая:

– Ома хорошая женщина.

– Да, – согласился гость, не отрывая глаз от обоих, – несомненно это так, да и дети у вас прекрасные.

– А у вас есть дети? – спросила женщина, и у него возникло такое чувство, будто этим вопросом она, исполняя приказ мужа и тем не менее мужу назло, предложила себя ему, предложила родить чужеземцу ребенка. А возможно, так оно и было, ибо она прибавила: – Где вы остановились? – и была разочарована тем, что жилье он снял на постоялом дворе в рыбачьем поселке.

Но тут мысль жены подхватил мужчина:

– Вы бы могли пожить здесь.

Сказано это было вполне серьезно, так что чужеземец не решился улыбнуться. Он смотрел на бесхитростное продолговатое лицо мужчины, его бледные губы на небритом лице, задубевшую морщинистую шею с резко выступающими венами и жилами, венами, к которым, вероятно, приникал рот женщины, когда мужчина ее обнимал. И так как это лицо и эта кожа позволяли заключить, что бывший матрос теперь стал рыбаком, и так как это бесхитростное лицо не выражало теперь ничего, кроме ожидания и надежды, и на нем появилось бы отчаянье, откажись гость от приглашения наотрез, то чужестранец отклонил его, вторично подняв стакан:

– За удачу, за счастливое плаванье и за добрый улов!

И вновь, словно вводя в соблазн, женщина сказала:

– Мужчины рыбачат ночью.

– Именно так, – подтвердил мужчина, – ночью.

Дабы уберечь себя от двойного соблазна и все же в него впадая, чужеземец сказал:

– Тогда и я отправлюсь с вами на черное зеркало моря.

– На черном зеркале моря, – проворковала женщина: младшего сына она посадила на колени, слегка покачиваясь, полуприкрыв глаза и улыбаясь, словно суля детям братика или сестричку, она проворковала:

– На черном зеркале моря.

Мужчина стоял, опершись о стол, непринужденно и независимо, солнечный склон горы позади него удерживал и поддерживал его самого и его верховную власть. И мужчина сказал просто:

– Да, поедемте сегодня ночью с нами.

Предмет одной и той же тоски, вода, в которую тихо падают сети, и цель – неизведанное возвращение. Только женщина, понимая, что приглашение это последовало лишь из приличия, что общую цель, по-видимому, следовало принести в жертву ради нее, сказала ехидно и чуть ли не с издевкой:

– Работенка эта не из чистых, лов рыбы, вам она придется не по вкусу.

Чужестранец обратился к старшему мальчику, словно проверяя того, а на самом деле, чтобы пресечь размолвку:

– А тебя берут ловить рыбу?

Ребенок не ответил. А женщина засмеялась:

– Нет, до сих пор ему не разрешали: кто-то из мужчин должен быть всегда дома, разве что теперь позволят.

И как само собой разумеющееся мужчина подтвердил:

– Я буду по очереди брать с собой обоих.

О какая перемена! Сколь бесконечность близка конечному, неизмеримость – измеренному в мгновение – теперь! И вот тот, кто еще мнит себя гонимым по беспредельности зеркала, парящим между Севером и Югом, едва различающим линию, протянувшуюся из его сердца от бесконечности к бесконечности, неведомо зачем сорванный с места и неведомо куда несомый ветром, уже попал в скрещение всех линий и стенами убогого дома отрезан от зеркала моря, впутан в назойливое ожидание женщины, опутан самовластьем мужчины, а море, скрытое от взора, становится ночью.

Здесь беспредметная, смутная тоска была еще упоительнее, упоительнее предчувствия их цели и, дабы оградить себя от власти стоявшего во весь рост мужчины, дабы оказаться с ним лицом к лицу, оградить себя и вновь обрести беспредельность, чужестранец встал:

– Не останавливаться же мне на полпути, – сказал он, – следовало бы подняться повыше, но так как я все равно уже повернул, то отправлюсь в долину.

– Сейчас наступит самое пекло. Дождитесь прохлады, передохните здесь, потом мы вместе спустимся вниз.

Однако женщина, которая, должно быть, чувствовала, что намерение чужестранца принуждает ее мужа к однозначному решению, и которая опасалась потерять их обоих, крикнула:

– Нет, сегодня пусть с тобой пойдет Джакомо, сколько можно ему обещать.

Чужеземец улыбнулся, и хотя понимал, что поступает дурно по отношению к женщине, предложил:

– А что если порыбачить сегодня и Джакомо и мне!

– О, – запричитала женщина, – вы так хотите, потому что у вас детей нет, увезти всех, вот чего вы хотите, чтобы все меня покинули, этого вы желаете, за то, что я принесла вам вина и вы здесь передохнули.

– Вино делал я, – сказал мужчина, – а дом со скамьей перед ним построил мой отец.

– За домом смотрю я, – крикнула женщина, – а детей, которые унаследуют его, ты зачал во мне.

И так как связующая нить между супругами внезапно оборвалась, то чужестранцу почудилось, будто и его самого удерживала лишь эта нить, будто соблазн, в который вводил его мужчина наперекор женщине, а женщина наперекор мужчине, оставался в силе лишь до тех пор, пока между этими людьми существовал замкнутый круг. Да, ему, пришедшему издалека и стремившемуся вдаль, стало совершенно ясно, что конечное, в котором, словно в ловушке, запутывается бесконечное, всегда должно быть замкнутой системой и что сила этой замкнутой системы такова, что тот, кто попадает в ее орбиту даже видит себя обязанным обнять некрасивую и увядшую женщину и чаять ребенка из ее чрева, да, это стало ясно чужеземцу, но ему также сделалось ясно, что система тотчас откажет, если замкнутость магического круга нарушится хотя бы лишь в одном-единственном месте, и что бесконечное снова неудержимо вырвется на волю – обязано вырваться, – унося с собой душу человека. О картина бесконечного в конечном, которая возникает и снова блекнет! И пусть поэтому чужестранец не корит гостеприимного хозяина за то, что волшебство исчезло, что кольцо разомкнуто и не осталось ничего, кроме бранящейся и обманутой женщины; понимание неизбежности помогло ему проститься сердечно. Он положил руку на плечо хозяина, так что, спаянные дружбой, они стояли перед женщиной под ее враждебным взглядом, словно один человек. И он обратился прямо к этой ее враждебности:

– Я выпил вашего вина, и я почувствовал вашу близость; все, что у вас было, вы мне предложили, и я принял это. Я был во власти сладостного искушения конечным и земным, но искушать бесконечным не следует никого, ибо это искушение – вековечно.

С тем он и повернулся, чтобы уйти.

– Останься у нас, – приглашала женщина.

– Поедем сегодня ночью со мной, – звал мужчина, – поедешь?

– Не знаю, – отозвался уходящий чужестранец, который уже оставил позади себя каменную насыпь. Теперь снова его взору открылось море, зеркало которого, словно гигантский стальной щит под золотыми полуденными лучами, ослепляло сквозь бедные тенью ветви оливковых деревьев.

С силой вгоняя трость в каменистую почву, чужеземец шагал вниз, он освободился от пиджака, и потому издали походил на гостеприимного хозяина, безымянный странник под солнцем, еще не видящий, но уже предчувствующий цель. Исчезли каменные насыпи, позади остались оливковые и фиговые деревья, мягче стала почва, под ногами путника уже потрескивали ветки, и он, взятый в плен звенящей жизнью мрака, пронизанного солнцем, вторгался в лавровую рощу. В мир звуков и запахов, в царство жизни и всего земного, чего никто не минует.

Но вот склон стал более пологим, в лавровом лесу открылись зеленые полянки, и сквозь темно-зеленую листву то тут, то там светился яркий куст. Путник положил кожаный лист лавра в рот, и в памяти всплыло темное вино, которое он когда-то – когда именно, он уже не помнил – пил. Теперь дорога была совсем ровной, шагать но ней было легко и удобно, в кустарнике появился просвет, гулкое журчание воды добавилось к жужжанию насекомых и нетерпению природы, которая устремлена к вечному, к тоске пейзажа по беспредельности, и тут меж стволов заблестела поверхность моря.

В некоторой нерешительности путник миновал прибрежную растительность, но, оказавшись на берегу, где к солнечному аромату пейзажа добавился аромат моря, ибо волны ласково плескались о скалы, он в прибрежном иле опустился па колени, склонился так низко, что глаза его оказались не выше уровня моря, и, не заботясь о вещах, некогда купленных на улице большого города, он погрузил лицо и руки в извечные, материнские струи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю