355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Чулков » Жизнь Пушкина » Текст книги (страница 11)
Жизнь Пушкина
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:34

Текст книги "Жизнь Пушкина"


Автор книги: Георгий Чулков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Якобинец Пестель был последовательный рационалист. Его «Русская правда»[529] вся построена на строго рассудочных тезисах. Он был поклонником Детю де Траси[530], этого типичного эпигона энциклопедистов. Пушкин не любил логики. Он даже в отрочестве сомневался не только в достоверности силлогизмов[531], но вообще в их надобности. В некоторых отношениях, однако, Пушкин был согласен с программой Пестеля. Идея унитарного государства[532], например, ему была по душе. В своей «Полтаве»[533] поэт не разошелся с мнениями Пестеля, но самый ход их мыслей, их идейный вкус, их понимание бытия – это все у каждого из них было на особый лад. Пестель был деистом, но и бога своего он понимал как отвлеченную формулу, не чувствуя его сердцем. Это записал Пушкин в своем дневнике, заметив, должно быть, с досадою, что афоризм Пестеля совпадает с его собственным юношеским признанием в стихотворении «Безверие».

Пушкин был воплощенным отрицанием отвлеченной мысли. Он ощущал бытие в его конкретности. Великолепный пушкинский реализм не мирился с теоретической абстракцией, а Пестель каждое явление рассматривал как формулу идейной схемы. Пестель был в своем роде богатырь, но Пушкин не любил силачей такого типа: Пушкин не мог предугадать душевного переворота, который пережил Пестель в каземате крепости. Вероятно, поэт не сомневался в том, что Пестель – один из вождей тайного общества. Но и на этот раз Пушкин не был приглашен к участию в заговоре.

Поэта можно было допустить в масонскую ложу, общество полулегальное, но доверить ему политические тайны заговорщики не решались. По записи самого Пушкина мы знаем, что 4 мая 1821 года он был «принят в масоны». Это было почти неизбежно. Кишиневские друзья Пушкина были масоны. Пестель был тоже масоном. При обыске у него нашли французский диплом, выданный ложею «Соединенных друзей», и другой диплом на латинском языке, выданный ложею «Сфинкса». Были найдены также и масонские знаки, которые Пестель при допросе назвал «игрушками прежних лет». Но, кажется, Пестель этими игрушками играл вплоть до своего ареста.

26 мая, в день рождения Пушкина, его навестили генерал П. С. Пущин[534] и П. И. Пестель. Вероятно, они обменялись с Пушкиным рукопожатиями, соблюдая обрядовые приемы масонов. По представлению Пушкина, масонство и освободительное движение были связаны как нечто единое. Об этом свидетельствует и его шутливое послание к П. С. Пущину:

И скоро, скоро смолкнет брань

Средь рабского народа,

Ты молоток возьмешь во длань

И воззовешь: свобода!

Хвалю тебя, о верный брат!

О каменщик почтенный!

О Кишинев, о темный град!

Ликуй, им просвещенный![535]

Шутливый тон этого послания едва ли был принят с одобрением его друзьями по ложе. Генерал Пущин обиделся на поэта. Пушкин даже масоном оказался недостаточно конспиративным. Об его участии в ложе тотчас донесли в Петербург. П. М. Волконский, по указанию самого царя, сделал строгий запрос И. Н. Инзову. Начальнику главного штаба стало известно, что в Кишиневе открыта масонская ложа под управлением «некоего князя Суццо, из Молдавии прибывшего», и при ней состоит Пушкин, надзор над коим вверен ему, генералу Инзову. Предлагалось ложу немедленно закрыть, а о поведении Пушкина и о занятиях его в масонских ложах донести государю. Но И. Н. Инзов был сам масон и ответил Волконскому уклончиво. Что касается Пушкина, то Инзов сначала отрицал его вступление в ложу, а относительно поведения его сообщал, что он «ведет себя изрядно». Из донесения Инзова выходило так, что ложа в Кишиневе не работает, а между тем 20 января 1822 года Великая ложа «Астрея»[536] извещала Великую провинциальную ложу, что учредила новую ложу в Кишиневе под названием «Овидий». Эта ложа просуществовала недолго. После новых запросов Инзову пришлось назвать генерала Пущина как одного из руководителей ложи. Наконец, правительство решительно потребовало закрытия кишиневской ложи. Уверения Инзова, что участие в масонской ложе благотворно отразится на поведении Пушкина, не показалось царю убедительным: ему было известно донесение кишиневского агента, который сообщал, что Пушкин ругает «публично и даже в кофейных домах не только военное начальство, но даже и правительство».

Пушкин был плохим масоном. Если бы ложа не была закрыта, он все равно покинул бы ее. С. А. Соболевский уверял впоследствии, что Пушкин сам ему сказал, что не желает участвовать ни в каких тайных союзах, потому что их инициатором был Адам Вейсгаупт[537], а ему, Пушкину, гадалка-немка[538] советовала опасаться «белой головы», которая может его погубить.

IV

Среди кишиневских масонов, известных Пушкину, был, между прочим, довольно примечательный человек – Владимир Федосеевич Раевский. Биография этого майора похожа на биографию многих других декабристов. Он, как и многие другие, был участником Отечественной войны, отличался храбростью и получил золотую шпагу за сражение под Бородином, принимал участие в заграничных походах и вернулся в Россию с книжками Монтескье[539] и Руссо в своем дорожном бауле. Назначенный в егерский полк, квартировавший в Бессарабии, Раевский в 1818 году заехал в Тульчин, где была главная квартира 2-й армии и главный центр заговорщиков. Здесь он, конечно, стал членом «Союза благоденствия». В Кишиневе Раевский деятельно занимался пропагандою и под покровительством генерала М. Ф. Орлова руководил солдатскою школою взаимного обучения[540], пользуясь ею для революционных целей. В том самом секретном доносе, где агент сообщал петербургскому правительству о том, что Пушкин «ругает публично» начальство, имелись также сведения о пропаганде В. Ф. Раевского.

Среди кишиневских приятелей Пушкина – Н. С. Алексеева[541], А. Ф. Вельтмана[542], И. П. Липранди, В. П. Горчакова и других – В. Ф. Раевский занимал особое место. Он не принадлежал к числу восторженных поклонников поэта, как Горчаков, и не участвовал в его приключениях, не был его соперником в любовных авантюрах, как Алексеев. У В. Ф. Раевского были другие интересы и другие вкусы. У него были свои сложившиеся убеждения и взгляды на историю, политику и литературу. Он был постоянным оппонентом Пушкина. Он всегда спорил с поэтом. Пушкин, самолюбивый и вспыльчивый, терпеливо выслушивал возражения Раевского и не избегал с ним встреч. Он ценил в Раевском его убежденность и его начитанность. Стоило Раевскому упомянуть о каком-нибудь писателе, неизвестном Пушкину, как поэт на другой же день шел к Липранди, у которого была хорошая библиотека, искать книги этого автора. Пушкин в самом деле хотел «и в просвещении стать с веком наравне», как он писал Чаадаеву. Пушкин уважал В. Ф. Раевского. К несчастью, В. Ф. Раевский писал стихи. Правда, эти стихи были исполнены гражданских чувств и настроений и свидетельствовали о свободолюбии их автора, но они были так бледны и так банальны, что едва ли они могли кого-нибудь увлечь. Раевский благоразумно их не печатал. Неудачливые стихотворцы часто меняют свое ремесло на ремесло критиков. После него осталась рукопись, нечто вроде критического фельетона, где он в диалогической форме подвергает строгому разбору отроческое стихотворение Пушкина «Наполеон на Эльбе», перепечатанное из «Сына отечества» редактором «Собрания образцовых русских сочинений»[543] в 1816 году и вторично появившееся в том же издании в 1822 году. Вот эта вторичная перепечатка пушкинской пьесы и дала повод В. Ф. Раевскому сочинить свой фельетон «Вечер в Кишиневе». Критик не считается с тем, что стихи «Наполеон на Эльбе» написаны шестнадцатилетним мальчиком. Он решительно негодует, как мог поэт написать «Один во тьме ночной над дикою скалою сидел Наполеон». «На скале сидеть можно, но над скалою… Слишком странная фигура!..» В таком же роде и прочие замечания литературного «пуриста»[544], как называет его в своих записках В. П. Горчаков. Вероятно, все эти замечания Раевский делал и в разговорах с Пушкиным. Но литературные споры неожиданно были прерваны. Уже около двух лет шли наблюдения за деятельностью М. Ф. Орлова и его сослуживцев. В. Ф. Раевский обращал на себя особое внимание. Уже в 1819 году генерал Закревский[545] предупреждал начальника штаба Киселева[546] о политической неблагонадежности некоторых офицеров. В 1821 году Бенкендорф подал царю записку о тайном обществе. Киселев и корпусной командир Соболев организовали политический сыск. 5 февраля 1822 года корпусной командир явился к И. Н. Инзову с предложением арестовать Раевского. Пушкин, живший в доме Инзова, случайно слышал этот секретный разговор и, разумеется, немедленно предупредил об этом Раевского. Майора Раевского отвезли в Тираспольскую крепость. Спустя несколько месяцев Липранди удалось видеть Раевского во время его прогулки по глазису крепости[547]. Заговорщик передал ему свое стихотворение «Певец в темнице». В том же году Раевский написал «Послание к друзьям в Кишиневе». Там есть строки, обращенные к Пушкину. На этот раз Раевский полемизирует по существу:

Оставь другим певцам любовь:

Любовь ли петь, где льется кровь…

Пушкин не бранил плохие стихи В. Ф. Раевского. Ему даже, по уверению Липранди, очень понравились какие-то строки в пьесе «Певец в темнице».

Итак, майора Раевского отвезли в крепость. Это была первая жертва из среды заговорщиков. Пушкин лишился интересного оппонента. Поэт сознавал, что сам он не годится в заговорщики, но его сочувствие тогдашним революционерам вне сомнений. Его раздражала александровская политика, темная и лицемерная. Он не любил императора Александра. «Кочующий деспот» казался ему неискренним ханжой. Расправа с Семеновским полком[548] была еще памятна. Роль русского царя на конгрессах в Троппау[549] и в Лайбахе была, по мнению Пушкина, позорна. Александр был убежден, что «сатанинский дух» присутствует во всемирном революционном движении. В марте 1821 года с согласия Александра, австрийцы заняли Неаполь, и карбонарии были разбиты. Вспыхнула новая революция в Пьемонте. И тут инсургенты потерпели неудачу. Австрийцы заняли Турин. Пушкину казалось, что правдоподобнее искать «сатанинский дух» не в освободительном движении народов, а в салоне Меттерниха. Австрийцы усмирили Италию, французы Испанию. Александр, как Пилат[550], умыл руки и согласился на то, чтобы Турция раздавила Грецию. Как же так? Где же эти христианские идеи, которыми будто бы руководится Священный союз? Не очевидно ли на судьбе Греции, что в основу александровской программы положена фальшивая мысль о слепой покорности власти, каковы бы ни были ее происхождение и характер. Но ведь это палка о двух концах.

Когда Александр вернулся в Россию, константинопольский курьер привез ему известие, что патриарх Григорий[551], которому было в это время семьдесят четыре года, был схвачен на пасху у алтаря и повешен в полном облачении на паперти храма. Его труп волочили потом по улице и бросили в море. И это не произвело впечатления на императора. Доводы графа Каподистрии в пользу греков не действовали на Александра. Нет, они все-таки мятежники, эти греки! Расчеты Меттерниха оправдались. «Христианская» душа чувствительного монарха была прекрасным материалом для самой бесстыдной реакции. В августе 1822 года граф Каподистрия выехал из Петербурга. Во имя христианской идеи была уничтожена независимость христианской Греции. Пушкину было ненавистно это лицемерие. Мистицизм царя и его любимцев распространялся за пределы дворца. Портфели министров распределялись по соображениям пиетизма[552].

Покровительством пользовались все изуверы, искренние и лживые. Университеты и школы похожи были на тюрьмы. У писателей был платок во рту.

В 1821 году Пушкин нетерпеливо ждал конца своего остракизма[553], а тут как раз вышел в отставку расположенный к нему граф Каподистрия – и Пушкина «забыли» в Петербурге. Несмотря на доброе отношение И. Н. Инзова, несмотря на поездки в Каменку, Киев и Одессу, Пушкин чувствовал себя пленником. И, пожалуй, дело было не в кишиневской ссылке, а в том, что вся Россия казалась Пушкину тюрьмой, и он задыхался в ней. Особенно его раздражал придворный мистицизм. Правда, Иван Никитич Инзов был тоже склонен к мистицизму, но этот благодушный старик не был похож на петербургских злодеев, и Пушкин не о нем думал, когда записывал насмешливые и кощунственные строки в своих тетрадях. Пушкин был связан честным словом не писать два года против правительства. Хорошо: он не будет писать ничего политического, но он сумеет иначе нанести удар этому арлекину, который навязывает русским людям с высоты трона свое суеверие. Он сочинит поэму, в которой осмеет этих лицемеров и ханжей. Пушкин искал темы. Он рылся в библиотеке Инзова, где было немало религиозных и мистических книг. Форма поэмы была уже выбрана. Нужен ямб, конечно, ямб, лучше всего пятистопный. У Парни есть превосходная злая поэма «Война богов». Надо сделать что-нибудь вроде этого. Вольтеровская «Орлеанская девственница» тоже неплохой образец. Можно потешить себя и друзей эротической вольностью. В ответ на петербургскую пиэтическую мрачность можно лихо посмеяться над мнимым целомудрием этих чиновных кривляк. В Кишиневе у Пушкина были знакомые армяне. Здесь была резиденция армянского архиерея[554]. Кто-то рассказал поэту одно армянское предание – вариант апокрифического рассказа на библейскую тему. Армянское предание показалось Пушкину подходящим для пародии. В первых числах апреля он начал писать «Гавриилиаду» и примерно через месяц ее закончил. Поэма была написана не так злобно, как «Война богов», и стрелы как-то не попадали в евангельское повествование, а летели мимо, но зато эротика удалась, и в стихах веял дух пряный, острый и сладостный, дух альковной похоти. Но и сочинение этой непристойной поэмы не утешило Пушкина. Был какой-то неутоленный соблазн озорства. У генерала Инзова был попугай, и Пушкин не поленился обучить его неприличным словам, которые птица произносила по-молдавански, смущая благочестивых гостей Ивана Никитича. Озорство Пушкина было странное, беспокойное и невеселое. Конечно, не так уж важно, что он въехал на крыльцо какого-то дома верхом на лошади, потому что прельстился хорошеньким личиком хозяйки и напугал бедняжку; не беда и то, что он стащил под столом туфли одной из кишиневских дам: бывали с ним случаи более дикие, пугавшие старика Инзова. Один из романов Пушкина кончился вызовом на дуэль оскорбленного мужа, и поединок не состоялся только потому, что Инзов арестовал поэта, а обманутого мужа выслал за границу. Этот случай был не единственный. Очевидец тогдашних пушкинских приключений И. П. Липранди перечисляет имена женщин и девиц, которыми увлекался поэт. Список получился до странности длинный – Мария Шрейбер[555], Виктория Вакар[556], Мария Эйхфельд[557], Елена Соловкина[558] и многие другие.

Пушкин любил азарт. Штосс, экарте[559] и банк увлекали Пушкина. Однажды, играя с офицером генерального штаба Зубовым[560], Пушкин заметил, что противник играет наверное, и заявил об этом с равнодушным смехом. Зубов вызвал его на дуэль. К назначенному сроку Пушкин явился с черешнями и стал на свое место, продолжая их есть. Офицер стрелял первый и промахнулся. «Довольны вы?» – спросил хладнокровно Пушкин. Зубов, вместо того чтобы требовать выстрела, бросился с объятиями, но Пушкин заметил ему холодно, что это лишнее, и, не стреляя, ушел.

Пушкин не боялся опасности и даже искал ее. Некий командир егерского полка Старов[561] вызвал его однажды на поединок по ничтожному поводу: молоденький егерский офицер, дирижируя танцами в казино, приказал музыкантам играть русскую кадриль, но Пушкин захлопал в ладоши и приказал играть мазурку. Музыканты послушались. Старов, заметив это, предложил юному офицеру потребовать объяснения, а когда неопытный молодой человек не решился на это, полковник сам подошел к Пушкину, и разговор кончился тем, что Старов вызвал поэта на дуэль.

И. П. Липранди рассказывал, что погода была ужасная: крутила метель и в нескольких шагах нельзя было видеть предмета. Первый барьер был на шестнадцать шагов. Пушкин промахнулся. Старов тоже. Решили сдвинуть барьер. «Так лучше, а то холодно», сказал Пушкин. Стрелялись на двенадцати шагах – и опять было два промаха. Тогда решили отложить дуэль. Но Старов, опытный вояка, сказал Пушкину: «Вы так же хорошо стоите под пулями, как пишете». Поединок не возобновился. Противники помирились. Но этим дело не кончилось. Дня через два в ресторане Пушкин играл на бильярде и услышал разговор каких-то молодых людей, которые порицали поведение Старова. Пушкин вспыхнул, бросил кий и сказал болтунам, что не позволит чернить имя уважаемого им противника. Молодые люди извинились. Однако история продолжалась. Некая Мария Балш[562], жена кишиневского помещика, приревновав Пушкина, сказала ему насмешливо, что он, кажется, струсил на поединке со Старовым. Пушкин заявил, что так как с женщиной он драться не может, то ему придется объясниться с ее мужем. Помещик уклонился от объяснения, и Пушкин замахнулся на него подсвечником. На другой день разговор возобновился, но неудачно. Пушкин вышел из себя и дал помещику пощечину. Инзов посадил Пушкина под арест на две недели. Поединка не было, но поэт опасался, что молдаванин наймет людей для расправы с ним, и поэтому ходил по улицам с пистолетом. Во второй половине 1822 года у Пушкина опять скандал. В припадке гнева, за картами, он снял с ноги сапог и ударил им по лицу своего партнера. Это было некрасиво и стыдно, но Пушкин делал вид, что ему нипочем.

Скучно было Пушкину в Кишиневе. В декабре 1821 года ездил он вместе с Липранди в Бендеры, Аккерман, Измаил. Спутник поэта рассказывал, что по дороге из Аккермана Пушкин что-то писал на маленьких лоскутках бумаги и небрежно совал их в карманы, вынимал опять, просматривал и опять прятал. «Он жалел, что не захватил с собою какого-то тома Овидия[563]». Возможно, что на этих клочках бумаги Пушкин писал свое послание к римскому поэту, которое он сам высоко ценил. «Каковы мои стихи к Овидию[564]?.. – писал он брату. – Душа моя, и Руслан, и Пленник, и Noel, и все – дрянь в сравнении с ними…»

У Пушкина было пристрастие к автору любовных элегий, «Скорбей»[565] и «Метаморфоз». Ему казалось, что судьба Овидия похожа на его собственную. Гонимый Августом[566], а потом Тиберием[567], поэт изнемогал в тоске по родине среди варваров на берегу Черного моря. Неужели и Пушкину суждено томиться в изгнании до конца его дней? В первоначальной редакции послание оканчивалось стихами:

Как ты, враждующей покорствуя судьбе,

Не славой, – участью я равен был тебе.

Но не унизил ввек изменой беззаконной

Ни гордой совести, ни лиры непреклонной…[568]

Стихотворение это было напечатано в «Полярной звезде»[569] за 1823 год. Мысль об Овидии долго не покидала Пушкина. Тень Назона появляется и в послании к Баратынскому[570], и в письмах к друзьям, и в первой главе «Евгения Онегина», и в «Цыганах», и в послании к Языкову[571], и, наконец, в критической заметке о «Фракийских элегиях» Теплякова[572].

Да, Пушкин тосковал на Юге, как восемнадцать столетий назад тосковал здесь Овидий, которому скифский Юг казался суровым Севером. Пушкин тосковал и капризничал. Какой-то бывший французский офицер Дегильи, проживавший тогда в Кишиневе, задел чем-то Пушкина, и поэт, конечно, поспешил вызвать его на дуэль. Мосье Дегильи отказался. Тогда Пушкин написал ему оскорбительное письмо. Поэт умел мастерски писать письма этого нехристианского жанра: «Недостаточно быть жалким трусом (по-французски крепче – Jean Foutre), надо еще уметь не скрывать этого. Накануне поединка на саблях, от которого в страхе готовы наложить в штаны (по-французски так крепко, что нельзя буквально перевести), не пишут на глазах жены горьких жалоб и завещания; не сочиняют жалких сказок для городских властей, чтобы избежать царапин…»

И так далее в том же роде. Это называется стрелять по воробьям из пушек, но скучающий Пушкин не брезгует и этой жестокой забавой.

Но он этим не удовольствовался. Он нарисовал карикатуру на Дегильи. Француз стоит в одной короткой рубашке, с голым задом, с растопыренными на руках пальцами, с шевелюрой, которая торчит дыбом. Он испуган и бормочет в ужасе: «Моя жена!.. Мои штаны!.. и моя дуэль!..» И так далее.

Пушкину надоела провинция. Он жаждет мировых тем и мировых просторов. В середине июля до Кишинева дошла весть о смерти Наполеона. «Великолепная могила» взволновала поэта. Да, это уж не провинциальная тема. Столетия и народы прислушиваются к мрачному гулу этой удивительной судьбы. Пушкин откликнулся на эту весть.

Теперь он уже не смотрит на Наполеона глазами русских дворян-патриотов 1812–1814 годов; теперь он справедливее и проницательнее оценивает личность великого полководца. Он видит перспективу истории лучше, чем тогда, когда он писал «Наполеон на Эльбе».

Чудесный жребий совершился;

Угас великий человек…[573]

Пушкин понимает, что «могучий баловень побед» не случайно руководил демократической армией и так блистательно распространял идеи тогдашней либеральной буржуазии. Правда, эта победа демократической мысли о правовом равенстве над феодальной реакцией была куплена ценою утраты политической свободы, провозглашенной декларацией 1789 года, но между этой отвлеченной декларацией и наполеоновским режимом стояла диктатура конвента, и у Пушкина было основание обратиться к герою с такими выразительными словами:

Тебя пленяло самовластье

Разочарованной красой.

И обновленного народа

Ты буйность юную смирил,

Новорожденная свобода,

Вдруг онемев, лишилась сил;

Среди рабов до упоенья

Ты жажду власти утолил,

Помчал к боям их ополченья,

Их цепи лаврами обвил.

Но в трех строфах оды (11, 12 и 13) поэт вспоминает о судьбе России, о том, что Наполеон «поздно русских разгадал»; поэту опять является призрак бонапартовской тирании, побежденной «пылающей Москвы». Теперь, в 1821 году, можно, однако, справедливо взвесить падение и подвиги Наполеона:

Да будет омрачен позором

Тот малодушный, кто в сей день

Безумным возмутит укором

Его развенчанную тень!

Хвала!.. Он русскому народу

Высокий жребий указал

И миру вечную свободу

Из мрака ссылки завещал.

Противоречия душевной жизни Пушкина кажутся иногда удивительными и парадоксальными. Достаточно припомнить, например, что «Гавриилиада» написана в том же 1821 году, когда писались «Братья разбойники» и когда поэт задумал и начал писать «Бахчисарайский фонтан». Противоречие здесь не только в том, что «Гавриилиада» есть апофеоз эротики и последняя дань вольтерианству, а две последующие поэмы написаны под знаком Байрона и решительно не имеют никакой связи с французской рассудочной литературой XVIII века, но и в том, что нравственный смысл «Гавриилиады» коренным образом расходится со смыслом «Братьев разбойников» и «Бахчисарайского фонтана». И в этом плане преодолевается Пушкиным не только Вольтер, но и сам Байрон.

Неужели в течение нескольких месяцев гак радикально могла измениться психология поэта! Еще не высохли чернила, которыми написано послание к В. Л. Давыдову[574], где Пушкин щеголяет своим цинизмом; еще на полях кишиневских тетрадей мелькают во всех видах и позах бесстыдные черти; еще в письмах к друзьям Пушкин острит и каламбурит во вкусе Вержье и Грекура, и в это же время он обдумывает трогательную повесть о братьях разбойниках, не утративших даже во мраке преступления чувства нравственной ответственности. Жертвы социальной несправедливости, бунтующие против враждебного им порядка, они, несмотря на свое кровавое дело, хранят в сердце верность братской любви. А в «Бахчисарайском фонтане» автор «Гавриилиады» воспевает целомудрие христианки Марии и с явным сочувствием живописует

Лампады свет уединенный,

Кивот[575], печально озаренный.

Пречистой девы кроткий лик

И крест, любви символ священный…

«Бахчисарайский фонтан» не принадлежит, конечно, к важнейшим произведениям Пушкина, но он занимает одно из первых мест по упоительной гармонии стиха. Поэт закончил «Бахчисарайский фонтан» осенью 1823 года. Сам поэт признается в письме к Бестужеву, что, сочиняя свою поэму, он «суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины». Какая женщина рассказала Пушкину историю Заремы и Марии, мы не знаем, но какой-то женский голос в ней чудится. Все побочные мотивы поэмы от байронического Гирея до патриотических и националистических тенденций некоторых строк кажутся неважными и забываются, но вот эта женственная интонация повествования звучит очаровательно и в наши дни. Пушкин вспоминал о какой-то своей влюбленности, когда писал поэму:

Дыханье роз, фонтанов шум

Влекли к невольному забвенью,

Невольно предавался ум

Неизъяснимому волненью,

И по дворцу летучей тенью

Мелькала дева предо мной!..

Мария Раевская думала, что она владела в это время сердцем поэта. Правда это или нет, мы не знаем, но это и не так важно: важно то, что Пушкин, несмотря на условность формы, некоторую искусственность романтической позы и влияние Байрона, сумел все-таки передать читателю своеобразие восточной страсти, которой проникнуты в поэме не только речь Заремы, но даже пейзаж Бахчисарая.

Весною 1824 года поэма вышла в свет с предисловием князя П. А. Вяземского, который пытался дать обоснование романтизму и объяснить его сущность. Поэма вызвала восторги читателей, обольщенных неслыханною музыкою стиха. На этот раз и критики не решились порицать поэму. Пушкин в это время был уже в Одессе, и у него были уже закончены две первые главы «Евгения Онегина» и начата поэма «Цыганы», самая значительная из южных поэм.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю