355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Почепцов » История русской семиотики до и после 1917 года » Текст книги (страница 6)
История русской семиотики до и после 1917 года
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:29

Текст книги "История русской семиотики до и после 1917 года"


Автор книги: Георгий Почепцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)

Особенно наглядно эта особенность имперской семиотики реализуется в архитектурных текстах. Достаточно посмотреть

имперский компонент 75

на Петербург, на Вену, на Москву. Вена отметила такими архитектурными текстами все значимые аспекты своей империи – парламент, ратушу, оперу, дворцы и музеи. Это текст, рассчитанный на склоненную голову, он принципиально не имеет другой, более обыденной функции. Практически подобные тексты заранее создаются для того, чтобы быть оторванными от своего читателя. Мы это имеем в любой столице, но в случае империи подобный отрыв (необходимость произвести величественное впечатление) становится важным вдвойне. Сходные процессы мы видим и в царском Петербурге, и в советской Москве. Смена царской империи на советскую сразу привела к порождению своих собственных сильнодействующих текстов и частичному уничтожению чужих (либо путем переименования и перепрофилирования, либо простого сметания с лица земли).

В отсутствие империи эти тексты начинают стремиться к нейтрализации, к музейности. Любой подобный текст создавался в расчете на вечность, которая в результате не наступает. Императорский дворец становится музеем, вытесняя из сознания первоначальную символику. Но и сегодня он сохраняет величественную тень прошлого, порождая свой мир, защищенный от влияния сегодняшнего дня. И требуется дополнительное усилие, чтобы нарушить эту защиту. Поэтому более легким вариантом становится превращение дворцов в музеи, что сохраняет необходимый контекст оторванности от числа на календаре. Почти все венские дворцы расположены по кругу, они не допускают к себе автомобили, зелеными парками создавая заслон между собой и современностью. Более того, они даже сохраняют свой собственный музыкальный фон, называемый "венской музыкой", вероятно, практически единственный период музыкальной истории, названный по имени города.

Имперские тексты строятся только "на вырост", ибо создаются не для реального использования, по этой причине они создают питательное поле для порождения ритуалов. Поскольку эти тексты не соответствуют реальным потребностям, их наполнение становится фиктивным. Повторяясь, они закрепляются в ритуале. Ритуалы начинают жить дольше самих империй, что говорит о сильных семиотических механизмах вложенных в них.

Так, замечания И.Сталина по поводу фильма "Тарас Шевченко" носят характер чисто имперской семиотики (мы

предыстория семиотики в России 76

опираемся на описание приема фильма в воспоминаниях директора картины, см. Рассказ Бернарда Моисеевича // Егупец. Вып.2. Киев, 1996). Первое, в редакции "Современника" Шевченко держался не как "младший брат", а на равных с Чернышевским и Добролюбовым. Второе в изложении мемуариста выглядит следующим образом: "вождь сам обратил внимание присутствующих на сцену выезда царской фамилии из Зимнего дворца. Это был роскошный эпизод, стоивший, по словам Бернарда Моисеевича, огромных денег, ибо для снятия его пришлось декорировать чуть ли не весь Невский. По замыслу режиссера, грандиозность выезда символизировала мощь самодержавия и подчеркивала мужество поэта, бросающего вызов этой всеподавляющей силе. Сталин ничего не говорил о символах, хотя, очевидно, на него сцена произвела именно то впечатление, на которое и рассчитывал режиссер. Вождь лишь сказал, что этот эпизод надо убрать и объяснил это с поистине сталинской логикой: "Рано еще показывать нашему народу такое великолепие" (С.201).

Это случай разрыва империй, в случае же продолжения подобие, наоборот, подчеркивается. Сегодняшняя Вена позволила вместить в свои тексты такой знак прошлого, как фиакр. Карета, запряженная лошадью, совершенно спокойно вписывается в современный мир, именно из-за его принципиальной знаковости. При этом в бурлящем потоке Кертнер Штрассе вас также может пригласить на музыкальный концерт человек-знак в костюме императорской эпохи.

Альфред Лоренцен пишет об эпохе возникновения психоанализа. "Вена была в то время столицей разваливающейся, но скрывающей этот распад Империи, искавшей способа, как подтвердить свой статус великой державы. Со своими традициями, нравами и ценностями, она еще настолько не вышла из средневековья, что неравный брак эрцгерцога с графиней вызвал целую серию скандалов и даже государственный кризис, который в конце концов привел к Сараево" (Лоренцен А. Археология психоанализа. М., 1996. С.246). Как видим, и здесь речь идет об определенном многоязычии, а также о ненайденном общем Тексте.

Империя носит тексты не со своего плеча, что выражается в ритуалах (при взгляде с высоты Текста на читателя), но также и в осмеянии (анекдотах) -при обратном взгляде с читателя на текст. Имперская семиотика обязательно обладает этой второй стороной. "Швейк" Гашека отражает ее

имперский компонент 77

сходно с многочисленностью анекдотов советского времени. Там фигура императора Франца Иосифа однотипна фигуре Брежнева как объекта для осмеяния. Параллельная анекдотическая история существует как во времена советской империи, так и во времена российские (иногда порождая даже особый остров абсурда типа правления Павла). Это объяснимо, поскольку имперские тексты обладают усиленной знаковостью, что в свою очередь позволяет их легко обыгрывать. Для советской действительности такими анекдотическими величинами стали Брежнев, Чапаев, в меньшей степени – Ленин, Хрущев, Сталин. Т.е. герои последнего времени дают больше простора для деятельности, поскольку тексты возвышаются так же, как в первоначальном периоде, а герои, описываемые в них, калибром поменьше.

Отсюда вытекает следующее правило для империй – им не удается создание единого Языка. Императорская склонность к возвеличиванию себя, к гигантомании, обрекает империю на порождение фиктивных кодов. Они есть и поддерживаются аппаратом подавления. Они активно порождаются аппаратом восхваления. Но живут они только тогда, когда осуществляется их постоянная подпитка "государственной энергией". Исчезновение империи (этого силового агрегата подобных текстов) сразу же уничтожает эти тексты в их задуманном функционировании. При этом тексты второго рода – тексты осмеяния -странным образом сами становятся выразителями эпохи. Ср. роль "Двенадцати стульев" Ильфа и Петрова в эпоху до– и постсоветскую. Или анекдот в результате может стать определенным доказательством, характерной деталью эпохи.

Потерпев неудачу, империя все равно продолжает свое существование в фиктивном режиме пространства и времени. Ведь питается она все равно не естественными, а вынужденными овациями, поскольку только овации (или продолжительные аплодисменты) записаны в ее кодах в качестве основного волеизъявления народа по отношению к власти. Кстати, и все эти тексты созданы именно под канал оваций. Вся имперская система коммуникаций строится для передачи оваций, а не иных эмоций населения. Империя – это большой театр, где тебе дозволено лишь неистово хлопать от счастья.

Долгая жизнь в фиктивном режиме приводит к тому, что империи и умирают охотно, как это ни парадоксально, ибо

предыстория семиотики в России 78

они давно уже перешли границы смерти. Их многослойное и многоструктурное строение позволяет им жить, оставаясь пустыми или мертвыми. Отдельные структуры продолжают функционировать, создавая видимость жизни целого. Кстати, это умирание без возмущения, без борьбы все время поражает наблюдателей и исследователей. Это характерно как для царской империи, как для советской, так и для австро-венгерской. Казалось, как легко было бы царю Николаю приостановить продвижение хаоса, ан нет, он ничего не делает. На наших глазах совершенно без боя разваливается империя советская. Складывается впечатление, что даже собственная смерть доставляет удовольствие империи. Вероятно, она исчерпывает себя, и не хочет продолжать существование в таком виде. При этом материальные характеристики не играют никакой роли. Империя умирает с магазинами, заваленными продуктами, которые затем сменяются пустыми полками. И все при этом странным образом рады. Смерть империи есть нечто более высокое, чем это интерпретируется на уровне обыденного сознания.

Как это ни парадоксально, но такая официальная холодность дает возможность порождать в противовес себе совершенно иные – новые художественные языки и тексты. Они порождаются вне официального контроля, вне официального интереса. И в этом их сила, ибо они соответствуют той модели читателя, той модели человека своего круга, для которого они создаются. Типа того, как тексты Хармса соответствуют достаточно узкому кругу читателей Хармса. Величественные имперские тексты создавались для фиктивной модели (например такой, как "новая историческая общность -советский народ"). Соответственно значимым становится отсутствие результата – в качестве аудитории была избрана несуществующая реальность.

Если империи австро-венгерская и российская порождали новые семиотические языки особенно бурно в момент своей гибели, то советская, наоборот, в момент рождения. Соответственно были другими и сроки жизни -более 300 лет династии Романовых и более семидесяти "кремлевских мечтателей" (обратите также внимание на явно семиотический характер последнего обозначения). Но зато за свои семьдесят советская империя прошла и фанфары побед, и кровь ужаса, получив полный исторический набор.

имперский компонент 79

Австро-венгерская империя также дала миру такое количество интеллектуальных направлений, что они не передаются перечислению. Эта ментальность ритуалов величественности и порождает полностью противоположные им интеллектуальные тексты: от писательских до художнических, от философских до психологических. Это все тексты, преодолевающие ритуальность официальной жизни, неестественной и оторванной от нормы. Ее обязательность для всех требовала определенной "ментальной санации". В советской действительности это происходило в виде анекдота, нарушавшего ритуал почетной жизни кремлевских старцев. Анекдот реализовывал смех над ритуалом. Анекдот – это антипод ритуализованной действительности, это реакция на определенную "кастрацию действительности", в которой разрешены только строго очерченные действия по заранее согласованному плану. Тогда остальным действиям приходится реализоваться в виде анекдота. Ведь для восхваления гениальности Л.Брежнева не нужен был именно этот канал, для этого были открыты все другие.

Империя – это и интеллектуальный конгломерат. Тунгус, калмык, всяк сущий в ней язык – отображают и многообразие интеллектуального характера. Новые художественные языки как реакция отторжения от официальных ритуалов возможны лишь на фоне создания своих интеллектуальных ритуалов. Это снова не отражение жизни, а отражение ритуализации жизни. Эти интеллектуальные ритуалы более живучи только потому, что рассчитаны на свою аудиторию, а она всегда может возникнуть. Они факультативны. Ритуалы империй обязательны для всех – в этом сразу закладывается их мертвый характер и залог последующей смерти.

1.11. МЕТАКОМПОНЕНТ

Начало века характеризуется большим вниманием к метапроблемам. К примеру, символизм как литературное течение одновременно порождает достаточное число самоописаний. Причем именно для теории этот метакомпонент весьма важен в России. Как, к примеру, отмечал в своем докладе 1925 г. Семен Франк, "Своеобразие русского типа мышления именно в том, что оно изначально основывается на интуиции. Систематическое и понятийное в познании представляется ему хотя и не как нечто второстепенное, но все же как

предыстория семиотики в России 80

нечто схематическое, неравнозначное полной и жизненной истине. Глубочайшие и наиболее значительные идеи были высказаны в России не в систематических научных трудах, а в совершенно иных формах – литературных" (Франк С.А. Русское мировоззрение // Франк С.Л. Духовные основы общества. М, 1992. С.474).

В качестве примера таких интересных прозрений мы рассмотрим статьи поэта Николая Гумилева (18S6-1921). Последняя цифра связана с заседанием ЧК Петрограда от 24 августа 1921 г., на котором был вынесен следующий приговор:

"Гумилев Николай Степанович, 35 лет, бывший дворянин, филолог, член коллегии издательства "Всемирная литература", женат, беспартийный, бывший офицер, участник Петроградской боевой контрреволюционной организации, активно содействовал составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания. группу интеллигентов, кадровых офицеров, которые активно примут участие в восстании, получив от организации деньги на технические надобности" ("Московские новости", 1989, No 48). Год уже этой публикации отражает время, когда оказался возможен возврат текстов Н.Гумилева к обществу.

Тип жизни того времени передает небольшая цитата из письма Н.Гумилева 1916 г. к Анне Ахматовой (его жене):

"Лозинский сбрил бороду, вчера я был с ним у Шилейки – пили чай и читали Гомера. Адамович с Г.Ивановым решили устроить новый цех, пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе едва ли будет".

В своих литературных заметках Н.Гумилев достаточно системен и четок. "Поэзия всегда обращается к личности. Даже там, где поэт говорит с толпой, – он говорит отдельно с каждым из толпы" (Гумилев Н. Читатель // Гумилев Н. Сочинения. Т. 3. М., 1991. С.20-далее все цитаты по этому тому собр. соч.). В этой же работе он пишет: "Поэзия всегда желала отмежеваться от прозы. И типографским (прежде каллиграфическим) путем, начиная каждую строку с большой буквы, и звуковым ясно слышимым ритмом, рифмой, аллитерацией, и стилистически, создавая особый "поэтический" язык (трубадуры, Ронсар, Ломоносов), и композиционно, достигая особой краткости мысли, и эйдологически в выборе

метакомпонент 81

образов" (С.21). Эта статья должна была составить вступление к книге по теории поэзии.

В работе "Жизнь стиха" Гумилев прозорливо подчеркивает совершенно новый аспект стихотворного произведения:

"индивидуальность стихотворению придают только сознательные отступления от общепринятого правила, причем они любят рядиться в бессознательные. (...) Эти неправильности играют роль родинок, по ним легче всего восстановить в памяти облик целого" (С. 11). Вероятно, поэтому и создание "грамматики" такого текста становится весьма затруднительным. Но собственно это соответствует современному подходу, к примеру, к языку кино, где требуется одновременное построение как текста, так и его грамматики, как со стороны создателя, так и со стороны зрителя.

Н.Гумилев не только выступал в печати со статьями, но и читал лекции, и с этим связано его внимание к теории. Так, в программе лекций под шапкой "эйдологии" им перечислены следующие моменты:

"I) творец и творимое, 2) аполлинизм и дионисианство, 3) закон троичности и четверичности, 4) четыре темперамента и двенадцать богов каждой религии, 5) разделение поэзии по числу лиц предложения, 6) время и пространство и борьба с ними, 7) возможность поэтической машины" (Программы лекций. С.229-230). Последнее – поэтическая машина – также соответствовало действительности. Н.Гумилев предлагал создать такую машину (чего не произошло из-за отсутствия средств), представляющую собой 12-дисковую рулетку, где диски должны были вращаться с разными скоростями.

Диаграмма соотношений четырех "каст" двенадцати римских богов, в рамках которой Лермонтов становится "воином-клерком", Некрасов – "купцом-парией", а Блок – "клерком-парией" принимает следующий вид (С.330):

Марс Юпитер

Диана воин

Минерва купец

Феб Веста

Юнона Меркурий

клерк Вулкан

пария Нептун

Венера Церера

предыстория семиотики в России 82

Сегодня уже затруднительно восстановить по плану книги "Теория интегральной поэтики" возможное развитие ее текста. В другой своей работе Гумилев делит теорию поэзии на четыре отдела: фонетику, стилистику, композицию и эйдологию (С.26). О последнем разделе говорится следующее:

"Эйдология подводит итог темам поэзии и возможным отношениям к этим темам поэта" (С.27).

В тексте, озаглавленном "Набросок начала доклада 1914 г." (а такой тип общения как выступление и доклад был достаточно значим в то время), Н.Гумилев разграничивает подходы к языку у символистов и футуристов. Символисты, по его мнению, опираются на музыкальные возможности слова, в то время как футуристы – на психологические.

О символистах он говорит следующее: "Символисты использовали все музыкальные возможности слова, показали, как одно и то же слово в разных звуковых сочетаниях значит иное, но доказать, что это иное и есть подлинное значение данного слова, а не одна из его возможностей, не смогли. (...) В их стихотворениях отсутствует последовательное смешение планов переднего и заднего; при помощи чрезмерно развитой метафоры, гиперметафоры, сказал бы я, человек с исключительной легкостью подменяется звездой, звезда какой-нибудь идеей и т.д." (С.220).

Футуристов характеризует углубленное внимание к форме – к уродливым возможностям формы, как пишет Н. Гумилев. "Они остро подметили, что мы вполне сроднились с тем, что каждое сочетание слогов что-нибудь значит, и на этом построили ряд прелюбопытных фокусов, над которыми стоит подумать занимающимся экспериментальной психологией. Как палку в муравейник, они втискивали в наше сознанье совсем новые, ничего не значащие слова, или старое слово, произвольно изменяя, или, наконец, старое слово в совершенно нелогичной связи с другими. И, как муравьи в разрытом муравейнике, наши мысли хлопочут, чтобы как-нибудь осознать эту новизну, каким-нибудь содержаньем наполнить эту пустоту" (Там же).

Такое противопоставление символизма и футуризма выглядит как движение в рамках содержания в противоположность движению в рамках формы. Акмеисты, как он считает, опираются на изобразительные возможности слова. При этом он разъясняет, что он понимает под ритмом мысли:

"наше сознанье переходит с предмета на предмет или на

метакомпонент 83

разные фазисы предмета не непрерывно, а скачками. Опытные ораторы это знают и потому перемежают свою речь вставными эпизодами, которые легко опустить, не повредив целому. У поэзии есть другие средства, потому что наше поэтическое восприятие допускает созерцание предмета и в движении (временном), и в неподвижности" (С.220-221).

Касаясь фольклорного текста, Н.Гумилев замечает: "Творец народной песни – брат творца сказок. Для него почти нет сравнений и вовсе нет метафор. Они тотчас переходят у него в развитие образа. Там, где обыкновенный поэт сравнил бы девушку с дикой уточкой, он заставляет девушку превращаться в эту птицу" (С.208).

В заключение отметим, что Н.Гумилев весь полон такими прозрениями, которые могли бы разворачиваться в стройные научные теории, будь он теоретиком. Но он все время движется дальше, создавая свой вариант осмысления мозаики окружающей его культуры. Он не только намечает ключевые точки смысла, но и развертывает их в виде процессов. Вот что он пишет о декадансе как о направлении. "Идущие по этому пути сперва совершенствуются в области формы, старое содержание облекают в новую для него изысканность, но потом наступает переворот. Чтобы дразнить притупленные нервы, недостаточно ликеров, нужен стоградусный спирт. Отсутствие формы начинает волновать больше, чем самая утонченная форма. Начинает казаться, что линии уже даны в самих красках, теряется чувство грани между элементами искусства, и преждевременный синтез становится в лучшем случае гротеском" (По поводу "Салона" Маковского. С.216).

Даже сам стиль письма Николая Гумилева отражает системный стиль его мышления. Приведем пример из "Записок кавалериста", печатавшихся в "Биржевых ведомостях" и исходивших от непосредственного участника военных действий:

"Дивное зрелище – наступление нашей пехоты. Казалось, серое поле ожило, начало морщиться, выбрасывая из своих недр вооруженных людей на обреченную деревню. Куда ни обращался взгляд, он везде видел серые фигуры, бегущие, ползущие, лежащие. Сосчитать их было невозможно. Не верилось, что это были отдельные люди, скорее это был цельный организм, существо бесконечно сильнее и страшнее динотериумов и плезиозавров. И для этого существа возрождался величественный ужас космических переворотов и ката

предыстория семиотики в России 84

строф. Как гул землетрясений, грохотали орудийные залпы и несмолкаемый треск винтовок, как болиды, летали гранаты и рвалась шрапнель. Действительно, по слову поэта, нас призвали всеблагие, как собеседников на пир, и мы были зрителями их высоких зрелищ. И я, и изящный поручик с браслетом на руках, и вежливый унтер, и рябой запасной, бывший дворник, мы оказались свидетелями сцены, больше всего напоминавшей третичный период земли. Я думал, что только в романах Уэллса бывают такие парадоксы" (Гумилев Н. Записки кавалериста // Гумилев Н. Сочинения. Т. 2. М., 1991.

С.310).

* * *

В заключение постараемся собрать воедино некоторые характерные черты рассматриваемого периода "досемиотической семиотики". Особенностью его была определенная теоретичность, выразившаяся в подлинно структурном подходе, характерном как для теории, так и для практики. Приведем некоторые примеры в дополнение уже названным выше.

С теоретической точки зрения В.Т.Каратыгин занимается "такой "мобилизацией" основного вопроса эстетики, такой динамической трактовкой эстетического опыта в смысле определенной, но колеблющейся (по эпохам, национальностям, отдельным индивидуальностям) в своем составе суммы взаимно антагонирующих элементов, из коих один (специфичность) постоянно прибывает за счет соотвественной убыли другого (синкретизм)" (Каратыгин В.Т. Драма и музыка // Памяти Веры Федоровны Комиссаржевской. Спб., 1911. С.151). Вот формулировка движения творчества и искусства в любой период. Или пример практический – – сказка Е.Замятина "Арапы":

На острове Буяне – речка. На этом берегу – наши, краснокожие, а на том – ихние живут, арапы.

Нынче утром арапа ихнего в речке поймали. Ну так хорош, так хорош: весь филейный. Супу наварили, отбивных нажарили – да с лучком, с горчицей, с малосольным нежинским. Напитались: послал Господь!

И только было вздремнуть легли – вопль, визг: нашего уволокли арапы треклятые. Туда-сюда, а уж они его освежевали и на угольях шашлыки стряпают.

Наши им – через речку:

– Ах, людоеды! Ах, арапы вы этакие! Вы это что ж это, а?

– А что? – говорят.

метакомпонент 85

– Да на вас что – креста, что ли, нету? Нашего, краснокожего, лопаете. И не совестно?

– А вы из нашего – отбивных не наделали? Энто чьи кости-то

лежат?

– Ну что за безмозглые! Да-к ведь мы вашего арапа ели, а вы – нашего, краснокожего. Нешто это возможно? Вот, дай-ка, вас черти-то на том свете поджарят!

А ихние, арапы – глазищи белью вылупили, ухмыляются да знай себе -уписывают. Ну до чего бесстыжий народ: одно слово – арапы. И уродятся же на свете этакие!

(Замятин Е. Большим детям сказки. – Берлин; Пг., 1922. С.21).

Это чисто структурный текст, семиотически насыщенный.

Можно привести еще и пример прямого вхождения семиотики в жизнь -афонские споры 1912-1913 годов об Имени Божием. Если одна сторона утверждала, что "Имя Божие есть сам Бор>, то другая боролась против этого:

"имеславцы" и "имеборцы". П.А.Флорвнский посвятил этому отдельную работу "Имеславие как философская предпосылка", и в мир эта проблема вышла как проблема философии слова. Д.С.Лихачев, вспоминая период своего заключения, написал, что "на Соловках, кстати, были заключенные женского имяславческого монастыря, обитательницы которого все погибли поодиночке: их отказ назвать свое имя был расценен как контрреволюционная конспирация" (Лихачев Д.С. Об Александре Александровиче Мейере // Вопросы философии. – 1992. – No 7. С.92). Это отзвуки все того философского спора, но в советское время и решение его соответствующими методами. Заключая, скажем, что начало XX века было временем зарождения нового, и семиотика оказалась в одном ряду со всем остальным.

ГЛАВА ВТОРАЯ. ИСТОРИЯ до 1917 ГОДА

2.1. В.Э.МЕЙЕРХОЛЬД О СЕМИОТИКЕ ТЕАТРА

Мы уже говорили выше о том, что театр оказался главной ареной для зарождения семиотических идей. Сложность самого театрального объекта (его многоязычие) вызывала к жизни серьезную работу не только по его созданию, но и по восприятию. Поэтому уже в 1907 году в журнале "Весы" Всеволод Эмильевич Мейерхольд (1874-1940) напишет:

"УСЛОВНЫЙ метод полагает в театре четвертого творца, – после автора, актера и режиссера; это – зритель. УСЛОВНЫЙ театр создает такую инсценировку, где зрителю своим воображением, творчески, приходится дорисовывать данные сценой намеки. УСЛОВНЫЙ театр таков, что зритель "ни одной минуты не забывает, что перед ним актеры, которые играют, а актеры, что перед ними зрительный зал, а под ногами сцена, а по бокам – декорации. Как в картине: глядя на нее, ни на минуту не забываешь, что это – краски, полотно, кисть, а вместе с тем получаешь высшее и просветленное чувство жизни. И даже часто так: чем больше картина, тем сильнее чувство жизни" (Мейерхольд В.Э. Из писем о театре // Весы. – 1907. – No 6. С.95). Закавыченное высказывание в приведенной цитате взято В.Э.Мейерхольдом из частного письма Леонида Андреева.

Первое, что делает В.Э.Мейерхольд, он отделяет Театр как знак от Слова: "Стремление во что бы то ни стало показать все, боязнь Тайны, недосказанности превращает театр в иллюстрирование слов автора. "Я слышу, опять воет собака", – говорит одно из действующих лиц. И непременно воспроизводится вой собаки. Отъезд зритель узнает не только по удаляющимся бубенцам, но еще и по стуку копыт по деревянному мосту через реку. Слышен стук дождя по железной крыше. Птицы, лягушки, сверчки" (Мейерхольд В.Э. О театре. СПб., 1913. С.24).

Отделив автора от театра, В.Э.Мейерхольд придает собственно вербальной семиотике вторичное значение для театра. Он подчеркивает: "Чтобы пишущего для сцены беллетриста сделать драматургом, хорошо бы заставить его написать не

87 Мейерхольд о семиотике театра

сколько пантомим. Хорошая "реакция" против излишнего злоупотребления словами. Пусть только не пугается этот новоявленный автор, что его навсегда хотят лишить возможности говорить со сцены. Ему дозволено будет дать актеру слово лишь, когда будет создан сценарий движений. Скоро ли запишут на театральных скрижалях закон: слова в театре лишь узоры на канве движений?" (Там же. С.149).

И далее: "Пантомима зажимает рот ритору, которому место на кафедре, а не в театре, а жонглер заявляет о самодовлеющем значении актерского мастерства: о выразительности жеста, о языке телодвижений не только в пляске, но во всяком сценическом положении. Жонглер требует себе прежде всего маску, побольше лоскутов для пестроты наряда, побольше позумента и перьев, побольше бубенцов, побольше всего того, что дает спектаклю так много блеска и так много шума" (Там же. С.150). Здесь возникает любимое знакомое слово маска, идущее от комедии дель арте. В этом случае символ-маска, будучи жесткой структурой, позволяла создавать мягкие тексты-импровизации. В.Э Мейерхольд пишет:

"В деле реконструкции Старого театра современному режиссеру кажется необходимым начать с пантомимы потому, что в этих безмолвных пьесах при инсценировании их вскрывается для актеров и режиссеров вся сила первичных элементов Театра: сила маски, жеста, движения и интриги. Маска, жест, движение, интрига совершенно игнорируются современным актером" (Там же. С.151). Это, кстати, позволило Б.Алперсу назвать свою книгу о творчестве В.Э.Мейерхольда "Театр социальной маски". Он писал:

"Театральная маска – как правило – обычно выражает окостенение социального типа, утерю им индивидуальных черт, делающих его еще живым лицом, его предельную схематизацию и общность. (...) Маска всегда имеет дело с выкристаллизовавшимся жизненным материалом. Она не допускает нерешенных фигур, персонажей с новым, неустоявшимся социально-психологическим содержанием, судьба которых имеет свое развитие и продолжение в жизни после финала театральной пьесы" (Алперс Б. Театр социальной маски. – М.-Л, 1931. С.78-79).

Отделив слово, вычленив жест, В.Э.Мейерхольд делает следующий шаг, демонстрируя, что театр может вести свою коммуникацию не в соответствии со словами, а независимо от них. Приведем большую цитату, но она очень важна:

история до 1917 года 88

"Что же значит "пластика, не соответствующая словам"? Два человека ведут разговор о погоде, об искусстве, о квартирах. Третий, наблюдающий за ними со стороны – если он, конечно, более или менее чуткий, зоркий – по разговору тех двух о предметах, не касающихся их взаимоотношений, может точно определить, кто эти два человека: друзья, враги, любовники. И он может определить это по тому, что два беседующих человека делают руками такие движения, становятся в такие позы, так опускают глаза, что это дает возможность определить их взаимоотношения. Это оттого, что, говоря о погоде, искусстве и пр., эти два человека делают движения, не соответствующие словам. И по этим-то движениям, не соответствующим словам, наблюдающий и определяет, кто говорящие: друзья, враги, любовники. (...) Жесты, позы, взгляды, молчание определяют истину взаимоотношений людей. Слова еще не все говорят. Значит – нужен рисунок движений на сцене, чтобы настигнуть зрителя в положении зоркого наблюдателя, чтобы дать ему в руки тот же материал, какой дали два разговаривающих третьему наблюдающему, -материал, с помощью которого зритель мог бы разгадать душевные переживания действующих лиц. Слова для слуха, пластика для глаз. Таким образом, фантазия зрителя работает под давлением двух впечатлений: зрительного и слухового. И разница между старым и новым театром та, что в последнем пластика и слова подчинены – каждое своему ритму, порой находясь в несоответствии" (Мейерхольд В.Э. О театре. С.45).

Есть еще одно важное замечание, вновь отделяющее Театр от иного языка, теперь уже живописи. "Тело человеческое и те аксессуары, которые вокруг него – столы, стулья, кровати, шкапы – все трех измерений, поэтому в театре, где главную основу составляет актер, надо опираться на найденное в пластическом искусстве, а не в живописи. Для актера должна быть основой -пластическая статуарность" (Там же. С.47).

Значимой составляющей языка театра для В.Э Мейерхольда. был ритм. Он пишет: "В основе оперного искусства лежит условность -люди поют; нельзя поэтому вводить в игру элементы естественности, ибо условность, тотчас же становясь в дисгармонию с реальным, обнаруживает свою якобы несостоятельность, т.е. падает основа искусства. Музыкальная драма должна исполняться так, чтобы у слушателя


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю