355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Брох » Новеллы » Текст книги (страница 3)
Новеллы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:25

Текст книги "Новеллы"


Автор книги: Герман Брох



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

– Да, Ярецки, уже поздно, – сказал Флуршюц.

– Для такого дела поздно не бывает – взревел Ярецки, – по ты у меня се отрезал, сволочь!

– Хватит, Ярецки, вставайте-ка! Придите в себя!

– Ты режешь мою, я режу твою… Поэтому война будет продолжаться вечно… Ты когда-нибудь бросал ручную гранату?.. – Он закивал головой, и лицо его приняло серьезное выражение. – Мне, мне приходилось… Прелестные яйца – эти гранаты… Протухшие яйца.

Флуршюц взял лейтенанта под руку:

– Да, Ярецки, может быть, вы даже и правы… Вероятно, это в самом деле единственно возможное средство общения… Но пойдемте же, друг мой.

У входа в зал, сгруппировавшись вокруг сестры Матильды, уже стояли солдаты.

– Подтянуться, лейтенант Ярецки! – приказал Флуршюц.

– Слушаюсь, – ответил Ярецки и, встав по стойке «смирно» перед сестрой Матильдой, доложил: – Один старший лейтенант медицинской службы, один лейтенант и четырнадцать рядовых прибыли к месту назначения…. Честь имею доложить, что он мне ее отрезал… – И после небольшой нарочитой паузы он высвободил из кардана пустой рукав и помахал им перед длинным носом сестры Матильды. – Чисто и пусто!

Сестра Матильда скомандовала:

– Кто хочет ехать, садитесь с доктором в автомобиль. С остальными пойду я.

– Как, лейтенант Ярецки, в такой поздний час вы собираетесь идти на улицу?

Сестра Матильда сидела у входа в лазарет, а лейтенант Ярецки стоял в дверях. Изнутри на него падал свет, и было видно, как он зажигает сигарету.

– Из-за проклятой жары я сегодня из дома еще не выходил… – Ярецки защелкнул зажигалку. – Удобная штука – бензиновые зажигалки, хорошо придумали… Кстати, сестра, вы уже знаете, что на следующей неделе я отправляюсь в поход?

– Да, слышала. В Бад-Кройцнах на отдых… Воображаю, как вы довольны, что наконец-то выберетесь отсюда…

– Ну, конечно… Но и вы ведь, верно, будете рады отделаться от меня.

– Да, не скажешь, что вы были легким пациентом.

Воцарилось молчание.

– Прогуляемся, сестрица! Сейчас уже не жарко.

Сестра Матильда заколебалась:

– У меня времени немного… Разве только ненадолго, возле самого дома.

Ярецки постарался ее успокоить:

– Я абсолютно трезв, сестра.

Они вышли на улицу. Справа от них остался лазарет с двумя полосами освещенных окон. Отчетливо виднелись контуры лежащего внизу города. Они были даже немного чернее черноты ночи. Кое-где горели огни. Тут и там на холмах одинокий огонек свидетельствовал о том, что в какой-то хижине теплится жизнь. Часы на городской башне пробили девять.

– А вам не хочется уехать отсюда, сестра Матильда?

– Нет, я вполне довольна… Делаю свое дело.

– Между нами говоря, сестричка, это очень мило с вашей стороны, что вы пошли гулять с таким забулдыгой, да к тому же еще из резервистов.

– А почему это мне не погулять с вами, лейтенант Ярецки?

– В самом деле – почему?.. – И помолчав немного:– Так, значит, вы собираетесь остаться здесь на всю жизнь?

– Нет, зачем же?.. Пока война не кончится.

– А потом – домой?.. В Силезию?

– Откуда вы знаете?

– Ах, тут многое узнаёшь… И вы полагаете, что сможете так запросто… как если бы ничего не случилось, уехать восвояси?

– Я как-то об этом не думала… Но всегда ведь все меняется.

– Знаете, сестра, я абсолютно трезв… и говорю сейчас то, что действительно думаю: просто так никто теперь домой не вернется.

– Все мы хотим вернуться домой, господин лейтенант. За что же мы тогда воевали, если не за свои дома, за родину?

Ярецки остановился:

– За что воевали? За что воевали?.. Лучше не спрашивать, сестра… Между прочим, вы правы: и так ведь всегда все меняется.

Помолчав немного, сестра Матильда спросила:

– Что вы имеете в виду, господин лейтенант?

Ярецки засмеялся:

– Ну, например, могли вы когда-нибудь вообразить себе, что будете гулять с одноруким инженером-пьянчугой? Вы же графиня.

Сестра Матильда не ответила. Графиней была не она, а ее бабушка, но и она была как-никак «фройляйн фон…».

– А в общем, наплевать на все… Был бы я графом, ничего бы не изменилось – и я бы точно так же закладывал… Каждый из нас, знаете ли, слишком одинок, чтобы такие вещи имели для него какое-то значение… Я, кажется, вас рассердил?

– Ну что вы?.. – Она разглядела в темноте линию его профиля, испугалась, что он возьмет ее за руку, и перешла на другую сторону дороги. – Пойдемте обратно, господин лейтенант.

– У вас, наверно, тоже никого нет, сестра, а то бы вы не выдержали… Будем довольны, что война никогда не кончится…

Перед ними опять были решетчатые ворота лазарета. В окнах было темно, если не считать слабого света ночников в палатах.

– Ну вот, а теперь я все-таки пойду выпить чего – нибудь… Вы же мне все равно компании не составите.

– Нет, нет, мне самое время возвращаться на работу, лейтенант Ярецки.

– Спокойной ночи, сестрица, большое спасибо.

– Спокойной ночи, господин лейтенант.

Тоска и какое-то разочарование охватили сестру Матильду. Она крикнула ему вслед:

– Только не приходите очень поздно, господин лейтенант!

Доктор Флуршюц помогал лейтенанту Ярецки надевать протез. Рядом стояла сестра Матильда.

Ярецки поправил ремень:

– Скажите-ка, Флуршюц, у вас сердце не разрывается оттого, что наступает миг прощания?.. О сестре Матильде я уже не говорю!

– А знаете, Ярецки, что касается меня, то я охотно подержал бы вас еще у себя под наблюдением… Вы сейчас не в лучшей форме.

– Не знаю… Подождите-ка! – Ярецки попытался просунуть сигарету между пальцами протеза. – Подождите-ка!.. А что если этот протез оттренировать и превратить его в сигаретодержатель или, еще лучше, в мундштук… Замечательная идея, а?..

– Помолчите-ка, Ярецки… – Флуршюц застегивал пряжки. – Так… Как себя чувствуете?

– Как новорожденная машина… машина в прекраснейшей форме… Было бы совсем хорошо, если бы сигареты были получше.

– Не худо бы вам вообще забыть про курение… А заодно и про другое.

– Про любовь? С удовольствием забуду.

– Нет, – без тени иронии сказала сестра Матильда, – Доктор Флуршюц имел в виду вино.

– Ах, так… а до меня-то не дошло… Когда ты трезв, то все так медленно доходит… Как это вы до сих пор не заметили, Флуршюц: только надравшись, люди понимают друг друга.

– Какая смелая попытка реабилитации собственной персоны!

– Нет, Флуршюц, вы только вспомните, как великолепно пьяны мы были в августе четырнадцатого… Мне даже кажется, что тогда мы в первый и последний раз были по-настоящему сплочены.

– Нечто подобное говорит и Шелер[13]13
  Шелер Макс фон (1874–1928) – немецкий философ-идеалист, один из оегювоположников аксиологии, социологии познания и философской антропологии. В начале первой мировой войны выпустил шовинистическую книгу «Гений войны, или Немецкая война» (1915), однако уже в 1916 г. отказался от высказанных в ней идей.


[Закрыть]

– Кто?

– Шелер. «Гений войны»… Скверная книга.

– Ах, так, книга… Толку от книг мало… Но вот что я хочу вам сказать, Флуршюц, причем вполне серьезно: дайте мне какое-нибудь другое, новое питье, ну, допустим, морфий, или патриотизм, или коммунизм, или еще что-нибудь такое, от чего в жар кинуть может… такое, что нас снова сплотит, и я брошу пить… в один миг, не сходя с места!

Подумав немного, Флуршюц сказал:

– Какая-то доля истины в этом есть… Но если речь идет об опьянении и сплочении, то тут, Ярецки, есть только одно лекарство: влюбитесь.

– По предписанию врача, не так ли?.. Вы когда – нибудь влюблялись по предписанию, сестра?

Сестра Матильда зарделась, две красные полоски выступили на ее веснушчатой шее.

Ярецки не глядел в ее сторону:

– Не те сейчас времена, чтобы влюбляться… Не я один, кажется, в плохой форме… С любовью тоже все кончено… – Он ощупал протез на месте суставов. – К протезам надо бы прикладывать инструкцию об их использовании… Здесь где-нибудь нужно приделать искусственный сустав для объятий.

Флуршюц почему-то чувствовал себя уязвленным. Может быть, из-за того, что сестра Матильда была свидетельницей этой сцены.

А та покраснела еще больше:

– Что за мысли у вас, господин Ярецки!

– А что тут такого? Превосходная идея… Протезы для любви были бы вообще замечательными штуковинами. Например, продукция высшего качества специально для штабных от полковника и выше… Заведу такую фабрику.

Флуршюц спросил:

– Вам обязательно нужно изображать из себя enfant terrible,[14]14
  Ужасный ребенок (фр.).


[Закрыть]
Ярецки?

– Нет, просто у меня появились военно-промышленные идеи… Давайте отстегнем протез. – Ярецки возился с пряжками; сестра Матильда помогала ему. Он выпрямил металлические пальцы:-Так, теперь на нее можно натянуть перчатку… Это мизинчик, это безымянный, а вот и большой пальчик, шаловливый мальчик.

Флуршюц осмотрел рубцы на голой культе:

– По-моему, протез сидит хорошо. Только проследите, чтобы на первых порах он не натирал кожу.

– Натирали-натирали полотеры этот пол… Большой пальчик, шаловливый мальчик.

– Нет, Ярецки, с вами действительно невозможно разговаривать.

Ярецки уехал с капитаном фон Шнааком. Стоя перед решетчатыми воротами, сестры еще долго махали рукой вслед автомобилю, в котором оба отправились на станцию. Когда женщины вошли в дом, на внезапно обострившемся лице сестры Матильды появилось стародевическое выражение.

Флуршюц сказал:

– Это очень мило с вашей стороны, что вчера вечером вы уделили ему внимание… Малый был в ужасном состоянии. Откуда только он достал польскую водку?

– Несчастный человек, – сказала сестра Матильда.

– Вы читали «Мертвые души»?

– Дайте-ка вспомнить… Кажется, да…

– Гоголь, – сказала сестра Карла, гордясь начитанностью, которая ее не подвела. – Русские крепостные крестьяне.

– Вот такая мертвая душа наш Ярецки, – сказал Флуршюц и продолжил через некоторое время, указывая рукой на группу солдат в саду: – Все они мертвые души… А быть может, и все мы. Каждого где-то прихватило.

– Вы дадите мне почитать эту книгу? – спросила сестра Матильда.

– Здесь у меня ее нет… Но где-нибудь найдется… Между прочим, книги… Я, знаете, уже больше не могу их читать…

Он сел на скамью возле входа в здание и стал глядеть на дорогу, на горы и на осеннее небо, светлое, но потемневшее на севере. Помедлив немного, села и сестра Матильда.

– Знаете, сестра, нужно было бы изобрести еще какое-то средство общения, кроме языка… То, что пишется и произносится, совсем уже оглохло и онемело… Требуется что-то совершенно новое, а не то наш шеф со своей хирургией окажется прав…

– Я вас плохо понимаю, – сказала сестра Матильда.

– Ах, да и не трудитесь, это все глупости… Я просто подумал, что если души мертвы, то остается только одно средство – нож хирурга, но это ерунда.

Сестра Матильда задумалась:

– Кажется, лейтенант Ярецки говорил что-то похожее на это, когда вам пришлось ампутировать ему руку.

– Весьма возможно, – он ведь тоже грешил радикализмом… Единственное, что ему оставалось делать, – это быть радикальным… Как всякому зверю в клетке…

Сестра Матильда была шокирована словом «зверь»:

– Я думаю, он просто старался все забыть… Однажды он намекнул на это… И это пьянство…

Флуршюц сдвинул фуражку на затылок; давал себя знать рубец на лбу, и он слегка потер его:

– Я, собственно говоря, не удивлюсь, если сейчас наступит пора, когда у людей будет лишь одно желание: забывать, только забывать. Сон, еда, сон, еда… Как у людей здесь, у нас… сон, еда, игра в карты…

– Это было бы ужасно! Без всяких идеалов!

– Милейшая сестра Матильда, то, в чем вы участвуете, и войной-то не назовешь, это лишь ее бледная копия… Все четыре года вы никуда отсюда не отлучались… А люди здесь молчат, даже если их ранило… Молчат и забывают… И никто идеалов не сохранил, можете мне поверить.

Сестра Матильда поднялась. Темная грозовая туча надвигалась широкой полосой на светлое небо.

– В самое ближайшее время я опять попрошусь в полевой лазарет, – сказал Флуршюц.

– Лейтенант Ярецки считает, что война никогда не кончится.

– Да… Может, именно поэтому я хочу опять попасть на фронт.

– Мне, наверно, тоже надо бы попроситься туда…

– Нет, сестра, вы и здесь так много делаете.

Она взглянула на небо:

– Надо убрать шезлонги.

– Да, сделайте это, сестра.

Ханна Вендлинг
© Перевод Е. Маркович

Ханна Вендлинг проснулась. Она лежала, не открывая глаз, пока еще существовала – возможность задержать убегающий сон. Но сон медленно уплывал прочь и, в конце концов, от него осталось лишь неясное чувство, в котором он растворился и исчез. Когда и чувство это стало рассеиваться, за мгновение до того, как оно исчезло, Ханна Вендлинг сдалась по доброй воле и бросила быстрый взгляд в направлении окна. Через щели жалюзи просеивался молочный свет: наверно, час еще ранний или погода стоит дождливая. Этот полосатый свет был как продолжение сна, вероятно потому, что с ним в комнату не проникало ни звука, и Ханна решила, что, должно быть, и вправду еще очень рано. Жалюзи легко покачивались в открытом окне; верно, дул предрассветный ветерок, и чтобы ощутить его прохладу, она вобрала воздух носом, как бы определяя точное время. Затем с закрытыми глазами потянулась налево, к соседней кровати; кровать была застелена, простыня, подушки, перина аккуратно заложены и накрыты плюшевым покрывалом. Прежде чем убрать озябшую руку и спрятать ее вместе с оголившимся плечом под одеяло, в тепло, она еще разок провела ладонью по мягкому чуть прохладному плюшу – как бы окончательно удостоверилась, что она одна. Тонкая ночная сорочка задралась у нее выше бедер, свернулась неприятным комком. Ах, опять она спала беспокойно! Правая рука прижималась к теплому и гладкому телу, и кончики пальцев чуть заметно поглаживали пушок внизу живота. Невольно ей самой припомнилась какая-то галантная французская картина в стиле рококо; затем пришла на ум «Обнаженная маха» Гойи. Она еще немного так полежала. Опустила сорочку: странно, такая тонкая сорочка, а так греет, – подумала, повернуться ли ей на правый или на левый бок, наконец повернулась направо, будто застеленная соседняя кровать стесняла ей дыхание; затем она еще раз прислушалась к тишине за окном и погрузилась, спасаясь бегством, в новый сон, еще прежде чем успела уловить что-то снаружи.

Когда она опять пробудилась через час, уже нельзя было отрицать, что утро далеко не раннее. Для человека, который лишь слабыми, едва заметными ему узами связан с тем, что он сам и другие называют жизнью, утреннее вставание всегда тяжкая мука. И у Ханны Вендлинг, которая вновь ощутила неизбежность наступления дня, внезапно разболелась голова. Боль начиналась где-то сзади. Скрестив пальцы, она обхватила голову ладонями, и когда руки ее погрузились в мягкость волос, а тонкие их пряди заструились между пальцами, она на миг позабыла даже о головной боли. Нащупала место, где болело: ноющая боль возникала за ушами и тянулась до завитков на затылке. Это было ей знакомо. Иногда в обществе ей бывало так худо, что все плыло перед глазами. С внезапной решимостью она откинула прочь одеяло, сунула ноги в домашние туфельки на каблуках, немного приподняла жалюзи и с помощью карманного зеркальца попыталась рассмотреть в трюмо изболевшийся затылок. Что там так болит? Определить невозможно. Она поворачивала голову туда и сюда, позвонки явственно проступали под кожей. – красивая все-таки у нее шея! Да и плечи тоже хороши! Она охотно позавтракала бы в постели, но неловко: идет война! Довольно и того, что она залежалась так поздно. Вообще-то, ей полагалось бы самой провожать мальчика в школу. Ежедневно она принимала такое решение. Дважды даже выполнила свое намерение, но потом опять предоставила все служанке. Конечно, мальчику давным-давно пора бы иметь гувернантку – француженку или англичанку. Англичанки лучше – они прекрасные воспитательницы. Когда кончится война, надо будет послать его в Англию. В его возрасте – да, как раз в семь лет – она по-французски болтала лучше, чем по-немецки. Ханна поискала флакон с одеколоном и потерла виски и затылок, потом внимательно стала разглядывать в зеркало свои глаза: они были золотисто – карие, в левом явственно проступала красная жилка. Это от беспокойного сна! Она набросила на плечи кимоно и позвонила служанке.

Ханна Вендлинг была супругой адвоката, доктора Генриха Вендлннга. Родом она была из Франкфурта. Генрих Вендлинг уже два года находился где-то в Румынии или в Бессарабии или еще невесть где.

Глядя со стороны, вполне можно было бы назвать жизнь Ханны Вендлинг праздным, бесполезным существованием в условиях обеспеченности и довольства. И как ни странно, так же смотрела на это и она сама, вероятно, и назвала бы теми же самыми словами, не иначе. Ее жизнь, от утреннего вставания до вечернего отхода ко сну, была подобна дряблой шелковой нити, ненатянутой и скручивавшейся от отсутствия натяжения. Жизнь с ее множеством измерений теряла в этом особом случае одно измерение за другим: она едва ли владела теперь обычным трехмерным пространством; по справедливости можно было утверждать, что сны Ханны Вендлинг реальнее и ярче, чем ее бодрствование. Но хотя таково было мнение и самой Ханны Вендлинг, сути дела это все-таки не отражало, ибо при этом брались в расчет лишь макроскопические обстоятельства ее одинокого существования, тогда как микроскопические, единственно важные, были ей совершенно неведомы: ни один человек ничего не знает о микроскопической структуре собственной души, и, естественно, ему этого и не требуется.

Здесь дело обстояло так, что за внешней вялостью ее существования таилась постоянная напряженность всех его элементов. Если бы кто-нибудь захотел вырезать хоть ничтожный кусочек из этой как будто бы вялой и провисшей нити, он открыл бы в ней чудовищную энергию скрученности, судорожное движение молекул. То, что выходило наружу, привычнее всего было бы определить словом «нервозность» – в той мере, в какой под этим подразумевают затяжную изнурительную войну, которую наше «я» в каждый данный отрезок времени принуждено вести с теми мельчайшими количествами эмпирического, с которыми соприкасается его поверхность.

Однако, если это определение и подходило к Ханне Вендлинг, все же удивительная напряженность ее существа заключалась вовсе не в нервозности, с которой она реагировала на те или иные случайности жизни, в чем бы эти случайности ни состояли: запылились ли ее лакированные туфельки, кольцо ли давит на палец или картофель недоварен, – нет, дело было не в том, подобная реакция проистекала от поверхностного возбуждения, это было похоже на искристое мерцание чуть взволнованной водной глади под солнцем, это было необходимо, ибо как-то спасало от скуки, – нет, тут дело было вовсе не в том, а скорее уж в контрасте между богатой оттенками поверхностью и непроницаемым, неподвижным морским дном ее души, расположенным на такой большой глубине, что разглядеть что-либо было невозможно и никому никогда не удастся; то был контраст, в непреодолимости которого и разыгрывалась напряженнейшая игра этой души, то была необъятность между внешней и внутренней стороной сумерек, колеблющаяся напряженность, лишенная равновесия, ибо на одной стороне се – жизнь, а на другой – вечность, которая и есть морская глубь жизни и души.

То была жизнь почти освобожденная от всякой субстанции и потому, возможно, лишенная обычных человеческих связей. При этом не столь уж и важно было то, что речь шла всего лишь о незначительной супруге незначительного провинциального адвоката. Ибо со значительностью человеческих судеб дело обстоит совсем не так просто. И хотя нравственный потенциал этой праздной личности можно было оценить лишь весьма низко, все же не следовало забывать, что из тех, кто героически – добровольно пли по принуждению – выполнял свой долг на войне, почти каждый охотно поменял бы свое высоконравственное существование на безнравственную участь этой праздной бездельницы. И возможно – правда, не более, чем возможно, – что оцепенение, в котором пребывала. Ханна Вендлинг во время этой все не кончавшейся и все разраставшейся войны, было всего лишь выражением ее высоконравственного ужаса перед кошмаром, нависшим над человечеством. И опять-таки возможно, что ужас этот возрос в ней до такой степени, что сама Ханна Вендлинг уже не способна была его сознавать.

В город Ханна Вендлинг выбиралась редко. Она ненавидела дорогу, не только пыльный проселок, что было не удивительно, но и пешеходную тропу, тянущуюся вдоль реки. При этом до города было всего минут двадцать ходу, по проселку и того меньше – что-то около четверти часа. В сущности, она терпеть не могла эту дорогу даже и тогда, когда еще ежедневно заходила за Генрихом в контору. Позже у них появился автомобиль, но всего на два месяца, так как началась война. Сегодня доктор Кессель подвез ее в город в своем кабриолете.

Она сделала покупки. Новое платье едва доставало ей до лодыжек, и она инстинктивно чувствовала взгляды прохожих, устремленные на ее ноги. У нее было безошибочное чувство моды, она всегда им обладала, моду она чуяла, как человек, который просыпается точно в определенное время, и ему даже не требуется смотреть па часы. Модные журналы были для нее только дополнительным подтверждением. Да и то, как люди глазели сейчас на ее ноги, тоже было лишь подтверждением. Конечно, на свете есть много людей, умеющих просыпаться вовремя, и еще больше женщин, способных постигать имманентную логику моды, но почти каждый, наделенный таким даром, считает себя единственным в своем роде. Поэтому Ханна Вендлинг была сегодня немного горда собой и только смутно подозревала, что гордость эта не вполне оправданна; однако при виде скопления изможденных женщин перед булочной «Полонез» в ней все же пробудилось нечто вроде нечистой совести. Хотя, если рассудить здраво, каждая из этих женщин могла бы запросто укоротить себе юбку – дополнительных расходов это не требовало, и ее служанка справилась с этим всего за час, а ведь ей пришлось заново пришивать кайму, – итак, если все это взвесить, то ее гордость не столь уж и неоправданна, а поскольку гордость всегда рождает хорошее настроение, Ханну Вендлинг не раздражали сегодня пи мухи, роившиеся в лавке, ни чернозем под ногтями у зеленщика, и даже тому, что туфли ее запылились, она не придала почти никакого значения. Когда она вот так бродила по городу, ненадолго останавливаясь то перед одной, то перед другой витриной, в ее облике проступало что-то девическое или монашеское, что присуще женщинам – во время войны это можно наблюдать нередко, – давно живущим в разлуке со своими мужьями и хранящим нм верность. Но поскольку Ханна была сегодня немного горда собой, лицо ее как бы приоткрылось, словно невидимая рука стянула с него неощутимо тонкую вуаль, которая лежит на таких лицах предвестьем медленного старения; сегодня лицо Ханны походило на первый весенний день после томительно долгой зимы.

Доктор Кессель, делавший в городе визиты, чтобы затем вновь вернуться в лазарет, должен был отвезти ее домой; они уговорились встретиться возле аптеки. Когда она подошла, кабриолет уже стоял на месте, а сам доктор Кессель болтал с аптекарем Паульсеиом. Что такое аптекарь Паульсен, Ханне Вендлинг объяснять было не надо, тем более что она придерживалась твердого убеждения, выходящего за пределы этого частного случая: все мужчины, которым известно, что их жены им изменяют, склонны говорить посторонним женщинам особенные и особенно пустые комплименты; тем не менее она была польщена, когда аптекарь бросился ей навстречу со словами: «Какая очаровательная посетительница, прямо светлый весенний день!» Ибо, хотя Ханна Вендлинг и привыкла сторониться людей и отклонять подобные любезности, сегодня, когда она почувствовала себя такой свободной и раскованной, она не могла остаться равнодушной даже к пустой болтовне аптекаря Паульсена: из одной крайности она впала в другую, от полной сдержанности качнулась к полной раскованности, – несоразмерность, необузданность поведения, которая столь свойственна людям, живущим в постоянном напряжении, и не имеет ничего общего, к примеру, с необузданностью пап в эпоху Ренессанса, скорее уж это неустойчивость и бесхребетность буржуазного человека, у которого отсутствует способность к трезвой оценке. По крайней мере, можно утверждать, что именно неспособность к такой оценке побудила Ханну Вендлинг, присевшую на красную плюшевую козетку в помещении аптеки, столь любезно улыбаться Паульсену и придавать значение его комплиментам, которым она и верила, и в то же время ничуть не верила. Более того, она даже подосадовала в душе на доктора Кесселя, торопившего ее с отъездом, так как долг призывал его в лазарет, и когда уселась наконец рядом с ним, снова набросила на лицо невидимую вуаль.

Она была неразговорчива по дороге, неразговорчива и дома. Она снова не могла понять, почему так противилась предложению переехать на время войны в родительский дом во Франкфурте. То, что в маленьком городке было легче с питанием, что ома не может оставить виллу без присмотра, что для мальчика здесь обстановка здоровее, – все это были не подлинные причины, они только призваны были замаскировать странное состояние отчужденности, отчужденности, которую уже невозможно было отрицать. Она «одичала», так она и сказала доктору Кесселю: «о-ди-ча-ла», – повторила она по слогам, и когда она произносила это слово, оно прозвучало как упрек Генриху, будто она выговаривала ему за то, что медную ступку из кухни по недосмотру сдали в утиль. Даже на сына распространялась ее непонятная отчужденность. Когда она просыпалась ночью, ей порой стоило большого труда представить себе, что в соседней комнате спит Вальтер и это ее дитя. И когда она садилась теперь за фортепиано и раз-другой ударяла по клавишам, ей казалось, будто это не её рука, то были чужие, непослушные пальцы, и она понимала, что и музыку она тоже теряет. Ханна Вендлинг прошла в ванную комнату, чтобы смыть с себя городскую пыль, потом долго и придирчиво рассматривала себя в зеркале, как бы проверяя, ее ли это лицо. Она обнаружила его, но странным образом замаскированным, и хотя, собственно говоря, оно ей понравилось, ответственность за это она опять-таки возложила па Генриха и в душе его упрекнула.

Вообще, – она часто ловила себя на том, что даже и в мыслях ей трудно произнести его имя и она называет его про себя так, как называла когда-то в присутствии посыльных из конторы: доктор Вендлинг.

Если бы им тогда не предстояла постройка дома, Ханна Вендлинг, возможно, и не влюбилась бы в молодого адвоката из провинции. Но в 1910 году все девушки из высших слоев буржуазного общества запоем читали «Студио» и «Интерьер», «Немецкое искусство и убранство жилища», покупали монографию «Стильная мебель в Англии», и их эротические представления о браке были тесно сплетены с проблемами архитектоники и композиции. Дом Вендлингов, или «Дом в розах», как было обозначено барочными буквами па его фронтоне, хоть и в скромной мере, но удовлетворял этим идеалам; у него была плоская черепичная крыша, у входа стояли детские фигурки из майолики символами любви и плодородия, внизу был устроен настоящий английский холл, а в нем камин с чугунной решеткой, и на каминной полке – коллекция разнообразной медной утвари и безделушек. Много радости и труда стоило так расставить мебель, чтобы повсюду господствовало строгое архитектоническое единство, и когда все было готово, у Ханны Вендлинг возникло чувство, что лишь она одна полностью осознает все совершенство этой архитектоники, хотя Генрих тоже принимал в этом участие, более того, добрая доля их семейного согласия состояла именно в совместном осознании гармонии и контрапункта, господствовавших в убранство их дома.

Мебель с той поры, естественно, ни разу не передвигали, напротив, строго следили за тем, чтобы ни на миллиметр не изменить первоначального плана, и, однако, все как-то переменилось; что же именно? разве ощущение равновесия может притупиться, а гармония пойти на убыль? Сначала она не понимала, что виной всему безразличие; положительные эмоции постепенно перешли в безразличие, и лишь когда они обернулись отрицательными эмоциями, это стало заметно. Не то чтобы дом и его меблировка сделались ей вдруг неприятны, этому легко можно было бы помочь новой перестановкой, – нет, то было проклятие случайности и произвольности, нависшее теперь над вещами и над их связями, и уже нельзя было выдумать никакого другого расположения, которое не было бы столь же случайным и произвольным; несомненно, в этом проявлялось какое-то смятение, помрачение духа, даже опасность, таившаяся везде, поскольку не было никаких причин, почему бы этой неуверенности в архитектонике не перейти и на другие сферы, даже на вопросы моды, и хотя Хайна Вендлинг хорошо знала, что в жизни есть много вещей, куда более важных и тяжких, все же ничто не пугало се сильнее, чем представление, что и модные журналы могут со временем утратить свою притягательность, что даже «Вог»,[15]15
  «Вог»– знаменитый в Европе н Америке журнал мод, рекламирующий стиль жизни и одежды самых богатых слоев населения.


[Закрыть]
знаменитый английский «Вог», которого так не хватало ей все эти четыре военных года, люди станут читать без понимания, интереса и восхищения.

Когда она ловила себя на подобных мыслях, она называла их фантастичными, хотя на самом деле то были скорее трезвые, чем фантастичные мысли; фантастичны они были лишь постольку, поскольку им не предшествовал никакой хмель, но трезвое, почти что нормальное состояние подвергалось здесь, так сказать, отрезвлению второй степени, становилось еще трезвее и даже переходило в разряд отрицательных величин. Подобные оценки всегда до известной степени относительны, границу между трезвостью и хмелем провести непросто; считать ли любовь к ближнему в русском духе опьянением или нормальным отношением между людьми в обществе, называть ли какой-либо взгляд на вещи опьянением или трезвостью – остается, в конце концов, неразрешимой загадкой. Не лишено вероятия, что и для трезвости существует некое состояние энтропии[16]16
  Энтропия – связанный остаток энергии в замкнутой системе или энергетической целостности мира, который не может быть больше использован и превращен в механическую работу. Г. Брох нередко использует в своих произведениях математические и физические понятия. Уже в «Заметках к систематической эстетике» 1912 г. оп говорит об энтропии в связи с понятием равновесия в природе, человеческой жизни и эстетике.


[Закрыть]
или абсолютный нуль, к которому неудержимо стремятся все величины. И то, что Ханна Вендлинг находилась теперь на пути к этому абсолютному нулю, было вполне возможно; в принципе это было бы не чем иным, как ее способностью обгонять моду, ведь энтропия человека – это и есть его абсолютное одиночество, а то, что он прежде называл гармонией или равновесием, – всего лишь слепок, слепок, который человек неизбежно вынужден делать с определенного общественного порядка, пока сам еще является его составной частью. Но чем более одиноким ощущает себя человек, тем более изолированными и разобщенными делаются в его глазах и неодушевленные предметы, тем безразличнее ему их сочетания, и, в конце концов, он вовсе перестает их замечать. Так и Хайна Вендлинг ходила по своему дому, по своему саду, по дорожкам, посыпанным гравием на английский манер, и уже не замечала ни архитектоники, ни переплетения белых линий, и как бы мучительно это ни могло представляться прежде, теперь это уже не мучило, ибо было неизбежно.

Почти два года Генрих Вендлинг не был в отпуску. Тем не менее, когда Ханна получила письмо, извещавшее о скором его приезде, она была ошеломлена, так ошеломлена, будто в ее жизнь ворвалось нечто уму непостижимое. Дорога до Салоников займет у него шесть суток – возможно, чуть больше, но все равно, его прибытие – это вопрос дней: Ханна так этого страшилась, как будто у нее был тайный любовник, которого ей предстояло скрывать. Каждый день отсрочки она рассматривала как подарок судьбы; однако она неизменно совершала свой вечерний туалет тщательнее, чем обычно, а утром дольше, чем обычно, залеживалась в постели, ожидая и трепеща, воображая, как вернувшийся муж, грязный, обросший, без промедления пожелает ею овладеть. И хотя, собственно говоря, она должна была бы стыдиться подобных картин и уже потому втайне надеяться, что неожиданное наступление или иное несчастье задержат или сорвут отпуск, к этому примешивалась и другая надежда, куда более сильная и странная, некое предчувствие, о котором она ничего не знала да и не желала знать, и оно было как ощущение перед тяжелой операцией: через это необходимо пройти, чтобы избавиться от чего-то еще более страшного, что надвигается неотвратимо; это есть последнее мрачное прибежище, но одновременно это и спасение от еще более глубокого мрака. Если подобное смешение ожидания и страха, надежды и ужаса определить как мазохизм, то это будет весьма поверхностное определение, не проникающее в глубину ее души. И та оценка, которую сама Ханна давала своему состоянию, поскольку она вообще способна была его замечать, была в чем-то сходна с расхожим утверждением пожилых женщин: замужество-де есть единственное лекарство от всех болезней для анемичных молодых девиц. Нет, она не осмеливалась заходить в своих мыслях далее, то была чащоба, в которую лучше не соваться, и если временами она вес же надеялась, что с приездом Генриха восстановится прежний нормальный порядок вещей, она в то же время сознавала с неменьшей силой, что прежнего порядка нет и уже никогда не будет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю