412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георги Господинов » Времеубежище » Текст книги (страница 11)
Времеубежище
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 21:56

Текст книги "Времеубежище"


Автор книги: Георги Господинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Встреча с К.
8

Прежде я приезжал сюда по делам клиники практически анонимно, но на этот раз решаю поговорить с кем-нибудь о создавшейся ситуации. Звоню одному университетскому другу, который уже стал профессором. Мы не виделись несколько лет, я даже не уверен, что он не сменил номер телефона. Долго никто не отвечает, и я уже собираюсь повесить трубку, когда мне сонно ответили: «Алло».

В голосе друга звучало не только удивление, но и некоторая радость. Надо сказать, здесь не принято выражать радость по отношению к тому, кого давно не видел и не слышал. Помню, как в первые годы, встречая на улице друга или просто знакомого, я бросался его обнимать, но натыкался на недоуменный взгляд и слова типа «А, привет, какими судьбами?». Но К. сам предложил мне встретиться в ресторане на крыше так называемых «Архивов» сегодня же вечером. Здесь все еще возможно назначить встречу на сегодня.

В конце восьмидесятых К. был младшим ассистентом. Мы любили его, так как он отличался от других. Его прозвали Кафкой. Младший ассистент Кафка. Он знал об этом и, подозреваю, не имел ничего против. Он всегда был (и остался) вспыльчивым, горячим, любил разложить все по полочкам, что шло на пользу нашему хаотичному, беспорядочному сознанию, где царил полный сумбур от бессистемно прочитанных книг. Беседы с К. часто перерастали в острые споры, и он зачастую выходил из себя, взрывался, перебивал, язвил, мог оскорбить. В общем, академический драчун. Но это придавало ему некое очарование. Мы не были близкими друзьями, но пили и спорили до хрипоты в многочисленных заведениях и на семинарах в девяностые, которые потом уже никогда не повторились. Все наши встречи начинались с благожелательного внимания с его стороны и после долгих разговоров заканчивались скандалом. Обычно через неделю он звонил и с удивлением спрашивал: «Куда ты пропал? Чего не звонишь?» – «Но мы же поругались», – отвечал я. «Да, да, конечно, как раз повод увидеться, чего-нибудь выпить в знак примирения».

Скандалы были всего лишь поводом к новой встрече, что неминуемо вело к новому скандалу, потом к следующей встрече и так далее. Обычное дело в прекрасные бурные девяностые.

Может, именно поэтому я и позвонил ему сейчас, тайно надеясь, что остался хоть кто-то, способный все разложить по полочкам и сформулировать проблему с категоричностью протестантского пастора. Я никогда не любил категоричность суждений и не прибегал к ней, возможно, именно поэтому мне всегда не хватало такого человека рядом. Наверно, оттого его и не любят. Но я люблю тех, кого не любят. (В сущности, наша первая встреча с К. произошла на том самом семинаре на море в конце восьмидесятых – там же я познакомился и с Гаустином. И должен отметить, что К. был единственным человеком, кроме меня конечно, кто заинтересовался Гаустином. Он стал приглашать его на свои встречи, но Гаустин, разумеется, ни разу там не появился.)

Мы сидим на крыше «Архивов». На Софию постепенно опускается вечер, и видно, как вдали Витоша укрывается фиолетовым одеялом «в час голубого тумана»[9]9
  Герой вспоминает стихотворение болгарского поэта П. Яворова «В час голубого тумана».


[Закрыть]
. «Льет поток лунно-серебряной воды»[10]10
  Строчка из стихотворения X. Смирненского «Цветочница». Пер. С. Режского.


[Закрыть]
, – подхватывает К., как будто прочитав мои мысли. Этот город, несомненно, для меня стал скорее литературой, я знаю его только из книг, и только поэтому он все еще привлекает. Я считаю, что его расцвет пришелся на тридцатые и сороковые. В 1931-м где-то здесь поблизости зажглась первая неоновая реклама французских авиалиний. Тогда же неон буквально ворвался в городскую поэзию. Я представил, как человек, который привык любоваться звездами и луной, впервые увидел светящиеся буквы. Вспышки неоновых реклам на фоне тусклых уличных фонарей, наверно, были волнующим зрелищем, но быстро стали обыденностью. Когда-то, в другой жизни, мне приходилось заниматься рекламой, кинематографом и радио того периода, и я изучал иллюстрированные еженедельники, киножурналы и справочники по сборке радиоприемников. В поэзии тех времен взахлеб восхвалялись конденсаторы, антенны, неон, реклама компаний «Байер» и «Филипс», «Лаки Страйк» и «Уайт Хорс», названия фильмов и лев на логотипе «Метро Гэлдвин Майер».

Я втягиваюсь в разговор, хотя пришел не за этим. А помнишь… А это… А вот то…

– Красиво, как в раю, цвели рекламы «Байер», «Филипс»… – На секунду К. задумывается, а я по-детски радуюсь, что он чего-то не знает.

– Говори, кто?

– Ранний Богомил Райнов, – радостно выкрикиваю я. – Прежде, чем превратился в сатрапа.

Если бы я участвовал в Референдуме о выборе прошлого, предпочел бы тридцатые из-за литературы того времени (несмотря на все то, что должно было случиться потом), хотя, возможно, задумался бы и о шестидесятых – о них у меня остались довольно подробные воспоминания.

Спрашиваю К., какое десятилетие выбрал бы он. К. не торопится с ответом, словно должен принять решение именно сейчас. Мы заказываем еще ракии, и как только официант уходит, К. медленно произносит:

– Колеблюсь между двадцатыми и пятидесятыми, хотя, по мнению социологических агентств, у них самый низкий рейтинг.

– Ну, это нормально, – говорю я. – На долю и тех, и других выпало слишком много кровавых событий.

Мне знаком труд К. о поэзии двадцатых. В это десятилетие отметилось несколько поистине гениальных поэтов. Лучший из них заплатил в буквальном смысле слова головой, пробитой шрапнелью на фронте, а потом собранной по кусочкам в Берлине. Спустя шесть лет поэта арестовали, и он бесследно исчез. В пятидесятых годах его тело было обнаружено в безымянной братской могиле. О том, кому оно принадлежало, определили по стеклянному глазу[11]11
  Речь идет о ярком представителе болгарского модернизма, поэте Гео Милеве (1895–1925).


[Закрыть]
. Хорошо известно, что родная полицейская власть во все эпохи питала слабость к писателям и поэтам и всегда стремилась уничтожить самых талантливых. Выжить могли только бездари. Я понимаю, почему К. выбрал двадцатые. Истории литературы хочет вернуться к своей теме.

– Но почему пятидесятые? – спрашиваю без обиняков. – Ведь там все мрачно, беспардонно, террор, лагеря… грубая эстетика, приверженцы Тодора Павлова…

– В пятидесятых мой отец оказался в Белене, – начал свой рассказ К. – Из лагеря он вышел совсем другим и никогда не рассказывал о том времени. В школе меня тут же записали в неблагонадежные. Когда говорили о врагах народа, учителя указывали на меня пальцем. Я служил идеальным примером того, насколько великодушна народная власть, которая разрешает таким, как я, жить и учиться вместе с остальными.

Однажды в дверь позвонили. Мне тогда исполнилось семь. Я посмотрел в глазок и увидел какого-то страшного бородатого грязного человека. Быстро повернул ключ еще на один оборот. Сердце чуть не выскочило из груди от страха. «Открой мне», – сказал человек за дверью, назвав меня по имени. «Незнакомым не открываю!» – выкрикнул я. «Неужели ты не узнал меня? Я твой отец», – он произнес эти слова тихо, словно боялся, что его услышат соседи. Я снова посмотрел в глазок, и мне показалось, что незнакомец плачет… «Нет, это не мой отец, – сказал я себе, – но раз он плачет, значит, не бандит». Но все равно не открыл. Мать была на работе. Она трудилась на фабрике и должна была вернуться через два-три часа. Мужчина так и стоял на лестничной площадке, цвет его одежды сливался с грязно-бежевым цветом стен. Я спросил, может ли он доказать, что он мой отец… Кажется, этот вопрос добил его… Он ответил, что на левой брови у меня шрам – он остался у меня после того, когда я однажды зимой поскользнулся и упал. Потом он предложил мне открыть шкаф. Там должна висеть шинель с металлическими пуговицами Он оставил ее, когда его увели на допрос. Сказал, что я постоянно просил его рассказать о фронте. Это все было правдой, но мой отец выглядел по-другому – он был молодым и красивым. Я так и выпалил это незнакомцу. Он уселся на ступеньки, и теперь я мог видеть только верх мятой фуражки.

Лишь теперь я осознал, насколько несправедливо и жестоко поступил. Тогда я снова сказал себе: «Нет, это не мой отец, но раз он плачет, значит, хороший. И если мать узнает, что я держал такого хорошего человека на ступеньках, мне здорово влетит». И открыл ему… Он вошел, сразу понял, что я ему не поверил, даже не попытался обнять меня – наверно, чтобы не напугать, и сказал, что пойдет в ванную. Он знал, куда идти. Потом я услышал звук льющейся воды. Слава богу, вернулась мать. Ей сказали, что выпустили заключенных по амнистии, и она отпросилась пораньше.

Мы немного помолчали, и К. продолжил:

– Поэтому я вернулся бы в пятидесятые, ради отца. Ведь год спустя его не стало. Мы даже толком не успели поговорить. Он ничего мне так и не рассказал.

Пока К. говорил, я смотрел на него.

Он как-то разом постарел, от его язвительности и отстраненности не осталось и следа, казалось, даже острый профиль как-то обмяк. К. вдруг превратился в своего отца, которого описывал… Рано или поздно мы все превращаемся в своих отцов.

Потом К. встрепенулся, осознав, что слишком расчувствовался, подозвал официанта, и мы заказали еще по одной порции шопского салата, этого удачного изобретения «Балкантуриста» конца шестидесятых.

– Да, хитро придумано, – замечаю я, чтобы сменить тему. – Белое, зеленое, красное… Способ напомнить иностранцам о цветах болгарского флага…

9

Вечер уже окутал землю. Всего тридцать лет назад справа от нас на Доме партии загорелась бы пятиконечная звезда. Напротив – здание Болгарского народного банка. Его строгий неоклассицизм тридцатых соседствует со сталинской архитектурой прежней гостиницы «Балкан» и здания Совета министров. Там, где когда-то стоял мавзолей, суетятся рабочие.

– Интересно, что они там делают? Неужели снова мавзолей возводят?

– В некотором смысле, – говорит К. – Завтра здесь намечается митинг приверженцев сил «Соца». Так что не удивлюсь, если мавзолей снова построят.

– Надеюсь, без тела внутри…

– Кто знает, – грустно усмехается К.

Я заказал «Тройку с гарниром» – из-за названия, которое пробудило во мне воспоминания о поездках к морю. Тогда отец гордо заказывал нам с братом общую порцию: три жареные колбаски-кебапчета с гарниром. Это было своеобразным признанием: тебя уже считают взрослым.

– Как когда-то, – заговорщицки склоняется ко мне официант, принеся заказ.

– Надеюсь, все же посвежее, – в тон отвечаю я.

К. с сарказмом смотрит на мою тарелку и спрашивает:

– По социализму соскучился?

– Пересолили немного, – отвечаю ему, откусывая от одной колбаски из грубого фарша. Как и когда-то, попадаются косточки, из-за которых можно лишиться пломб.

Святая троица традиционного гарнира: лютеница, вареная фасоль и пережаренный картофель.

К. заказывает какой-то кебап в винном соусе. Невкусно, но порция поражает своими размерами.

– Ты, наверно, уже понял, что выбор стоит между национализмом и социализмом, – говорит К. – Вот до чего мы дошли. Если ты меня спросишь, что из этого наименьшее зло, – честно, не знаю. К тому же национализм поднимал голову уже в последние годы социализма.

Постепенно он входит в свою любимую роль преподавателя, и стол превращается в кафедру. В какое-то время в ход идут и тарелки: моя «Тройка с гарниром» олицетворяет Движение за социализм, а его кебап в винном соусе становится «Молодцами». К. говорит о том, что в свое время мы не объяснили молодым суть коммунизма со всеми его ужасами и лагерями и поэтому целое поколение считает его стилем жизни.

– Прекрати, – прерываю его в какой-то момент, – а то так недалеко и до вечного «Мы в свое время так и так, а эти сейчас…». Молодежь по всему миру бунтует против стариков, а здесь старики пытаются бить молодых. Совсем как Тарас Бульба: «Я тебя породил, я тебя и убью…»

– Может быть, и так, – соглашается он. – Мы ничего не смогли сделать, ничегошеньки… Именно здесь, в доме номер пять по Московской улице, где мы сейчас сидим, находилось здание органов госбезопасности. Внизу, под нами, в подвале со стороны улицы Малко Тырново, располагались пыточные. Там сначала били по-страшному, обрабатывали, так сказать, щуплых ребят, а потом приказывали: давай, снимай штаны, не снимая обувь. Если не получается, значит, брюки уже, чем полагается. Раз так, отправляйся на Московскую за справкой. Били по почкам, чтобы не оставалось следов. Если пронесет, считай, повезло. «Чем вам мешают мои штанины, уроды? Свиньи, что такого, что брюки заужены, что плащ у меня желтый, как лимон, а пальто с деревянными пуговицами, ублюдки?..» – К. уже почти кричит в гневе. Люди за соседними столиками начинают оборачиваться в нашу сторону.

– Послушай… – пытаюсь я его прервать.

– Подожди-ка, – говорит вдруг К. – Разве ты не был среди тех, кто хотел создать музей госбезопасности? Именно здесь, в подземелье… И где ваш музей?

– Нашу идею одобрили, мы на пятидесяти страницах подробно изложили, что и как надо сделать. Появились восторженные статьи в газетах… И всё. Сначала рассказывали, будто негде. Вот был бы мавзолей, сделали бы там, но теперь бла-бла-бла… Вдруг в Софии не оказалось места. И тогда мы вспомнили о подземелье на Московской. Ты знаешь, какое там эхо? Сохранилась какая-то акустическая память, ведь столько людей прошло через это подземелье, столько кричало. И вроде уже все было на мази, но вдруг застопорилось, а потом все ушли в сторону, вроде как сейчас не время, не надо разделять народ… Одним словом, ничего. Нельзя сделать музей чего-то, что еще живо.

Некоторое время мы молчим. Столики постепенно пустеют, становится прохладно. Потом К. продолжает. Говорит о том, что людям надоели партии, глобализация и политкорректность…

– И чем им не нравится глобализация? – спрашиваю я. – И о какой политкорректности ты говоришь здесь, где тебя запросто могут обматерить, это им как поздороваться.

– Видишь ли, – К. не любит, чтобы его прерывали, – несправедливость во всем, и люди это чувствуют. А мы отошли в сторону, и никто не хочет рисковать и говорить о наболевшем.

– Именно что рисковать, – отвечаю я. – Точнее и не скажешь. Но ты говоришь как человек, который готов помочь слабому. Но ведь слабые – мы с тобой, пойми же, наконец. Все переменилось. И бритоголовым плевать на то, что какие-то там очкарики снизошли до беседы с ними.

– Ты не живешь здесь постоянно и не можешь так говорить, – обрывает меня К.

Кажется, назревает скандал. Совсем как в старые добрые времена.

– Подожди, подожди… А если нас не хотят слушать, тогда как?.. Или ты имеешь в виду либеральный дискурс… Но ведь они просто рассмеются тебе в лицо, сорвут с тебя очки, раздавят их и отправят одного по темным улицам… Это в лучшем случае. Или будут молотить тебя дискурсом по голове, пока ты ищешь на земле очки. – Я понимаю, что утрирую, может даже перебарщиваю.

К. умолкает, невольно поднеся руку к лицу, словно желая проверить, на месте ли очки. Таким ом меня не знает, но во мне скопилось много молчания плюс несколько рюмок ракии.

– Что дает национальное государство? Уверенность в том, что тебе известно, кто ты, что у тебя есть место среди других, тебе подобных. Они говорят на том же языке и помнят то же, что и ты: от хана Аспаруха до вкуса печенья «Золотая осень». И в то же время у вас общая деменция по отношению к другим вещам. Я уже не помню, кто это сказал, что нация – это группа людей, которые договорились помнить и забывать одни и те же вещи.

– Ренан сказал, еще в девятнадцатом веке, я читал вам лекцию о нем, – перебивает меня К.

– Ладно, не спорю. Ну а что, если Европу разделить на разные периоды? Так или иначе, национализм – явление территориальное, территория – это святое. Что произойдет, если выдернуть из-под ног этот коврик? Общей территории не будет, ее место займет общее время.

– Вопрос в том, готовы ли мы сделать выбор, – бурчит К. – Впрочем, а что вообще ты думаешь по поводу этого референдума? – Он неожиданно смотрит на меня поверх очков, смотрит по-особенному, как умеет только он.

Вечерний ветер разворачивает салфетки. Стол уставлен бокалами и грязными тарелками. И на фоне всего этого беспорядка неизвестно почему в голове вдруг возникает воспоминание о том далеком вечере в конце восьмидесятых, семинаре на море, словно из другой жизни (К. тогда тоже сидел за столом). И маленькая фарфоровая тарелочка, проплывшая у нас над головами, с горкой сметаны для Гаустина.

– Не знаю, – говорю я. – Уже не знаю.

– Я тоже ничего не понимаю, – признается К.

Я вдруг осознаю, что никогда не слышал от него этих слов. Явно не все так гладко, если самый категоричный, не допускающий возражений человек из всех, кого я знаю, растерянно качает головой.

Где-то прямо у нас за спиной слышатся выстрелы, и в ту же секунду как раз у нас над головами расцветают бело-зелено-красные узоры.

– Репетируют завтрашнее, – говорит К. – Пошли отсюда.

Мой старинный друг, младший ассистент, а ныне профессор Кафка. Чувствую, что мы близки как никогда. Такую близость обычно ощущаешь с человеком, случайно оказавшимся рядом во время неожиданного бедствия.

Звезды над нами сияют по-кантиански холодно, нравственный закон где-то затерялся. Рабочие продолжают возводить мавзолей Георгия Димитрова из каких-то легких материалов, и завтра наверняка он будет готов. (Все-таки в 1947 году его построили из крепкого, непробиваемого цемента всего за шесть дней. В 1992-м понадобилось семь дней, чтобы его разрушить.)

Мы проходим мимо, и К. (не удержался!) кричит:

– Ребята, а кого внутрь положим?

Некоторые рабочие обернулись, грозно посмотрели на него, но промолчали. Мы уже прошли, когда кто-то из них громко сказал нам вслед:

– Смотри, чтобы это не был ты.

Демонстрация
10

На следующее утро я проснулся с головной болью Одена, которую тот испытывал первого сентября 1939 года. Было воскресенье, первое мая. Идеальный день. Для Движения за социализм это был День труда, а для «Молодцев» – начало Апрельского восстания 1876 года Два митинга двух самых значительных сил всего за неделю до референдума.

Я решил, что стоит принять участие в обоих митингах, причем посмотреть на них, что называется, изнутри, качестве сторонника и участника, чтобы понять и потом обо всем рассказать Гаустину. Мне не составило труда найти костюмы. Костюмы служили одновременно пропуском, паспортом, партийным билетом. Оба движения открыли собственные прилавки и продавали униформу со скидкой. Вообще производство униформы в стране было поставлено на широкую ногу и превратилось в очень прибыльный бизнес.

Портные всегда были привилегированным классом. Я даже помню, как во времена социализма, когда частный бизнес был запрещен, в подвальных помещениях только нашего района по вечерам светились окна нескольких портновских мастерских. Матери водили нас туда, чтобы снять мерку для костюма. Портной (лысый, словно с рождения, с остатками жидких волос на затылке, усатый, в круглых очочках и с нарукавниками, настоящий буржуазный тип) накидывал на меня ткань, чиркал по ней мелом два-три раза, а на второй и третьей примерке я видел, как ткань превращается в рукава и штанины, которые висели на моем тощем теле, соединенные булавками. Я ужасно боялся этих булавок. «Ты словно Иисус на Кресте, – смеялся мастер, делал шаг назад, прищурившись, осматривал меня и говорил: – Ну-ка выпрямься, не горбись, каким прекрасным хлопцем станешь!»

Вот так мы и росли, потихоньку входя во взрослую жизнь. Но у меня навсегда осталось недоверие к портным с их буржуазностью, набожностью и острыми булавками.

Я снова увлекся, простите, но прошлое изобилует темными улочками, подвальными помещениями, коридорами и мастерскими. А также новыми подробностями относительно вещей, которые раньше считались неважными, но потом мы начинали понимать, что именно в этом неважном гнездилась и высиживала яйца птица прошлого.

Вот так без труда и по хорошей цене я приобрел оба костюма. Сначала надел соцкостюм. Их митинг начинался на час раньше другого. Социализму всегда были милее ранние пташки. Революции, перевороты, убийства обычно происходят спозаранку, до восхода солнца. Мы тоже вставали рано, еще затемно, правда не ради революции, а в школу. Невыспавшиеся и кислые, завтракали, слушая по радио передачу «Болгария: дела и документы» и детскую песенку «Радостно часы стучат, просыпайтесь, дети». Долгие годы мне слышалось: «Радостночасыстучат…»

В полвосьмого подхожу к подземному переходу у бывшего Дома партии – сборному пункту демонстрантов. Костюм мышино-серого цвета с чуть заметными полосками и карманами с клапанами сидел на мне мешковато. Но зато я был в галстуке – красном, ниже пупа и расширенным книзу. В качестве подарка к костюму я получил настоящий носовой платок – матерчатый, с синим кантом, а также небольшую расческу, которую кладут во внутренний карман. Должен признаться, они продумали каждую деталь. Мне пришло в голову, что, если они победят, придется возрождать производство носовых платков и карманных расчесок. И вообще всей дребедени тех времен. И слов, вышедших из употребления. С возвращением предметов возвращается и язык. Туфли начищены до блеска, темно-зеленые (непонятно почему) носки, наверно, взяты с какого-то армейского склада. На всякий случай в руках я держал кепку.

Несмотря на ранний час, площадь стала заполняться симпатизантами. Отовсюду доносилось: «Товарищ, товарищ…» Сначала я думал, что это какая-то шутка, настолько непривычно звучало это забытое обращение, но потом понял, что все всерьез. Мне вдруг вспомнилось, что когда-то на улице я слышал, как кто-то издалека звал моего отца: «Господин! Госпо-ди-и-ин!» Окружающие тогда впадали в ступор. Дело в том, что отца звали Господин Господинов. Какой-нибудь бдительный гражданин обязательно считал своим долгом сделать замечание: «Какой он вам господин?» Но ведь и «товарищ Господинов» тоже звучало смешно.

Какой-то старик с белой бородой, присевший отдохнуть на камнях перед Археологическим музеем, пытался встать, но ему никак не удавалось. В одной руке он сжимал флажок, а в другой у него была палка. Он не догадывался, что можно положить флажок и опереться о камни. Я подошел к нему, чтобы помочь.

– На митинг собрался, дедушка?

– На митинг, сынок. Всю свою жизнь состоял в Отечественном фронте. В то время мне порядком доставалось, слишком языкастый был, но сейчас хочу, чтобы все вернулось. Социализм – это мое. Наверно, всякое бывало, но я знаю его подноготную. Он меня обманет, я его обману – так и договоримся, а новое время смотрит тебе в глаза и лезет в карман… Переедет через тебя, как скорый поезд, не остановится… Фиу-у-у – прощай… Ты теперь никто, с тобой никто не считается… – Он отряхнул брюки от пыли и посмотрел на меня, прищурившись: – Как ты считаешь, если вернуть время назад годочки мои тоже возвратятся? Пусть меня снова бьют, лишь бы быть двадцатилетним и…

Я засмеялся и похлопал его по плечу, а дед Матейко (так я его прозвал) поблагодарил меня за помощь и побрел к месту сбора своего района.

Ко мне подошла пожилая женщина с повязкой на рукаве с надписью «Дежурный» и красным блокнотом «Партиздата».

– Товарищ, вы из какой партийной организации?

Вот те раз… Провалиться в самом начале мероприятия…

– Из какого вы района?

– Из Ленинского, – машинально отвечаю, ожидая, что сейчас женщина позовет милиционера, который дежурит поблизости (да, отыскали старую милицейскую форму для охранников), и прикажет ему вывести меня с площади.

Но, вопреки ожиданиям, она просияла, понимающе кивнув:

– Люди уже позабыли, как тогда назывались районы. А я из Кировского. Как мне вас записать?

Я пробормотал что-то вроде «Гаустинов», и женщина прилежно записала в блокнот.

– Можете взять красный флажок и бесплатные гвоздики во-он на тех столах. – Она показала, куда идти, и мы расстались.

Эту картину я видел сотни раз и всегда прятал в дальних уголках сознания, но сейчас она предстала передо мной, словно призрак, но призрак из тех, которые из плоти и крови и не исчезают, если до них дотронуться. А если они настоящие, то тогда призрак – ты сам.

Мужчины, женщины, толпа, народ… Мужчины в таких же костюмах, как у меня, мышиного цвета, но встречаются темно-синие или черные пиджаки. Большинство женщин в бежевых плащах. Если мне не изменяет память, они были в моде в конце семидесятых. Такое чувство, что дом моды «Валентина» и Центр новых товаров и моды «Яница» вновь открыли производство. Впрочем, я бы не удивился. Некоторые женщины выделялись из толпы. Они были одеты иначе, более элегантно, наверно жены первых лиц в партийных комитетах. Кроме того, чувствовался почерк внучки первого лица соцгосударства, которая была модным дизайнером и, как взахлеб писали левые СМИ, «настоящим модным диктатором». Многие женщины сделали пышные прически, обильно полив их лаком, подражая Валентине Терешковой. Надо сказать, фены в салонах удивительно напоминали скафандры первых советских космонавтов. Я бы не удивился, если бы при сигнале тревоги клиентки парикмахерских улетели бы в космос. Манифестанты общались между собой, женщины обнимались, целовались, а потом стирали другу дружки помаду со щек. Мужчины курили. Все они были выбриты, пахли одеколоном и исподтишка бросали взгляды на своих спутниц.

Должен признать, царило радостное оживление.

Я был один как перст, без флажка и гвоздик, поэтому решил в срочном порядке отправиться к прилавку с цветами.

– Очень жаль, но цветы кончились, товарищ, – беспомощно развела руками продавщица. – Обещали еще подвезти…

Боже мой, как же все это было мило и знакомо!

Наверно, у меня на лице отразилось отчаяние, потому что какой-то мужчина в очереди у меня за спиной протянул мне пачку сигарет и предложил закурить.

– «Стюардесса»! – восторженно воскликнул я, вспомнив о первой сигарете в девять лет и одновременно – о первой краже (отцовских сигарет!), о первом обмане, первом ощущении себя мужчиной, первом бунте – сколько скрыто в табаке всего лишь одной сигареты!

Человек явно ошибочно истолковал мое восклицание и достал из внутреннего кармана другую пачку – «НВ» из валютного магазина.

Я засмеялся и только сейчас посмотрел на мужчину. У него был галстук ядовито-желтого цвета, да и пиджак особенный, что отличало его от окружающих. И вдруг в лице мужчины мелькнуло что-то очень знакомое. Он тоже узнал меня. Последовал привычный ритуал узнавания, известный нам еще с времен Одиссея: «Ты ли это?.. А ты… Я думал, ты за кордоном… Да, за кордоном, но не на том же свете… Из заграницы люди возвращаются».

Мой одноклассник Демби. Он еще недолго учился со мной в университете, вовремя понял, что филология не стоит того, чтобы на нее тратить время, и пропал где-то в параллельном мире в начале девяностых.

Мы не виделись лет тридцать. Чем он только не занимался: был риелтором, продавал запчасти для самолетов, открыл сеть кафе «Роза Белла». Именно в такой очередности.

Однажды Демби позвонил мне и попросил придумать рекламный текст для его кафе. Мол, сделай, пожалуйста, тебе ведь ничего не стоит, ты же поэт. Разумеется, никаким поэтом я не был, студент-филолог второго курса, к тому же бедный ровно настолько, насколько требовалось, чтобы соответствовать специальности и курсу. Поэтому я сразу согласился и сочинил что-то вроде: «Пирожные наши – страсти ваши». Демби пришел в восторг, а я получил свой первый гонорар в шестьдесят левов – тридцать банкнот по два лева. Купюры липли к рукам, и я не мог отделаться от ощущения, что их только что вынули из кассы кафе: они были перепачканы масляным кремом.

Мы с Демби участвовали во всех школьных выходках – все знали этого пройдоху, одного из самых симпатичных мошенников, которых только можно встретить.

Мы оба удивились, встретив друг друга здесь. Но тут послышался сигнал трубы, и все поспешно стали строиться в шеренги. Демби вдруг засуетился, быстро сунул мне в руку визитку, объяснив, что сюда его привели служебные дела, предложил встретиться в более спокойном месте и исчез в толпе. Я взглянул на визитку, прежде чем убрать ее в карман: «Деян Дембелиев, телефон…» Только имя и телефон. Подобные визитки, как правило, делали или слишком известные, или слишком скромные люди. Демби не входил в число вторых.

Вдруг площадь преобразилась, и жужжащее множество как по сигналу начало строиться. Явно возникла какая-то проблема с техникой: оператор смачно выругался, и это услышала вся площадь. Но тут же, чтобы исправить ситуацию, включили «Интернационал»: «Вставай, проклятьем заклейменный…» Впереди на электрокарах была установлена платформа с гимнастами, готовыми по сигналу соорудить живую пирамиду. Рядом со мной девушки с газовыми шарфиками и флажками в руках репетировали композицию, при этом некоторые из них присели на корточки, выложив из флажков лицо, которое должно было походить одновременно и на Ленина, и на Димитрова. Я вдруг вспомнил, как моя тетя всю жизнь гордо рассказывала за столом перед гостями о том, как в 1968 году участвовала в церемонии открытия Фестиваля молодежи и студентов в качестве усов Ленина перед сорока тысячами собравшихся на Национальном стадионе. Вы не представляете, как она волновалась. Каждый раз, слушая историю, я еле сдерживал смех и убегал в детскую, чтобы не заработать от матери подзатыльник. Моя бедная тетя говорила, что всю жизнь мечтала стать актрисой, но главной ролью в ее жизни оказались усы Ленина.

Идея провести демонстрацию сама по себе представлялась неплохой, но имелись и недостатки: пространство было ограничено. Метров двести – двести пятьдесят, и люди оказывались на площади между мавзолеем и Национальной галереей, которая когда-то была царским дворцом, а во времена турецкого ига – резиденцией турецкого правителя. Голос диктора грохотал из громкоговорителей. Непонятно, специально разыскали старые колонки, чтобы постоянно слышался треск и звук был плохой, как раньше? Если так, значит, во главе движения стояли толковые люди и вложения сделали немалые. Деньги, разумеется, – это было тайной, известной всем, – шли из России, которая постепенно превращалась в Советский Союз, возвращая себе посредством референдумов утраченные территории.

Над площадью зазвучал глубокий взволнованный голос диктора. Организаторы митинга пригласили старого актера, умевшего говорить с патетикой того времени. Слушаешь – даже мурашки бегут по ноже. Все те же слова о пролитой крови тысяч героев, о трудном, но единственно верном пути к светлому будущему, оптимизм и вдохновение, жизнерадостность и дерзновение…

Люди вокруг, как и когда-то, вряд ли вникали в смысл сказанного, да это и не было возможным, но тон диктора, интонация и пафос были именно той красной лампочкой, которая могла заставить выделяться желудочный сок прошлого.

Я пристроился с краю блока Отечественного фронта и увидел деда Матейко. Мы приветливо кивнули друг другу.

Колонны тронулись. Впереди шел духовой оркестр, за ним следовала группа мажореток. Я так и не понял, когда при социализме разрешили эту откровенную эротику, наверное, это произошло с согласия похотливых стариков из Политбюро где-то в восьмидесятые. Те же, кто когда-то приказывал клеймить бедра девушек в коротких юбках и отправлял их на Московскую, 5, вдруг признал этих лолит, одетых как повстанцы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю