Текст книги "Я - истребитель"
Автор книги: Георгий Захаров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Говорят, что смотреть, как падает машина, тяжелее, чем падать. Мне потом рассказывали, что падал я довольно заковыристо. Спрашивали, как выровнял машину, как почувствовал, что пора выравнивать, – этого я ответить не мог. Сама выровнялась, отшучивался, но что истребитель И-15 чудесная машина – в этом уже никто не сомневался.
Высокое доверие
Шли месяцы. В каждом из них что-то оседало безвозвратно. Исчезло любопытство, с которым я поначалу садился в кабину И-15. Истребитель стал мне привычен. Но по-прежнему любил пилотировать, и распоряжением комбрига Бахрушина в праздничные дни показательный пилотаж мне был вменен в обязанность. Комбриг даже давал для такого дела свой самолет, окрашенный в светло-серебристый цвет, и все, что я позволял себе во время показательного пилотажа, относилось к категории летного мастерства. В будничные дни это чаще всего расценивалось как лихачество, воздушное хулиганство. Мои товарищи считали, что рано или поздно я сломаю себе шею на таких упражнениях, особенно после того, как я наловчился ходить на бреющем вверх колесами. Но я не разделял их мнения, а если бы хоть раз пришла подобная мысль, думаю, прекратил бы летать.
Конечно, можно отменно владеть боевой машиной, не летая на бреющем вверх колесами. Я дожил в авиации до таких времен, когда сама техника сделала подобные полеты бессмысленными и просто невозможными. Но в ту пору, когда движение машины можно было контролировать собственным ощущением, когда скорость полета была вполне доступна простому глазомеру – словом, пока можно было летать вверх колесами, – я летал! И готов был каждый день делать это снова и снова, готов был каждый день заново испытывать себя я машину, и это не имело ничего общего с искусственным риском. Поддерживать искусственным риском напряжение полета означало бы убивать в себе летчика. То, что я делал, я делал с удовольствием профессионала, воздушного бойца. По моим понятиям это означало умение летать.
С этим ощущением я каждый день уходил с аэродрома, с этим ощущением засыпал и спал спокойно, без снов.
Но вот однажды уже посреди ночи меня подняли настойчиво и решительно, и не спеша, но и не мешкая, я взял с собой "тревожный" чемоданчик, кобуру с пистолетом и вышел из дому.
Тишина в коридоре, тишина за каждой дверью настораживала. Авиагородок спал. Выходит, не тревога? Тогда что же?..
У подъезда дома заметил автофургон. По молчаливому знаку сопровождавшего залез в черный квадрат задней двери. В фургоне, внутри, оказалась еще одна дверь. Толкаю ее – и свет электрической лампочки заставляет зажмуриться. А открыв глаза, вижу сидящих на скамеечке вдоль борта машины Колю Артемьева, Петю Митрофанова, Колю Шмелькова, Костю Ковтуна... Кажется, они обрадованы моим появлением еще больше, чем я их присутствием.
– Подвиньтесь, ребята! – глуховато басит Ковтун. – Парторг прибыл!
Зачем нас вызвали – никто ничего не знает. Все смотрят на меня – я пожимаю плечами. Наконец появляется наш комэск Рычагов, и машина трогается. Молча слушаем, как работает мотор автофургона. Темная ночь скрывает его за пределами авиагородка...
...Волго-Бугульминская ветка железной дороги лежит среди лесов. Крупные города редко попадаются на этой колее. Оттого, вероятно, и по сей день эти места кажутся глухими и малонаселенными.
Между тем в лесах в живописном беспорядке разбросано великое множество старых больших сел и деревень, жители которых на протяжении столетий укрепляли патриархальный сельский уклад и городской жизни не знали. Здесь издревле занимались хлебопашеством, охотой, ремеслами, из которых главными были плотницкое, столярное и, как особая здешняя разновидность, тележное. Целые села из поколения в поколение занимались изготовлением телег и саней, тележных колес, санных полозьев, хомутов, оглобель. И вся эта продукция крестьянского ремесла была известна всему Поволжью.
Жизнь мастеров нелегкого дела протекала неспешно, столетиями не испытывая никаких потрясений и перемен. Может быть, поэтому здешние села, населенные русскими, чувашами, татарами и мордвой, выстояли в самые лихие годы, не обезлюдели, не опустели, а только крепче вцепились в неяркую, но богатую и хлебную поволжскую землю.
Село Старое Семенкино лежит в нескольких километрах от железнодорожного разъезда Маклауш. В дни моего детства в селе насчитывалось около четырехсот дворов. Село никогда не имело единого хозяина в лице помещика, и, вероятно, поэтому психология моих земляков существенно отличалась от психологии крестьян, чьи предки были крепостными и в чьем сознании укрепились черты подневольного, вечно зависимого от барской прихоти существования. Народ в Старом Семенкине жил гордый, небоязливый. Сельчане – русские и чуваши относились друг к другу с уважением, в трудные годы помогали нуждающимся семьям выстоять.
Наша семья относилась к наименее зажиточным. Отец мой не был крестьянином, а работал на железной дороге и как рабочий получал жалованье. Тем не менее острой нужды в раннем детстве я не ощущал. Это объяснялось отчасти наличием подсобного участка, трудолюбием членов семьи: у меня были два брата, две сестры, из которых старшие брат и сестра работали наравне со взрослыми. Была у нас в хозяйстве лошадь, и, помню, лет с пяти-шести меня уже тоже начали приучать к разным полевым работам: летом я целыми днями помогал старшим. Большую роль в укладах сельской жизни играли укоренившиеся в селах многосемейные родственные связи. В нашем селе, например, было не меньше двух десятков дворов Захаровых. Существование таких кланов нередко обеспечивало прочность положения каждой отдельной семьи.
Среди всех Захаровых мой отец пользовался особым авторитетом, был уважаемым в селе человеком. Мы любили отца, но держал он нас в строгости. Как это часто бывает в крепких деревенских семьях, отец был гордостью нашей семьи, а мать – ее добрым гением.
Жить стало труднее, когда началась первая мировая война. Мужиков забрали на фронт, вся тяжесть полевых работ легла на баб да подростков. Отца как железнодорожника от призыва освободили, и через отрывочные фразы новых разговоров его товарищей-рабочих до нашего детского сознания доносились фантастические картины горящего в огне мира. Этот мир был очень далеко от нас, с ним затерянное на карте село связывала только одна нить – железная дорога. Еще почти ничего не изменилось по этой дороге. Однако сам воздух стал тревожным. Село затаилось в ожидании невиданных событий...
Весной семнадцатого года отца арестовали. Помню, приехал на подводе урядник с помощником да двое верховых. Отец принялся было неторопливо говорить матери, что и как делать но хозяйству без него, но урядник был нетерпелив. Он ударил отца плетью. Никак я тогда не мог себе представить, что в жизни может найтись человек, который поднимет на моего отца руку. Отец был гордым, сильным человеком. В селе с ним считались даже буйные головы, которые во хмелю не прочь бывали покуражиться, показать свою удаль. Урядник, очевидно, не ведал, что творил.
Отец взял тяжелую суковатую палку, с которой обычно ходил через лес на разъезд и в лютые зимы отбивался от волков, и ударил ею урядника. Ударил молча и с такой силой, что урядник согнулся и стал оседать, его подхватил помощник. Потом верховые и помощник урядника бросились на отца, связали ему руки, посадили на подводу, на которой лежал бледный урядник, и увезли.
Причиной ареста, как я стал догадываться позже, были неизвестные мне не сельские люди, которые иногда приходили к отцу на разъезд, а однажды были у нас дома. По указанию отца, мать приготовила для гостей обед, но сама за столом не сидела. Лежа на полатях, я невольно слушал разговор взрослых, но понятными были только отдельные фразы и слова. Кое-что я запомнил на всю жизнь. "Сейчас все уже подготовлено, – говорили отцу гости, – стоит поднести спичку – и вспыхнет". Что это были за люди, какие были с ними дела у отца, так я никогда и не узнал. Но то, что отца арестовали в связи с деятельностью тех людей, – это я понимал уже тогда.
Очевидно, из-за отсутствия каких-либо улик отца, однако, вскоре выпустили. Кроме того, начались беспорядки на разъезде. Едва пронесся слух, что свершилась революция, начальник станции куда-то сбежал. Отец, единственный квалифицированный железнодорожник на нашей станции, стал исполнять и обязанности ее начальника. В помощниках у него были подростки-подручные. А в ту пору через разъезд беспрерывно шли воинские эшелоны. С фронта возвращались уральцы и сибиряки, и волостное начальство заботилось о том, чтобы эшелоны через станции пропускали как можно скорее – дух брожения, охвативший солдат, не должен был распространяться в крестьянской среде. Потом эти части возвращались обратно; одни под красными знаменами, другие – под колчаковскими.
Врезалось в мое детское сознание и то, что отец после ареста вернулся уже другим человеком: духом он оставался стоек по-прежнему, но физически был сломлен и прежнего своего здоровья так и не восстановил до самой смерти. Очевидно, его много били. Он никогда не говорил об этом, только, помню, мать всегда плакала, когда он уходил из дому. Что-то происходило, что-то неуловимо изменилось вокруг. События развивались быстро – началась гражданская война. В огненный круговорот этой войны оказалось втянутым и неизвестное миру село Старое Семенкино...
Подобно опустошительной буре прошли через наше село части мятежного чехословацкого корпуса. Они забирали лошадей, продукты. Крестьяне пытались сопротивляться – начались расстрелы.
Бугульминское направление оказалось одним из важнейших в первый период гражданской войны, и в течение нескольких месяцев село наше несколько раз переходило из рук в руки. Ход событий привел к закономерному результату; некогда аполитичные землепашцы все больше и больше меняли образ своих мыслей. Ломались незыблемые каноны крестьянской жизни. Старое Семенкино стало симпатизировать большевикам.
Но с этими тревожными изменениями село пустело. Люди стали исчезать куда-то. Так, однажды ночью в неизвестном направлении ушел мой старший брат Андрей. Кто куда уходил – в селе не знали. Семьи молчали. Иногда бывшие неразлучные друзья уходили в разные стороны.
Наступил самый тяжелый на моей памяти двадцатый год. Некогда крепкое село уже было разорено до основания. Держались еще лишь наиболее зажиточные семьи. Начался голод, и в лютую зиму в течение нескольких дней от голода умерли отец и мать. Потом умерла бабушка. Взрослых в доме не осталось. Несколько дней мы жили тем, что я срезал полоски с лошадиной шкуры, которой была обита дверь, а старшая сестра Василиса из этих обрезков делала нам отвар. Шкуры хватило ненадолго, и вот Василиса устроилась нянькой в одну зажиточную семью. Младшего брата на время взяли к себе дальние родственники. Меня и сестру Сашеньку они прокормить уже не могли. Тогда намотал я на себя и сестренку все, что могло служить одеждой, забил двери дома досками, и ранним морозным утром мы дошли прочь от родного дома, в котором нас ожидала неминуемая голодная смерть.
Еще много лет после той поры мне все казалось, что зиму двадцатого я увидел во сне или придумал, начитавшись книг. Память детства – самая цепкая память: с годами она не опускает ничего. Я помню, как однажды за куском хлеба мы исходили верст пятнадцать впустую. На окраине большого села – это было село Маклауш – оставалось всего три-четыpe избы, на которые мы еще могли как-то рассчитывать. Дело шло к сумеркам, и те избы были последней нашей надеждой. Обычно-то нам удавалось упросить кого-нибудь пустить, нас переночевать-с утра мы отправлялись дальше.
И вот подошли к одной из этих изб. Сестренка моя уже не могла плакать в голос. Окоченевшие губы ее не разжимались – слезы текли безмолвно. Мне было двенадцать лет, я плакать не умел и обычно молча стоял рядом, надеясь только на то, что сам наш вид вызовет в людях участие. Иногда, правда, угрюмо просил подать хлеба. Но тогда так, в молчании, мы могли простоять под окнами избы сколько угодно – народу в селе не было, никто бы не обратил на нас внимания. И – всю жизнь помню! – чтобы сестренка заплакала громче, я больно ткнул ее под ребро кулаком...
Вряд ли мы прожили б ту зиму, если бы однажды не повстречали двух таких же оборванцев – брата и сестру. Они были нам ровесниками. Мы вместе ходили весь день, собирая подаяния, а на ночь они привели нас к себе в дом. Это был покосившийся и запущенный вдовий дом. Навстречу нам поднялась изможденная женщина. Мы с Сашенькой стояли на пороге, готовые по первому ее знаку уйти или остаться.
Женщина заплакала, и мы остались.
В этом доме мы прожили до весны. Потом я батрачил, был в приюте, снова батрачил. Так прошло много месяцев – мы выжили, но в родное село вернулись не сразу.
...Однажды в Старое Семенкино на лихом боевом коне въехал красный кавалерийский командир. Он был молод, в лице его была сдержанная жесткость, и прищуренные глаза внимательно и цепко всматривались в избы. Так же внимательно следили за конником сощуренные глаза ко всему привыкших сельчан. Командир был хорошо обмундирован, весь перетянут новыми скрипучими ремнями. У левого бедра покоился эфес сабли, справа в кобуре ощущалась тяжесть нагана. Мало кто узнавал красного кавалериста: сверстников почти не осталось, старики видели плохо. А конник подъехал к дому, в котором уже давно никто не жил, остановился там, где некогда были ворота, и долго сидел молча в седле, и конь послушно ждал седока. Наконец он соскочил на землю, привязал коня и одним рывком оторвал доски, которыми была забита дверь. Это был брат Андрей.
Андрей собрал нас всех под родной крышей, и мы снова зажили одной семьей, и как раньше мужики с уважением говорили об отце, так теперь они говорили об Андрее. Огрубевший, ожесточившийся от отчаянных боев, прошедший с 1-й Конной армией тысячи километров, Андрей работал как черт. Он устроил работать в лесничестве и меня, потом комсомолом я был направлен в техникум.
Прошло три года. Мы уже прочно стояли на ногах. Андрей взял тогда с собой младшего брата и уехал в Невинномысск на Кубань, где воевал в гражданскую. Хотя переписывались редко, но я знал, что оба брата служат – младший поступил в военное училище.
В 1944 году на фронте я получил извещение о том, что оба моих брата пали смертью храбрых во время Керченской операции. Выяснить обстоятельства их гибели мне не удалось. Известно только, что был сильный бой и они погибли в одном бою...
Так в конце лета тридцать шестого года в автофургоне среди притихших товарищей я припоминал свое прошлое и внезапно почему-то пожалел о том, что за шестнадцать лет так и не выбрался навестить вдову и ее детей, у которых с сестрой Сашенькой прожил тяжелую зиму двадцатого года...
Но вот машина остановилась, и мы слышим:
– Можно выходить.
Мы в Киеве, во дворе какого-то большого здания. Днем бы наверняка узнал и этот район, и дом, но ночью довольно трудно сообразить, где ты находишься. Прошли в помещение полутемным коридором. Снова дверь. Из-под двери выбивается полоска света. Когда первый из нашей группы открыл дверь и, ошеломленный, остановился, я невольно вытянул шею. Вот это да! Мы – в банкетном зале. Накрыты столы, молча снуют официантки... Мы жмемся к стене. Нас человек десять – двенадцать – все летчики 109-й эскадрильи. Входят еще несколько пилотов, среди которых я узнаю Мирошниченко – вместе с ним были в школе командиров звеньев. Похоже, что и эти ребята находятся в полном неведении о происходящем.
Снова открывается дверь – и мы мгновенно вытягиваемся, замирая по стойке "смирно". Перед нами командующий Киевским военным округом И. Э. Якир, секретарь ЦК КП(б) Украины П. П. Постышев и несколько человек высшего политсостава округа. Командующий, улыбаясь, приветствует нас и приглашает всех к столу.
У командующего хорошее настроение. Он шутит, расспрашивает о самочувствии, наконец, предлагает тост. Мы, признаться, оторопели и смотрим на водку нерешительно. Командующий, посмеиваясь, сообщает:
– По моим сведениям, у вас завтра нелетный день.
Постепенно скованность пропадает. Начинается беседа. Разговор интересный, но не ради же застолья нас сюда привели, думаю я, и все мы ждем ответа на главный вопрос. Однако к концу ужина командующий только объявил, что нас группу летчиков – вызывают в Москву.
– Вероятно, речь пойдет о новых назначениях, – как бы между делом заметил он. – Впрочем, без вашего желания вас вряд ли переместят. А время подумать будет.
С этими словами И. Э. Якир заканчивает беседу. Нам желают успехов в дальнейшей службе, а мы кое о чем, кажется, уже догадываемся...
Москва. Машина неслышно несет нас с Рычаговым по асфальтированным улицам. Павел задумался: он москвич, родной город не отвлекает его от размышлений. А я все время смотрю в окно. Мне все интересно! Я впервые чувствую такой упругий ритм городской жизни. Этот ритм вызывает беспокойное желание двигаться, лететь куда-то вместе с толпой самому.
Только что мы побывали на беседе в ЦК партии. А сейчас возвращаемся к казарме, в которую поселили всю нашу летную группу.
– Вы – командир и будете командиром группы... – эти слова были сказаны Павлу.
– Вы – парторг и будете парторгом, как бы ни называлась ваша группа...это было сказано мне, но тут же предложили сдать партбилет: – Не волнуйтесь, здесь он будет в полной сохранности.
Рычагов – беспартийный. Он оставляет орден Ленина, которым как один из первых строевых командиров недавно был награжден за успехи в боевой и политической подготовке.
В казарме нас уже ждут. Нам необходимо выбрать гражданские костюмы. Выбирать есть из чего, но подчеркнутая элегантность новой одежды, неумение ходить в штатском, схожесть наших непритязательных командирских вкусов все равно выдают в нас людей военных.
– Привыкнете, – усмехается распорядитель нашего нового гардероба, – еще во вкус войдете. Потом снова придется привыкать к форме.
Привыкать к форме? Что-то не верится – она уже давно так привычна.
На следующий день утром мы отбываем на юг. Над Москвой чистое небо. Солнечно и светло в Севастополе. Солнечно в Одессе и Киеве.
Ясно над Парижем, Белградом, Афинами. Безоблачно над Мадридом.
Над всей Испанией безоблачное небо...
У нас документы курсантов мореходного училища. С этими документами мы поднимаемся на борт огромного грузового парохода. Корабль без гудка отходит от севастопольского причала.
Над всей Испанией безоблачное небо!
Вива Русия!
Первые добровольцы
Как только покинули севастопольский рейд, всех нас охватило нетерпеливое желание поскорее добраться до порта назначения. Мы были первой группой советских летчиков, отправляющихся в Испанию, и были горды, что из тысяч военных летчиков выбор пал на нас.
На подходе к испанскому порту Картахена наше судно "Карл Лепин" сутки простояло в море на якоре. Сначала нас прикрыла ночь, потом – туман. Наш капитан оказался мудрым человеком: как мы потом узнали, фашисты подвергли сильной бомбардировке порт именно в те часы, когда ожидалось прибытие нашего корабля, и капитан из соображений безопасности намеренно нарушил график прибытия. Если бы мы шли по графику, точно бы угодили под бомбы.
Стоим на верхней палубе с Павлом Агафоновым. Сощурившись от яркого солнечного света, смотрим на берег земли, овеянной поэтическими легендами. До чего же она хороша даже с первого взгляда! Никакими бомбардировками невозможно изуродовать такую красоту. Трудно даже поверить, что из этого высокого, пронизанного светом и теплом неба на город падают бомбы... Но это так. Кое-где еще дымятся дома, сооружения. Сверху Испанская республика беззащитна.
Порт и причалы Картахены были наводнены испанцами.
– Вива Русия! – восторженно ревела пестрая и доброжелательная толпа.
Мы, конечно, не рассчитывали на столь бурный прием по причине сверхсекретности рейса. Но здесь, на этой горячей земле, еще не оставив палубы судна, все уже убедились, что понятие секретности у испанцев отсутствовало.
Выгрузка самолетов началась тут же, на наших глазах. Ящики с разобранными самолетами грузили на автомашины и отправляли в небольшой городок Мурсию. Здесь, под Мурсией, шла сборка истребителей.
Самолеты собирали с рекордной скоростью. Наши техники во главе с инженером эскадрильи Леонидом Кальченко, рабочие специалисты авиационного завода и испанцы проявляли чудеса взаимопонимания. Собирать самолеты помогали и летчики. В первые же часы мы собрали несколько машин, среди них – мой истребитель. Но вот работа прервана – нас приглашают обедать.
За столом завязывается оживленный разговор. Мы внимательно слушаем наших старших товарищей. Петр Ионович Пумпур, которому предстоит командовать советскими истребительными авиагруппами в Испании, Иван Копец, Антон Ковалевский и Евгений Ерлыкин прибыли сюда недели на две раньше нас сухопутным путем и успели частично освоиться во фронтовой обстановке, даже сделать по нескольку боевых вылетов на машинах времен первой мировой войны.
– На чем ты летал? – спрашивает Павел Агафонов Ивана Копеца.
– На "ньопоре".
– На чем?! – изумляется Агафонов, опуская ложку. Я и сам есть перестал смотрю на Ивана до неприличия долго. А Копец продолжает есть, словно не о нем и речь.
На "ньюпоре", из которого по ветхости больше ста двадцати километров не выжмешь, против "фиатов"?..
С ручным пулеметом против крупнокалиберных? Да его пальцем можно проткнуть, этот "ньюпор"!
– Дела-а... – протягивает Агафонов, и наши товарищи рассказывают о том, что успели узнать о противнике.
До прибытия следующих истребительных авиационных групп нам придется рассчитывать только на свои силы. Нас направляют на важнейший участок фронта в мадридский сектор.
Мы стараемся запомнить все до мелочей. У нас не будет времени на постепенное врастание в обстановку. Как только попадем под Мадрид – сразу воевать, сразу в бой!..
Да, все здесь удивительно, все неожиданно для нас, даже этот обед, с которым, надо сказать, вышла целая история. Пришли мы в столовую, сели за столы, а на столах пусто – только графины с водой. По цвету – вроде малиновая вода. Графинов много. Жарко, Тут по жаре, подумалось, верно, много пьют.
Кто-то, не дождавшись первого блюда, налил стакан малиновой, залпом осушил и зажмурился от удовольствия: вино, отменное виноградное вино!
– Ну да, – сказал наш дегустатор, – это же Испания! Тут и чая-то не знают. У них вместо чая – вино. Обычай такой...
Обычай всем понравился. Вино разлили по стаканам, и графины враз опустели. На отсутствие аппетита, надо сказать, мы не жаловались, но если, по обычаю, сначала надо пить вино– значит, вино. Появились испанские девушки-официантки. Только вместо ожидаемого первого они принесли полные графины, а пустые убрали. Мы сразу почувствовали уважение к товарищу, который так хорошо знал испанские обычаи, и теперь уже опорожнили графины без тени сомнения. Но они снова тут же были заменены полными... Обед становился все прекраснее, хотя несколько смущало некоторое однообразие меню, и я стал подумывать, как долго мы протянем, если будем выпивать по ведру вина в день без хлеба и мяса. А все, кажется, шло к этому;
Я поднес к губам очередной стакан, поднял глаза и чуть не поперхнулся: с десяток голов торчало в окнах, с немым любопытством наблюдая, как мы разделываемся с вином. Наваливаясь друг на друга, стараясь не дышать, испанцы едва ли не падали через подоконники внутрь столовой.
Польщенные таким вниманием, мы все же спросили, что привлекло к нашей трапезе такое количество наблюдателей.
– Ждут, когда вы начнете драться, – последовал ответ.
Мы с недоумением посмотрели на переводчика.
– Русские выпили столько вина, что наверняка подерутся, – перевел он чье-то душевное предположение и тоже поспешил занять место поудобней в зрительских рядах.
Мы расхохотались, на лицах испанцев появилось глубокое разочарование. Но вскоре стали смеяться и они. Тут нам, наконец, подали обед, который после такого необычного вступления был весьма кстати. Но вот первые одиннадцать самолетов собраны и облетаны. Ждать, когда соберут остальные, некогда, Леонид Кальченко с несколькими своими помощниками уже улетел готовить наш будущий аэродром. Теперь пора лететь нам.
Группу ведет Пумпур. За ним наше звено, Рычагова. Справа от Павла Ковтун, слева – я. Мы идем плотным строем: терять друг друга из виду нельзя. Здесь не сядешь где придется, чтобы уточнить курс. Не Украина.
Наш первый аэродром – Альбасета. В Альбасете мы не задерживаемся. Заправляемся и вылетаем на Алькалу де Энарес. Этот аэродром находится километрах в тридцати от Мадрида. Здесь нам предстоит пробыть несколько дней. Впоследствии мы уступим аэродром другим группам – в Алькале будут бомбардировщики и истребители И-16, а мы перелетим в Сото.
Сото – фактически окраина Мадрида, точнее, пригород. С этим названием произошла анекдотическая история. Кто-то из наших командиров, рассматривая карту Мадрида, прочитал это название как "Сото". На своих летных картах многие названия мы вписывали сами, ну и записали: "Сото" так "Сото"...
Между тем все названия на испанских картах написаны были, естественно, латинскими буквами. Букву "С" в русском варианте надо воспринимать как латинское "К". Следовательно, не "Сото", а "Кото". Ошибка эта выяснилась через несколько десятилетий, когда, снова попав в Испанию, я встретился со своим боевым другом летчиком Хименесом. Как водится в таких случаях, ударились в воспоминания. В рассказе о былом я упомянул Сото, но Хименос вдруг наморщил лоб, мучительно пытаясь вспомнить, о каком аэродроме идет речь. Я, в свою очередь, не понимал, как он мог забыть аэродром, с которого не раз поднимался в небо Мадрида. У меня была обычная туристская карта города, и, развернув ее, я ткнул пальцем в пригород, который многие месяцы служил нам в боевой работе.
– Не Сото! – закричал Хименес. – Не Сото! Кото!!
Тут только до меня дошел комизм ситуации: мы исправляли ошибку более чем тридцатилетней давности.
Вернувшись домой, я рассказал об этом своим боевым друзьям по Испании, но оказалось, что исправлять ошибки, имеющие столь долгую историю, – дело весьма непростое. Звучание "Кото" моим друзьям ни о чем не говорило. В их рассказах, воспоминаниях и публикациях наш мадридский аэродром по-прежнему проходил как "Сото" И, чтобы не вносить диссонанс в нашу общую память, я тоже оставляю здесь то неправильное, но привычное нам название – "сoto", пригород Мадрида, откуда мы ежедневно вылетали на боевые задания.
...Но пока что мы добираемся до Алькалы. Летим уже в сумерках. Последним приземляется Ерлыкин – один, без ведомых. У него произошла задержка со стартом – не сразy удалось запустить мотор. Поэтому Ерлыкин дал знак ведомым следовать за нашей группой. Ведомые взлетели, и Женя Ерлыкин не сомневался, что они вместе со всеми благополучно прибыли в Алькалу. Как же он расстроился, узнав, что ведомых нет. Обеспокоены были и остальные летчики. Мы ждали, что с минуты на минуту услышим шум моторов и наши друзья расскажут, каким образом они потратили на перелет времени в три раза больше, чем требовалось. Однако скоро стало ясно, что ждать бесполезно: в воздухе их быть не могло – запас горючего кончился. Оставалось надеяться, что наши товарищи сели на республиканской территории. Но и эти надежды не сбылись...
Так еще до боев мы потеряли двух летчиков. Нас осталось шестнадцать человек: Рычагов, Мирошниченко, Ковтун, Шмельков, Агафонов, Артемьев, Матюнин, Кондрат, Митрофанов, Воронов, Пуртов, Самсонов, Копец, Ерлыкин, Ковалевский и я. Воевать начали сразу. В первые бои наши группы водил Петр Пумпур. Потом Павел Рычагов. В ту пору фашисты стояли под стенами Мадрида.
Помню так. Зеленая ракета в воздухе. Забираюсь в кабину. А тут – красная ракета. Значит, отбой. Только приляжем на траве около своих машин, по первой же команде готовые взлететь, поднимаются две зеленые ракеты – это значит, что вылет состоится. Автомобиль-стартер отъезжает от самолета Рычагова. Три зеленые ракеты. Пора!..
Наша группа в воздухе. К Мадриду летят "юнкерсы". Над ними – "хейнкели" и "фиаты". Мы – выше всех.
Рычагов держится над строем бомбардировщиков. Огонь от них становится слишком плотным. Мне кажется, что все трассы нацелены в нас – головное звено группы. Но Павел невозмутим – он идет так, будто это не пули, а праздничный фейерверк.
Внезапно его самолет резко пикирует. Теперь только бы не отстать от него. Проваливаемся сквозь строй вражеских машин. Рычагов маневрирует – бросает свой истребитель круто вверх. Мы за ним. Меня сильно прижимает к сиденью перегрузка слишком большая. Но зато выскакиваем под самое брюхо ведущему "юнкерсу", и тут Рычагов открывает огонь. Я тоже жму на гашетки. После меня по "юнкерсу" бьет Ковтун. Бомбардировщик начинает крениться, но все-таки тянет.
Сверху на нас наваливаются "фиаты".
Вижу, как один пикирует с большой высоты, стараясь зайти ко мне в хвост. Стреляет издалека и неприцельно. Я резко убираю газ, и "фиат" проскакивает вперед. Теперь он у меня в прицеле! Бью с близкого расстояния, почти в упор. Самолет, перевернувшись, начинает падать.
Вообще догонять пикирующий "фиат" – пустая затея: он тяжелее И-15, на пикировании у него скорость больше. Итальянские пилоты это знают и таким образом всегда выходят из боя. Но подбитый "фиат" догнать можно. Только зачем его догонять? Он и сам упадет как надо... Для проверки еще раз смотрю вслед: валится! А долго наблюдать за сбитым противником опасно – самому можно оказаться в прицеле. И я набираю высоту.
Бой затухает.
Бомбардировщики уходят. Погода портится: облака прижимают нас к земле. Я ищу внизу сбитый "фиат", и вижу – вот досада! – "неуправляемый" "фиат" над самой землей улепетывает восвояси!..
Впоследствии мы поняли, что у фашистов это был распространенный прием: они часто пытались спастись тем, что переводили машину в беспорядочное падение. Создавалось полное впечатление, что либо летчик убит, либо машина серьезно повреждена. А у самой земли, убедившись, что их не преследуют, они уходили на бреющем. Когда несколько таких случаев ясно показали нам, что это – один из хитрых приемов, мы стали более внимательно приглядываться к "подбитым". В первые же дни нас обманывали таким образом.
В том полете, обнаружив такой обман, я ужасно разозлился на себя и чуть было не совершил оплошность; хотел погнаться за наглецом, что было бы крайне неосмотрительно с моей стороны, а главное – совершенно бесполезно. "Фиат" уже был слишком далеко.
Тогда я подумал, что все фашисты наверняка не успели уйти: часть бомбардировщиков прячется где-то в облаках, а может быть, над облаками идет еще бой. И полез вверх. Долго пробивал облака. Наконец вижу чистое небо. Хожу над верхней кромкой облачности метров на 600– 800 выше и жду противника. Позиция превосходная! Но вокруг – ни души. Над облаками я один.