Текст книги "На поле славы"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
XI
На богомолье съехалась вся шляхта из ближайших и даже из дальних околиц. Были Кохановские, Подгаевские, Сильницкие, Потворовские, Сульгостовские, Циприанович с сыном, Букоемские и многие другие. Но наибольшее любопытство возбудил приезд сандомирского воеводы Чарторыжского, который остановился в Притыке проездом в Варшаву, на сейм, и, в ожидании богослужения, уже несколько дней отдыхал здесь. Все радовались его присутствию, ибо он придавал блеск торжеству, а кроме того, от него можно было немало разузнать о политике. Сам он разговаривал очень охотно. Рассказывал об обидах, какие причинила Порта Речи Посполитой при разграничении Подолии, о чамбулах, которые вопреки трактату опустошали русские земли, и предсказывал неизбежную войну. Он утверждал, что союз с австрийским императором будет заключен наверное и что даже сторонники французов не выступят против него открыто, так как и сам французский двор, хотя и враждебный императору, понимает опасность, которая грозит Речи Посполитой. Нападут ли сначала турки на Краков или на Вену, этого князь Михаил сказать не мог, но зато ему было известно, что неприятель под Адрианополем и что, кроме тех, которые уже стянуты под предводительством Текеля под Кошицами, да и во всей Венгрии, стягиваются войска тысячами из Румынии и Азии, даже с берегов Евфрата и Тигра, а также и из Африки от берегов Красного моря вплоть до волн неизмеримого океана.
Шляхта жадно прислушивалась к этим рассказам: старики, знавшие, как велика сила неверных, с печатью заботы на лицах, молодые с огнем в очах и нахмуренными бровями. Но преобладали бодрость и вдохновение, ибо свежа еще была память о Хотине, под которым тот же самый милостиво царствующий ныне король, а тогда еще гетман, во главе незначительных польских сил атаковал гораздо большие турецкие силы и разбил их саблями и растоптал копытами. Все радовались при мысли, что турки, с неудержимой отвагой нападавшие на войска всяких других народов, трепетали, однако, когда в чистом поле им приходилось стать лицом к лицу с страшной кавалерией Лехистана.
Еще большую бодрость и вдохновение вызвала проповедь ксендза Войновского. Пан Понговский слегка опасался, что в этой проповеди будет порицание грехов и какие-нибудь намеки, которые он мог бы отнести к себе и к своему поступку с Яцеком Тачевским, но ничего подобного не случилось. Вся душа и сердце ксендза были поглощены войной и миссией Речи Посполитой.
– Тебя, – говорил он, – Христос выбрал между всеми народами, тебя поставил на страже других, тебе повелел лечь костьми под своим крестом и кровью, этим фундаментом жизни, защищать веру до последней ее капли, до последнего воздыхания. Перед тобой лежит поле славы, и если даже кровью истекает тело твое, если торчат в нем стрелы и дротики, встань, Божий лев, тряхни гривой и зарычи так, чтобы от этого рычания страх заморозил мозг в костях неверных и все полумесяцы и бунчуки пали перед ним, как падает лес под напором ветра!
Так говорил он своим рыцарским слушателям, а так как и сам он был старым солдатом, который всю жизнь сражался и видел перед собой поле брани, то, когда он заговорил о войне, присутствующим казалось, что они смотрят на картины в королевском замке в Варшаве, на которых, как живые, были изображены битвы и победы польские.
– Вот уже двинулись полки, рыцари наклонили копья к конскому уху, вот они наклонились на седлах… Крик ужаса среди неверных и радость на Небе! Но Мать Пресвятая подбегает к окошку и кричит: «Смотри, Сыночек, как поляки сражаются!» Господь Иисус Христос благословляет их святым крестом. «Господи! – восклицает он. – Вот это шляхта! Вот это воины! И награда для них уже готова!» А святой Михаил Архангел даже себя по бедрам ударяет: «Бей их, нехристей!» Так они там радуются, а поляки косят и косят, валят людей, лошадей, целые полки, шагают по телам янычаров, по взятым оружиям, по испорченным полумесяцам, – идут к славе, к заслуге, к исполненному предназначению, к спасению и бессмертию!..
Когда он, наконец, закончил словами: «И вас призывает уже Христос и вам пора уже на поле славы!» – в костеле поднялся страшный шум и бряцание саблями, а во время богослужения, когда при чтении Евангелия все клинки заскрипели в ножнах и сталь засверкала в лучах солнца, чувствительным женщинам показалось, что война уже началась, и они разрыдались, поручая своих отцов, мужей и братьев опеке Пресвятой Девы.
Тогда, пошептавшись между собой, братья Букоемские порешили ехать сейчас же после богомолья и дали обет до Светлого Христова Воскресения не брать в рот ни воды, ни молока, ни даже пива и довольствоваться только теми напитками, которые поддерживают жар в крови, а вместе с ним и отвагу.
Всеобщее воодушевление было так велико, что против него не устоял даже суровый и холодный пан Понговский. В голове его мелькнула мысль, что хотя у него и нет левой руки, но ведь он мог бы держать поводья зубами, а правой еще раз в жизни отомстить за все обиды, причиненные ему проклятым племенем, а кстати и обновить свои прежние заслуги перед Речью Посполитой.
Однако решения он окончательного не принял, оставляя этот вопрос для дальнейшего обсуждения.
Между тем богослужение проходило с пышной торжественностью. На кладбище стреляли из пушек, которые брали в высокоторжественные праздники у Кохановских. На колокольне гремели раскачавшиеся колокола; ручной медведь с такой силой надувал органные мехи, что оловянные трубы едва не вылетали из своих мест; костел наполнился дымом кадил и дрожал от человеческих голосов. Позднюю обедню служил прелат Творковский из Радома, ученый, преисполненный сентенций, цитат, пословиц и поговорок, и в то же время веселый, прекрасно знающий свет, вследствие чего к нему со всех сторон постоянно съезжались за советом.
Так сделал и пан Понговский, бывший, кстати, его другом. Накануне богослужения он был у него на исповеди, но когда он начал признаваться ему в своих намерениях, целью которых была панна Сенинская, ксендз отложил этот вопрос до другого раза, говоря, что ему едва хватит времени, чтобы выслушать грехи людские. Он посоветовал ему на обратном пути с богомолья отправить женщин в Белчончку, а самому остановиться у него в Радоме, где он сможет свободно выслушать его.
Пан Понговский так и сделал, и на другой день оба сидели перед баклагой венгерского вина и тарелкой поджаренного миндаля, который ксендз охотно употреблял к вину.
– Я слушаю, – проговорил он, – говорите, ваша милость!
Пан Гедеон отпил вина и с некоторым недружелюбием взглянул своими железными глазами на прелата, точно упрекая его за то, что соответствующим вступлением он не облегчает ему разговора.
– Гм! Неловко мне как-то, и вижу, что мне будет труднее, чем я думал.
– Так я помогу вашей милости. Не хотите ли вы говорить об одном из святых?
– О святом?
– Да. О таком, у которого две головы и четыре ноги.
– Что же это за святой? – с изумлением спросил пан Гедеон.
– Это загадка. Угадайте, ваша милость!
– Преподобный отец мой, у кого серьезные вещи в голове, у того нет времени для загадок.
– Ба, а вы подумайте, ваша милость!..
– Святой, у которого две головы и четыре ноги?!
– Ну да!
– Ей-богу, не знаю.
– Ну, святой брачный союз. Разве это не так?
– Как Бог свят, правда! Да, да, именно об этом я и хочу говорить…
– Дело идет об Ануле Сенинской?
– Именно о ней. Видите ли, преподобный отец, хотя она мне и не родственница, а если и родственница, то такая дальняя, что этого уж никто не установит, но я привязался к ней, ибо сам воспитал ее и обязан благодарностью ее роду. Ведь все, что Понговские имели на Руси, так же как и Жулкевские и Даниловичи и Собеские, они имели от Сенинских или после Сенинских… Я хотел бы оставить сироте все, что имею, но, откровенно говоря, настоящие богатства Понговских исчезли при татарских набегах, а у меня осталось только состояние жены… Оно мое, ибо я получил его по завещанию, но у жены много родственников. Во-первых, пан Грот, староста райгородский… Ну… его я еще не боюсь, ибо он человек добрый и весьма состоятельный… Наконец он сам подал мне эту мысль, хотя она уж не раз приходила и раньше мне в голову, ибо желание дремало на дне сердца… а он только разбудил его… Но, кроме пана Грота, есть Сульговстовские, Кржепецкие, есть Забежовские… Эти уж и теперь неприязненно посматривают на девушку, а что же будет после моей смерти? Я сделаю завещание, перепишу на нее, а они пойдут по судам, начнутся процессы, волокита по инстанциям… Как же она, бедная, справится со всем этим? А ведь я не могу ее так оставить… Есть во мне привязанность, есть жалость, есть благодарность, – сильные это звенья, которые заставляют спросить мою совесть: не должен ли я обеспечить ее хотя бы и таким образом?..
Ксендз разгрыз миндаль и половинку показал пану Гедеону.
– Знаете ли вы, ваша милость, почему мне кажется этот миндаль вкусным? Потому что он свежий. Если бы он был гнилым, я бы его не ел.
– Ну, и что же?
– А то, что Ануля нравится вашей милости, ибо и она тоже своего рода миндаль… Э, да еще и какой! А вот если бы ей было этак лет пятьдесят, то, вероятно, ваша совесть не беспокоилась бы так о ее будущем.
Пан Понговский смутился, а ксендз продолжал:
– Я совсем не виню вас в этом, ибо все должно иметь смысл, и таков уж порядок у Бога, что каждый предпочитает молодую репу старой. Только с вином дело обстоит иначе, и потому, что касается вина, мы охотно миримся с приговором судьбы…
– Да, правда! Всегда все лучше молодое, за исключением вина, и пан Кохановский недаром в шутку написал, что старый муж, как старый дуб, выше молодого. Но мне важно одно, что когда я оставлю ей свое состояние, как своей жене, то никто не посмеет и пальцем пошевелить, а оставлю ей как воспитаннице, то сейчас же начнутся споры, ссоры, процессы, а может быть, и набеги, перед которыми некому будет защитить ее, не защитница же пани Винницкая!
– Совершенно правильно.
– Но я не пустой человек и не ветрогон и не хотел решать этого своим умом. Поэтому я и приехал к вам, чтобы вы подтвердили, что я хорошо делаю, и подкрепили меня своим советом. Ксендз подумал и произнес:
– Видите ли, ваша милость, в таких вопросах трудно советовать. Стремления ваши, насколько вы могли воспылать в ваши годы горячим чувством, вполне могут быть оправданы, а поскольку они проистекают из забот о благе девушки, они даже похвальны. Но не будет ли при этом нанесена девушке какая-нибудь обида, не придется ли ее насилием или угрозами вести к алтарю? Ибо я слышал, что она и Яцек Тачевский любят друг друга, и, откровенно говоря, я и сам, часто бывая у вас, видел это.
– Что же вы видели? – порывисто спросил Понговский.
– Ничего грешного, но такие признаки, по которым легко узнается любовь. Видел я не раз, как они держали друг друга за руки дольше, чем это полагается, как следили друг за другом глазами, видел, как он раз сидел на дереве и бросал ей в фартук вишни и так оба засмотрелись друг на друга, что вишня падала вместо фартучка на землю; видел, как заглядевшись на летящих аистов, она как будто нечаянно прижалась к нему, а потом (ведь женщины хитры) еще пробирала его, что он слишком приблизился… И что еще? Ну, словом, различные подобные поступки, свидетельствующие о тайных желаниях. Вы скажете, ваша милость, что это пустяки? Конечно, пустяки! Но что она питала к нему чувства, может быть, еще более сильные, чем он к ней, этого может только разве слепой не заметить, и я удивляюсь, что вы этого не видали, а еще больше, если вы видели, но это не заставило вас обуздать свои намерения.
Пан Понговский все видел и все знал, и все-таки слова прелата произвели на него страшное впечатление.
Одно дело, когда человек таит боль глубоко в своем сердце, а другое дело, когда в грудь проникнет чужая рука и разбередит эту боль. Лицо пана Понговского покраснело, глаза налились кровью, жилы надулись на лбу, и старик так засопел и начал дышать так тяжело, что обеспокоенный прелат даже спросил:
– Что с вами?
Пан Понговский махнул рукой, но ничего не ответил.
– Выпейте, ваша милость, вина! – воскликнул ксендз. Понговский протянул дрожащую руку, взял кубок и поднес его к губам, потом выпил, кашлянул и прошептал:
– Затмение на меня нашло.
– Из-за того, что я сказал?..
– Нет. С некоторых пор это со мной часто случается, а теперь я изнурен постом, дорогой и ранней, неожиданной весной.
– Тогда не лучше ли, не дожидаясь мая, пустить теперь же кровь?
– Так я и сделаю, а теперь вот отдохну немного, и вернемся к делу.
Но прошло довольно много времени, прежде чем Понговский совершенно пришел в себя. Наконец он успокоился, жилы на лбу сгладились и сердце начало биться обычным темпом. Он заговорил снова:
– Не скажу, чтобы мне недоставало сил, и если бы вот этой оставшейся у меня рукой я попробовал сжать этот серебряный кубок, я бы легко смял его. Но здоровье и силы это не одно и то же, хотя то и другое в руках Божьих.
– Да, хрупкая штука – человеческая жизнь.
– Но именно поэтому, если что задумал сделать, то надо спешить. Вы говорите, ваше преподобие, о Тачевском и о чувствах, какие молодые люди могли питать друг к другу. Скажу откровенно: я не был слеп. Видел и я, что между ними начинается, но только в самое последнее время. Не забудьте, что до сих пор это была совсем зеленая ягодка, которая и теперь еще не вполне созрела. Правда, он приходил каждый день! Но ведь у него дома нечего было есть, и я принимал его из жалости. Ксендз Войновский обучал его латыни и фехтовальному искусству, а я кормил его. Вот и все. Он тоже только с прошлого года стал взрослым молодым человеком. Так я и смотрел на них, как на детей, а шалости их и проделки считал обычным явлением. Но чтобы такой нищий смел подумать, да еще о ком? О панне Сенинской, это, признаюсь, никогда не приходило мне в голову, и только в последнее время я начал кое о чем догадываться.
– Ба! Нищий-то нищий, но все-таки Тачевский…
– Да ведь он Гладомор!.. Нет, благодетель! Тот, кто вылизывает чужие кастрюли, может разве только с псами водить компанию. И вот, когда я сообразил, в чем тут дело, я начал внимательнее смотреть за ними, и знаете, что открыл? Что он не только голыш и ветрогон, но и гад ядовитый, всегда готовый ужалить ту руку, которая его кормит. Слава Богу, нет его больше, уехал, но на прощанье лягнул не только меня, но и эту невинную девушку.
– Неужели? – спросил прелат.
И пан Понговский начал рассказывать ему, как и что было, такими черными красками рисуя поступки Тачевского, что его тотчас следовало бы повесить.
– Но не беспокойтесь, благодетель, – заключил он, – Букоемские подлили ей масла в огонь по дороге в Притык. Ого! Так переполнили, что даже через край пошло, и даже до того, что никогда еще эта девушка не чувствовала ни к одному Божьему творению такого отвращения, как к этому хлысту, к этому выродку, к этому негодяю!
– Не горячитесь, ваша милость, вы опять взбудоражите себе кровь.
– Правда. И не о нем хотел я говорить, а о том, что я ни обижать девушку, ни принуждать ее не хочу. Уговор – это другое дело. Но сделать это должен человек посторонний ей и мой приятель, в то же время человек уважаемый и умный, который может и деликатно поговорить, и сердце тронуть, и на разум повлиять. Вот я и хотел попросить вас, мой любезный благодетель. Вы не откажете мне не только из дружбы ко мне, но и ради того, что дело это справедливое и правильное.
– Вопрос касается вашего и ее блага, а потому я не отказываю вам, – проговорил прелат, – но я хотел бы иметь время подумать, как это сделать наилучшим образом…
– Ну, я пойду к цирюльнику, велю себе пустить кровь, чтобы вернуться домой спокойным, а вы составьте план действий. Не трудно вам это будет, а я думаю, что и с той стороны не последует никаких возражений.
– Возражение может быть только одно, любезный брат.
– Какое?
– Друзья должны говорить правду, а потому я скажу вам откровенно. Честный вы человек, – я это знаю! Но немного слишком суровый. Такая уж у вас репутация, и приобрели вы ее потому, что все, кто зависит от вас, страшно боятся вас. Не только крестьяне, из-за которых вы разошлись с ксендзом Войновским, не только челядь и служащие, но даже и домашние. Боялся вас Тачевский, боится пани Винницкая, боится и девушка. Обыкновенно сваты приезжают вдвоем, так я и сделаю, но не испортит ли мне этот другой всего дела, не ручаюсь.
– О чем вы говорите? Какой другой сват?
А ксендз ответил:
– Страх.
XII
Однако они не могли в тот же день выехать в Белчончку, ибо Понговский после кровопускания значительно ослабел и сам говорил, что нуждается в отдыхе. Зато на другой день он чувствовал себя свежее и как будто моложе и с бодрой надеждой, хотя и с некоторым беспокойством приближался к дому. Совершенно поглощенный своими мыслями, он мало разговаривал по дороге с ксендзом, но когда уже подъезжали к деревне, он почувствовал, что беспокойство овладевает им все сильнее, и сказал:
– Странно мне как-то! Раньше я возвращался в свой дом как человек, который чувствует себя господином, и другие заботились о том, как я с ними поздороваюсь, а теперь я беспокоюсь, как меня встретят.
– Вергилий сказал: «Amor omnia vincit» [22]22
Любовь всегда одерживает верх (лат.).
[Закрыть], – ответил ксендз, – но забыл прибавить, что и mutāt [23]23
…изменяет ( лат.) ( прим. верстальщика).
[Закрыть]. Волос вам ваша Далила не острижет, ибо вы лысы, но что я еще увижу вас прядущим пряжу у ее ног, как Геркулес прял у ног Омфалы, это верно.
– Ну, не такова моя натура! Я всегда умел держать в руках и челядь и семью.
– Так и люди говорят, но тем более следует, чтобы кто-нибудь прибрал вашу милость к рукам.
– Милые это ручки! – с несвойственной ему веселостью отвечал Понговский.
Ехали очень медленно, так как грязь в деревне была страшная, а так как из Радома тронулись после полудня, то их застала в дороге ночь. В окнах изб по обеим сторонам дороги светилась лучина, от которой поперек дороги ложились красные полосы. То тут, то там возле плетня мелькала фигура бабы или мужика, который, завидя едущих, поспешно снимал шапку и кланялся в пояс. Видно было по этим низким поклонам, что Понговский умел держать людей в ежовых рукавицах и что ксендз Войновский не без основания громил его за излишнюю суровость. Но в этот момент старый шляхтич чувствовал в своей груди более мягкое сердце. Глядя на эти склоненные фигуры и на запавшие в землю оконца изб, он сказал:
– Дам кое-какие льготы и крепостным, за которых она постоянно заступалась.
– Вот, вот! – отвечал прелат.
И оба умолкли. Пан Гедеон некоторое время собирался с мыслями и потом снова заговорил:
– Я знаю, что вам, благодетель, не нужно давать советов, но вы должны сказать ей, что это благодеяние делается для нее и что я прежде всего думаю о ней, а в случае сопротивления, которого я, впрочем, не ожидаю, но… чего не бывает? можно, пожалуй, и припугнуть слегка…
– Но вы же сказали, ваша милость, что не хотите ее принуждать…
– Сказал, но одно дело, если бы грозил и пугал ее я, а другое, когда ее неблагодарность поставит ей на вид кто-нибудь другой, а к тому же еще духовное лицо.
– Ну, положитесь уж, ваша милость, на меня. Если я взялся за дело, то приложу все старания, чтобы привести к наилучшему концу. Во всяком случае, скажу вам, что я поговорю с девушкой delicatissime.
– Хорошо! Хорошо! Только еще одно слово. Она чувствует сильное отвращение к Тачевскому, но если бы понадобилось упомянуть о нем, то следовало бы еще подкрасить…
– Если он поступил так, как вы говорите, то он негодяй.
– Подъезжаем. Ну, во имя Отца и Сына…
– И Духа Святого, – аминь!
Они подъехали. Но никто не вышел им навстречу, так как благодаря грязи колеса совершенно не гремели, а собаки не лаяли, узнав своих людей и лошадей. В сенях было темно, так как челядь сидела, по-видимому, в кухне, и случилось так, что на первый возглас Понговского: «Ей! Есть там кто-нибудь!» не показался никто, а на вторичный, сделанный более строгим голосом, вышла сама паненка.
Она вышла, защищая рукой пламя свечи, но так как она находилась в полосе света, а они в тени, то в первый момент она не могла никого разглядеть и остановилась у двери. А они тоже сначала не произнесли ни слова, ибо в первый момент ее появление показалось им добрым предзнаменованием, а, кроме того, ее красота так поразила их, точно они никогда не видали ее раньше. Пальчики, которыми она заслоняла свечу, казались розовыми и прозрачными; пламя свечи падало на грудь, освещая ее уста и маленькое личико, которое казалось несколько печальным и заспанным, может быть, потому, что глаза оставались в тени. Однако лоб и прекрасные белокурые волосы, образовавшие точно корону над ним, были ярко освещены. И, окутанная мраком, а сама светлая и тихая, она стояла перед ними, точно ангел, сотворенный из розового света.
– О, клянусь Богом, настоящее видение! – проговорил прелат. Понговский воскликнул:
– Ануля!
Тогда девушка подбежала к ним и, поставив свечу на камин, начала радостно приветствовать их. Понговский нежно прижал ее к сердцу и приказал радоваться прибытию такого благородного гостя, знаменитого во всех делах советника. Когда же приветствия окончились и они вошли в столовую, старый шляхтич спросил девушку:
– А вы уже поужинали?
– Нет. Челядь как раз должна была подавать к столу, и потому никого в сенях не было.
– А ксендз взглянул на старого шляхтича и спросил:
– Так, может быть, не дожидаясь ужина?
– Нет, нет, – поспешно сказал Понговский. – Пани Винницкая сейчас все приготовит.
Действительно, пани Винницкая занялась делом, и через четверть часа на столе уже стояли яичница и разогретое вино. Ксендз Творковский пил и ел очень усердно, но к концу ужина лицо его стало серьезным, и он обратился вдруг к девушке:
– Милая моя барышня! Богу известно, почему люди называют меня советчиком и почему они так часто советуются со мной, но раз и опекун ваш поступил так, то я должен поговорить с вами об одном важном деле, которое он доверил моему ничтожному уму.
У Понговского при этих словах жилы снова надулись на лбу, а девушка побледнела и тревожно привстала, так как ей почему-то показалось, что ксендз будет говорить с ней о Яцеке.
Прелат сказал:
– Прошу вас поговорить со мной наедине.
И они вышли.
Пан Понговский несколько раз глубоко вздохнул, побарабанил пальцами по столу, потом встал и, чувствуя потребность умерить свое волнение какими бы то ни было словами, обратился к пани Винницкой:
– Заметили ли вы когда-нибудь, как все родственники моей покойной жены ненавидят Анулю?
– В особенности Кржепецкие, – отвечала пани Винницкая.
– Ого! Они чуть зубами не скрежещут при виде нее, но скоро они заскрежещут и еще сильнее.
– Почему же так?..
– Скоро вы узнаете, а пока нужно подумать о ночлеге для прелата!
И через минуту пан Понговский остался один. Двое слуг вошли в комнату, чтобы прибрать посуду со стола, но он с внезапно разгоревшимся гневом приказал им идти прочь, и в комнате воцарилась тишина, только большие данцигские часы повторяли угрюмо и громко: «Тик-так, тик-так…»
Понговский положил руку на лысину и начал ходить по комнате. Он подошел к двери, за которой прелат разговаривал с панной Сенинской, но услышал только голос, в котором сейчас же узнал голос ксендза, но слов разобрать не мог. Он то ходил, то останавливался. Подошел к окну, потому что ему казалось, что там ему будет менее душно, и посмотрел бессмысленными глазами на небо, по которому ветер гнал разорванные весенние тучи со светлыми гривами, по которым луна, казалось, взбиралась все выше и выше. Всякий раз, когда луна скрывалась, пана Понговского охватывало злое предчувствие. Он видел через окно черные ветви ближайших деревьев, точно в муках трепетавшие от ветра, и также трепетали его мысли беспорядочные, злые, похожие не то на угрызения совести, не то на глухие предчувствия, что совершается что-то недоброе, за что его ожидает близкая кара… Но когда на дворе прояснялось, в него снова вступала некоторая надежда. Ведь каждый имеет право думать о своем счастье, а что касается до Тачевского, – то велико ли дело! Еще не такими люди пользуются уловками. Ведь в чем тут дело? Дело идет о благе и спокойном будущем девушки, а если при этом и ему жизнь слегка улыбнется на старости, так он этого заслужил. И только это одно верно, а все остальное – ветер, ветер!..
Он опять почувствовал головокружение, и черные круги замелькали перед его глазами, но это продолжалось недолго. Он снова зашагал по комнате, то и дело подходя к двери, за которой решалась его судьба. Между тем свечи на столе начали догорать, и в комнате потемнело. Моментами голос ксендза становился громче, так что, может быть, слова и доходили бы до ушей пана Понговского, если бы не эти постоянные «тик-так!» часов. Легко было понять, что такой разговор не может окончиться быстро, а между тем беспокойство пана Гедеона все возрастало, принимая вид каких-то странных вопросов, связанных с прошлым, с воспоминаниями не только давних страданий и горя, но и давних, неведомых до сих пор вин, давних тяжелых грехов и новых обид, причиненных не только Тачевскому, но и другим людям.
«За что и почему ты будешь теперь счастлив?» – спрашивала его совесть.
И в этот момент он не весть что отдал бы, чтобы хоть пани Винницкая вернулась в комнату и чтобы он не оставался наедине со своими мыслями. Но пани Винницкая была занята чем-то в другом конце дома, а в этой комнате только часы повторяли: «Тик-так! тик-так!» да совесть допрашивала старого шляхтича:
«За что должен вознаграждать тебя Бог?»
И пан Понговский чувствовал, что, если теперь эта девушка, похожая и на цветок и на ангела, откажет ему, в жизни его воцарятся сумерки, которые будут продолжаться до тех пор, пока не наступит ночь – смерть…
Но вдруг дверь быстро отворилась, и вошла панна Сенинская, бледная, со слезами на глазах, а за нею – ксендз.
– Ты плачешь? – хриплым, полусдавленным голосом спросил пан Понговский.
– Это слезы благодарности, благодетель! – воскликнула она, протягивая к нему руки.
И она припала к его коленям.