Текст книги "На поле славы"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
XV
Действительно, пан Мартьян и сам решил объявить панне Сенинской, что она может считать Белчончку своим собственным домом, но он отложил этот разговор до окончания похоронных церемоний. Ему хотелось сначала посоветоваться с отцом, который всю жизнь вел непрекращающиеся процессы и потому прекрасно знал законы и умел заранее предупреждать всякие затруднения. Впрочем, они оба были убеждены, что дело их верное, и на другой день после ужасного происшествия, в тот самый момент, когда Понговского клали в гроб, они заперлись в боковой комнате и начали с одинаковой бодростью совещаться.
– Само Провидение за нас! – говорил старик. – Прямо Провидение. И Понговский тяжко ответит перед ним за то, что хотел обмануть нас.
– И пусть себе отвечает! – заметил Мартьян. – Наше счастье, что он только хотел, но не успел, а теперь мы все заберем в свои руки. Сульгостовские уже успели поспорить со мной, но прежде я вырву у них душу, чем они вырвут у меня хоть один загон в Белчончке.
– Ах, шельмы! Такие-сякие! Чтоб их скривило!.. Да я и не их боюсь, а завещания. Ты выпытывал у ксендза Творковского? Если кто что-нибудь и знает, так это он.
– Неудобно мне было вчера, потому что он застал меня вчера за ссорой с Сульгостовскими и сказал нам: «Покойник еще не остыл!..» Потом он поехал за гробом и за ксендзами, а сегодня не было времени.
– Вдруг да Понговский все этой козе записал.
– Не имел права, потому что это имущество осталось от его покойной жены, нашей ближайшей родственницы.
– Это и сделает завещание недействительным, но будут расходы, беготня по инстанциям… и бог знает что!
– Ведь вы уж привыкли к процессам, а я составил такой план, что, пожалуй, не понадобится никаких процессов, а пока блажен кто верует, поэтому я из Белчончки теперь не тронусь. И послал уже за нашей челядью. Пусть меня потом гонят Сульгостовские либо Забежовские!
– Однако что скажет девушка, если ей все записано?
– А кто за нее вступится? Она одна, как палец, на всем свете, ни родных, ни друзей, одно слово – сирота. Кому охота подставлять из-за нее шею, нарываться на неприятности, поединки? Кому какое дело до нее? Тачевский был в нее влюблен, но Тачевского нет. Он, может быть, и совсем не вернется, а если бы даже и вернулся, то ведь он гол, как сокол, и в процессах столько же понимает, сколько мой конь. Откровенно говоря, положение сейчас таково, что если бы даже не Понговский, а родной отец завещал ей Белчончку, то и тогда мы могли бы приехать и распоряжаться, как нам заблагорассудится под видом опеки над сиротой. Я думаю, что Понговский только собирался все переписать на нее и потому или совсем не окажется завещания, или окажется такое, где старик все оставляет панне Сенинской, как своей воспитаннице…
– Ну, а такое нам не страшно, – отвечал старик, – ручаюсь в том головою! Конечно, без процесса не обойдется.
– Почему же? Я слушаю, что вы говорите, но думаю, что обойдемся и так.
– Но видишь ли, в том-то и дело, что, говоря между нами, покойница Понговская была дура… (царство ей небесное) взяла да и записала все на мужа, значит, он имел право оставлять кому хотел. – Последние слова старик Кржепецкий произнес шепотом, оглядываясь во все стороны, хотя он и знал, что в комнате, кроме них, нет никого.
Но сын спросил:
– Как же она могла записать на него все имущество, когда она погибла внезапной смертью?..
– Дата поставлена через год после венчания. Очевидно, Понговский выманил у нее завещание, потому что там, где они жили, была опасная местность и никто не знал, когда татары запоют ему вечную память. Они сделали взаимное завещание и засвидетельствовали его в Поморянах, откуда Понговский и привез его сюда. Я хотел тогда судиться с ним, но знал, что ничего не выиграю. Теперь совсем другое дело.
– Теперь обойдемся совсем без процесса.
– Если обойдемся, то тем лучше, но нужно быть готовым…
– Э… не нужно!
– Как же это будет?
– Да уж без вас справлюсь.
Услышав это, старый пан Кржепецкий рассердился:
– Ты справишься? Что? Как? Ты уж мне, пожалуйста, не порть дела. Он справится!.. Не ты ли советовал мне оставить в покое Сильницких и Дронжков, потому что ничего не выйдет?.. Ничего не выйдет… Почему… Свидетелей заставили присягать на местной земле… Великая штука! Я приказал людям насыпать в сапоги земли с моего двора – ну и что? И они пошли на землю Сильницких и ни один не присягал ложно, когда говорил: «Клянусь, что земля, на которой я стою, принадлежит пану Кржепецкому!» А ты бы целый год думал и ничего подобного не выдумал. Ты справишься? Смотри, какой выискался!..
И старик начал сердито шевелить беззубыми челюстями, точно жуя что-то, причем подбородок его совершенно сходился с загнутым, как у хищной птицы, носом.
А сын отвечал:
– Успокойтесь, отец, и выслушайте меня. Когда дело идет о судах и тяжбах, то я всегда вам уступлю, но что касается женщин, то я в этом более сведущ и больше надеюсь на себя.
– Ну?..
– Поэтому, если дело и дойдет до процесса с панной Сенинской, то никак не в суде.
– Что же ты такое замышляешь?
– Нетрудно угадать. Разве мне уж не пора? И разве другую такую девку вы найдете во всей округе…
С этими словами пан Мартьян задрал голову кверху и уставился отцу в глаза, а тот тоже пытливо посмотрел на него, пожевал губами и спросил:
– Ты так думаешь?
– А почему бы и нет? У меня это уже со вчерашнего дня засело в голове.
– Отчего бы нет? Потому что она бедна, как Лазарь.
– Но зато я войду в Белчончку с пением и без малейших препятствий. Она бедна, но зато эта девушка из знатного рода… А помните ли вы, что говорил Понговский, что если бы хорошенько разобраться в документах Сенинских, то можно бы отсудить почти полвоеводства. Ведь и Собеские поднялись благодаря им, поэтому была бы и протекция у короля… Сам король должен бы подумать о таком деле… А мне девушка уже давно приглянулась…
И он запрыгал на своих коротких ногах, облизывая усы, причем казался таким противным, что старый Кржепецкий не мог не сказать:
– Она не захочет выйти за тебя.
– А за старого Понговского хотела? Что? А мало было таких, которые хотели идти за меня? Теперь много молодых людей ушли в войска, и девушек можно будет покупать грудами, как гвозди для подков.
– Ну, а если все-таки она тебя не захочет, тогда что?
В глазах Мартьяна сверкнули злые огоньки.
– Тогда, – с ударением ответил он, – с девкой можно безо всякой опеки поступить так, что она сама запросится в костел…
Но старик испугался его слов.
– Эй! – проговорил он, – а знаешь ли ты, что это уголовное дело?
– Я знаю только, что за Сенинскую никто бы не заступился!
– А я тебе говорю: берегись! И так уж на тебя все нападают. Процесс об имуществе выиграешь или проиграешь, все равно останешься честным, а ведь это преступление, понимаешь?
– Да до этого и не дойдет, разве если сама захочет. Только вы не мешайте мне, а делайте так, как я скажу. После похорон возьмите, отец, Теклю домой, а если удастся, то прихватите и старуху Винницкую, а я тут останусь при девушке с Агнешкой и Иоганной. Эти гадины ненавидят каждую, кто моложе и красивее их. Они уж и вчера начали жалить эту несчастную, а что же будет, если они поселятся с нею под одной кровлей? То-то начнут они ее колоть, то-то кусать, да унижать, да упрекать в куске хлеба! Я вижу все это, как в книжке, а эта вода пойдет на мою мельницу.
– Что же ты на ней смелешь?
– Что смелю? А то, что нарочно буду вмешиваться в их ссоры, буду ругать этих змей, а иногда и по роже дам, дескать: «Не смей!», а ей буду ручки целовать: «Я твой покровитель, я твой брат, твой истинный друг и ты здесь единственная госпожа!» И неужели вы думаете, отец, что ее сердце не растает, что она не полюбит того, кто будет ее заступником и покровителем, кто станет отирать ее слезы и день и ночь охранять ее?
Наступило минутное молчание.
– Тогда скажи Агнешке и Иоганне, чтобы они поступали по твоей воле!
– Им-то? Им ничего не надо говорить и нечему учить, потому что достаточно их характера. Только Текля одна голубь, а они – коршуны.
И действительно, пан Мартьян не ошибся, так как сестры его, каждая по-своему, уже занялись панной Сенинской. Текля то и дело обнимала ее и плакала вместе в нею, а Иоганна и Агнеса тоже утешали ее, но только иначе.
– Что не удалось, то не удалось, – говорила старшая, – но вы успокойтесь. Вы не будете нашей тетушкой, потому что сам Бог не захотел этого, но никто вас здесь не обидит и куска хлеба не пожалеет.
– И никто не заставит вас работать, – продолжала другая, – потому что мы знаем, что вы к этому не привыкли. Когда вы успокоитесь и сами захотите работать, тогда другое дело, но не торопитесь с этим. Пусть сначала уляжется ваше горе, потому что в самом деле вас постигло большое несчастье. Вы должны были стать здесь госпожой, выйти замуж, а теперь у вас нет никого, кроме нас. Но поверьте, что хотя мы с вами и не родственники, мы будем считать вас за родную.
Потом снова заговорила Иоганна:
– Примиритесь с волей Божьей! Господь послал вам это испытание, но зато он отпустит вам другие грехи. Если вы, может быть, чересчур надеялись на свою красоту или стремились к богатству и нарядам (ведь все мы грешны, потому я и говорю это), то одно за другое сочтется.
– Аминь, – закончила Агнеса. – Пожертвуйте за душу усопшего на костел какую-нибудь драгоценную вещицу из приданого, ведь оно теперь не нужно вам, а уж мы попросим нашего отца, чтобы он вам позволил это.
Говоря это, они начали внимательно разглядывать платья, разложенные на столе, бросая взгляды на сундуки с приданым. Им так сильно хотелось посмотреть, что находится там внутри, что Иоганна, наконец, не выдержала и сказала:
– Может быть, помочь вам поискать?
С этими словами сестры набросились на сундуки, коробки и ящики, в которых лежали еще не распакованные по приезде из Радома платья и стали их развертывать, рассматривать при свете и примерять.
А панна Сенинская, точно оглушенная, сидела в объятиях нежной Текли, ничего не слыша и не видя, что с нею и вокруг нее происходит.
XVI
Еще став невестой, панна Сенинская испытала такое чувство, будто в ее жизни что-то смеркается, что-то гаснет, обрывается и замыкается и поэтому предстоящая перемена не пробуждала в ее сердце радости. Она согласилась на нее только потому, что такова была воля Понговского и что так ей подсказывала благодарность за опеку, а главным образом еще и потому, что с отъездом Яцека в ее сердце остались только горечь, сожаление, обида и та мысль, что, кроме опекуна, у нее нет никого на всем свете, и если бы не он, то она блуждала бы круглой сиротой среди чужих и неприязненных ей людей. Но вот внезапно грянул гром в тот очаг, возле которого ей предстояло сидеть, хотя и в печальном спокойствии, и не стало единственного человека, бывшего для нее хоть чем-нибудь на свете. Неудивительно поэтому, что этот гром оглушил ее в первую минуту и что все мысли смешались в ее голове, а в сердце осталось только одно чувство сожаления об этой единственной близкой ей душе, в соединении с чувством изумления и страха.
Поэтому слова двух старших сестер Кржепецких, начавших уже расхищать ее приданое, были для нее пустыми звуками, не имевшими никакого значения. Потом пришел пан Мартьян, кланялся, потирал руки, подпрыгивал, что-то долго говорил, но она не понимала, как его, так и всех остальных гостей, которые, следуя обычаю, подходили к ней со словами участия, тем более выразительного, чем меньше его было в их сердцах. Только когда пан Циприанович положил ей по-отечески руку на голову и сказал: «Господь не оставит тебя, сиротка!», что-то вдруг зашевелилось в ней, и на глаза набежали слезы. И в первый раз ей пришла в голову мысль, что она теперь точно жалкий листок, предоставленный на произвол ветра.
Между тем начались погребальные церемонии, а так как пан Понговский был крупным лицом в своей округе, то они продолжались, по обычаю, около десяти дней. В обручении принимали участие, за некоторыми исключениями, только приглашенные, а на похороны съехались все близкие и дальние соседи, и дом совершенно переполнился людьми, а приемы, речи, поездки в костел и возвращения из него следовали одни за другими. В первые дни всеобщее внимание было обращено на осиротевшую девушку, но потом, когда люди заметили, что Кржепецкие завладели всем домом, и что они выступают здесь в качестве хозяев, перестали обращать на нее внимание, а под конец погребальных церемоний и совсем стали смотреть на нее, как на обыкновенную приживалку.
Думал о ней только пан Циприанович, которого тронули ее слезы и ее печальная судьба. Слуги уже начали шептаться о том, что две панны Кржепецкие растащили все приданое, а старый пан спрятал в шкатулку ее драгоценности и что в доме уже начинают помыкать девушкой. Когда эти слухи дошли и до ушей пана Серафима, они задели его сердце, и старик решил поговорить об этом с ксендзом Войновским.
Но ксендз Войновский был сильно предубежден против девушки из-за Тачевского и с первых же слов заявил:
– Жаль мне ее, потому что она такая бедная и несчастная, и что смогу, я сделаю для нее, но, говоря между нами, – это Господь покарал ее за моего Яцека.
– Да, но ведь Яцек уехал, как и мой Станислав, а она осталась здесь сиротой.
– Уехал-то уехал, но как? Ваша милость видели его перед отъездом, а я провожал его дальше и скажу вам, что бедняга только зубы стиснул, а сердце так обливалось у него кровью, что и слова не мог выговорить. Эх, он любил эту девушку так, как только прежние люди любить умели, а теперешние не умеют!
– Но руками-то он еще может двигать, потому что я слыхал, что сейчас же за Радомом у него было какое-то столкновение, и он изрубил какого-то проезжего шляхтича или даже двух.
– Потому что у него такое девичье лицо, каждый проходимец думает, что легко от него отделаться. К нему пристали какие-то пьяные, что же ему было делать? Я сделаю ему за это выговор, непременно сделаю, но подумайте, ваша милость, ведь человек с разбитым сердцем все равно, что лев, попавший в сети.
– Совершенно правильно, но что касается девушки, – эх, благодетель! Бог знает, действительно ли она так виновата, как мы думали.
– Женщина всегда виновата!
– Виновата или не виновата, а только когда я узнал, что Понговский хочет жениться, мне сейчас же пришло в голову, что он, пожалуй, главный виновник всего, потому что ему было весьма важно раз и навсегда избавиться от Яцека.
Но ксендз покачал головой:
– Нет. Ведь мы заключили из его письма, что оно было написано по ее наущению. Я прекрасно помню его и мог бы вашей милости повторить каждое слово.
– Помню и я, но мы не могли знать, что говорил ей пан Понговский и как он ей изобразил поступки Яцека. Букоемские признались мне, например, что, встретив ее вместе с покойником на дороге в Радом, они умышленно говорили им, что Яцек уехал после обильных возлияний, смеющийся и веселый и вдобавок чрезвычайно заинтересованный дочерью пана Збержховского, к которому ваше преподобие дали ему письмо.
– Вот так налгали! И зачем?
– А затем, чтобы показать девушке и пану Понговскому, что Яцеку нет до них никакого дела. Но подумайте, ваше преподобие, если Букоемские могли столько наговорить из дружбы к Яцеку, то что мог наговорить ей покойник из вражды?
– Понятно, что он не пощадил его. Но если даже она и менее виновата, чем мы это думали, скажите, ваша милость, что же из этого следует? Яцек уехал и, может быть, совсем не вернется, ибо, насколько я его знаю, он еще меньше будет беречь свою жизнь, чем Понговский его репутацию.
– Тачевский все равно бы уехал, – отвечал пан Циприанович.
– И если он даже не вернется, я не разорву на себе сутану. Смерть за отчизну и к тому же в борьбе против магометанской нечестивости – это достойный конец христианского рыцаря, кончина, достойная великого рода. Но я предпочел бы, чтобы он уехал не с такой болезненной стрелой, которая засела в его сердце, вот и все.
– Но ведь и мой единственный сын тоже не знал в жизни особенного счастья, однако и он пошел и, может быть, не вернется, – отвечал пан Циприанович.
И оба призадумались, ибо и тот и другой от всей души любили своих юношей.
В той же задумчивости застал их прелат Творковский, а узнав, что они только что говорили о будущем панны Сенинской, сказал:
– Скажу вам, но пусть это будет по секрету, что покойник никакого завещания не оставил и что Кржепецкие имели право овладеть его состоянием. Я знаю, что он хотел составить брачный договор в пользу жены и записать все на нее, но не успел. Только не проговоритесь об этом перед Кржепецкими.
– А вы сами ничего им не сказали?
– Да зачем же? Кржепецкие злые люди, а мне нужно было, чтобы они относились к ней помягче и потому, я не только ничего не сказал им, а еще вставил: «Не только Бог человека, но и человек человека иногда хочет испытать!» Услышав это, они сильно встревожились и давай расспрашивать: «Да в чем дело? Да, может быть, вы что-нибудь знаете?» А я отвечаю: «Что должно быть, то и будет. Только помните одно, что покойник имел право записать свое имущество, кому хотел».
Тут прелат засмеялся и, заложив руки за фиолетовый пояс, продолжал:
– Ну, скажу я вам, у старика Кржепецкого даже икры затряслись, когда он услышал это. Он начал протестовать: «Не может быть! Он не имел права! Ни Бог, ни люди не согласились бы на это!» А я сурово взглянул на него и говорю: «Это хорошо, что вы вспоминаете Божье имя, ибо в ваши годы следует заботиться о его милосердии, но к человеческому суду лучше не прибегайте, так как вы легко можете не дождаться конца…» Старик страшно перепугался, а я еще добавил: «И к сироте будьте добры, чтобы Бог не наказал вас раньше, чем вы думаете».
Ксендз Войновский, доброе сердце которого тронулось судьбою девушки, тотчас заключил прелата в свои объятия.
– Благодетель! – воскликнул он. – Канцлером бы вам быть с вашей головой! Понимаю, понимаю! Вы ничего не сказали, с правдой не разминулись, но встревожили Кржепецких, которые, предполагая, что завещание, может быть, и есть, да еще, пожалуй, находится в ваших руках, должны теперь считаться с этим и сдерживать себя по отношению к сироте.
А прелат, довольный похвалой, постучал себя пальцем по голове и сказал:
– Не совсем еще дырявый орех, а?
– Ба! Да в этой голове столько разуму, что ему трудно в ней поместиться.
– Хе-хе! Хорошо, когда Господь захочет, а пока что, я думаю, что и в самом деле защитил сироту. С другой стороны, я не могу не признаться, что Кржепецкие, против моего ожидания, по-человечески и даже довольно сочувственно отзывались о панне Сенинской. Барышни, кажется, растащили там у нее разные тряпки, но отец сказал, что велит им отдать обратно.
– Хотя бы Кржепецкие были даже самыми скверными людьми, – отозвался пан Циприанович, но они не посмеют обидеть сироту, которой покровительствует такой умный и добрый духовник. Но теперь я хотел бы попросить ваше преподобие о другом: сделайте такое одолжение и заезжайте теперь ко мне в Едлинку. Удостойте меня чести угостить под моей кровлей такого знаменитого человека, беседа с которым подобна меду политики и всяческой премудрости. Ксендз Войновский уже обещал мне это, и вот вечером мы потолкуем наедине.
– Я знаю ваше гостеприимство, – любезно ответил прелат, – и отказаться от него было бы для меня истинным огорчением, а так как пост, считающийся самым неприятным временем, миновал, то я охотно заеду на денек к вашей милости. Итак, пойдемте попрощаемся с Кржепецкими, а прежде всего с сиротой, чтобы Кржепецкие видели, как мы относимся к ней.
И они пошли, а застав девушку одну, начали ободрять ее добрыми сердечными словами. Пан Циприанович погладил ее по белокурой головке, точно мать, которая хочет успокоить огорченного ребенка. Прелат Творковский сделал то же самое, а почтенного ксендза Войновского так тронуло ее изменившееся личико и ее печальная красота, напоминающая полевой цветок, преждевременно скошенный косой, что и он отечески обнял ее голову и, думая постоянно о Тачевском, проговорил, обращаясь не то к ней, не то к самому себе:
– Можно ли удивляться Яцеку, когда это такая картинка… И все налгали Букоемские, что он весело уехал. Ой, как налгали!
Услышав это, девушка порывисто прижалась губами к его руке и долго не могла оторвать их. Сердечные рыдания потрясли ее еще детскую грудь, и они оставили ее так, в неутолимых слезах и печали.
А час спустя они уже были в Едлинке, где их ожидали добрые вести. Приехал слуга, присланный с письмом от Станислава. Молодой Циприанович сообщал, что они поступили вместе с Яцеком в гусарский полк королевича Александра, что они оба здоровы, и что Яцек, хотя все еще печалится, однако немного приободрился и не забывается уже так, как в первое время. Кроме того, наряду со словами сыновней любви, в письме было одно известие, сильно удивившее пана Серафима. «Если вы, дорогой отец и благодетель, – писал Станислав, – увидите вернувшихся домой Букоемских, то не удивляйтесь и помогите им своим участием. С ними случилось странное происшествие, и мы уже не можем ни в чем помочь им. Если бы им не предстояло идти на войну, они бы, вероятно, давно умерли от огорчения, которое и так чуть не уморило их».
В течение следующих месяцев пан Циприанович несколько раз заезжал в Белчончку, желая узнать, что делается с панной Сенинской. Им не руководили никакие особые виды, так как его сын Станислав не был в нее влюблен, а с Яцеком было все порвано. Он делал это только по доброте душевной, а отчасти и из любопытства, желая проверить, каким образом и насколько девушка была причиной этого разрыва.
Однако это ему удавалось с трудом. Правда, Кржепецкие уважали его за богатство и гостеприимно принимали его, но гостеприимство это было такое осторожное, такое неотступное и назойливое, что пану Циприановичу не удавалось ни на минуту остаться наедине с девушкой.
Он понимал, что они не хотят, чтобы он расспрашивал ее о том, как они с нею обходятся, и это заставляло его призадуматься, так как он не замечал, чтобы с нею обходились плохо или слишком помыкали ею. Правда, он заставал ее раза два за чисткой хлебной коркой белых атласных башмаков таких размеров, что они не могли быть с ее ноги, или по вечерам за штопкой чулок, но панны Кржепецкие делали то же самое, следовательно, здесь не было желания унизить сироту какой-нибудь черной работой. Барышни бывали иногда язвительны и колючи вроде крапивы, но пан Серафим вскоре заметил, что таков уж у них характер и что они не всегда могут удержаться и огрызаются даже с братом, которого боялись до такой степени, что достаточно было ему посмотреть на какую-нибудь из них, чтобы она сейчас же спрятала высунутое уже, было, жало. Сам Мартьян был любезен и вежлив с девушкой, но без навязчивости, а после отъезда отца и Текли стал еще любезнее.
Однако этот отъезд не понравился пану Циприановичу, хотя было вполне понятно, что старика, уже несколько слабого на ноги, нельзя было оставлять без женского ухода и что для ведения двух хозяйств семья Кржепецких должна была разделиться. Конечно, пан Серафим предпочел, чтобы Текля осталась с сиротой, но когда при удобном случае он намекнул на большее соответствие их возрастов, этот намек был принят крайне неприязненно старшими сестрами.
– Панна Сенинская, – проговорила Иоганна, – показала уже всему свету, что она не считается с возрастом, доказательством чему может служить покойный дядя и пани Винницкая, поэтому и мы не слишком стары для нее.
– Мы настолько же старше ее, насколько Текля моложе, да и то не знаю, – добавила другая, – кроме того, это уже наше дело, как устраиваться с хозяйством.
Но Мартьян вмешался в разговор и сказал:
– Отцу приятнее услуги Текли. Он любит ее больше всех, чему нельзя и удивляться. Мы думали послать и панну Сенинскую с ними, но она привыкла к этому дому, и я думаю, что ей здесь будет лучше, а что касается нашей опеки, то я сделаю все, что в моих силах, чтобы ее ничто не тяготило.
С этими словами он приблизился, шаркая ногами, к девушке и хотел поцеловать у нее руку, но она быстро отдернула ее как бы с тревогой. Пан Серафим подумал, что не следовало бы увозить из дома пани Винницкую, но оставил это замечание при себе, не желая вмешиваться в чужие дела.
Он не раз замечал, что на лице панны Сенинской рядом с печалью часто появляется и страх, но не удивлялся этому, ибо доля ее стала действительно тяжела. Сирота, без единой близкой души, без крова над головой, она принуждена была жить из милости у неприятных ей людей, пользующихся к тому же нехорошей репутацией, должна была тосковать о минувшем светлом прошлом и беспокоиться за настоящее. Кроме того, даже если человеку и очень плохо, но он имеет надежды на лучшее будущее, это может служить ему утешением. Но она не могла ни на что надеяться и не ждала ничего. Завтра предстояло ей точно такое же, как сегодня, а впереди долгие годы вечно одинакового сиротства, одиночества и жизни на чужих хлебах.
Пан Серафим часто беседовал об этом с ксендзом Войновским, с которым он виделся почти ежедневно, так как им приятно было разговаривать о своих молодых воинах. Но ксендз Войновский только пожимал сочувственно плечами и восхищался политикой ксендза Творковского, который, намекнув о завещании, занес как бы дамоклов меч над головами Кржепецких, чем предохранил сироту от слишком сурового обращения последних.
– Вот это так политик! – говорил он. – Кажется, что его держишь, а он уж ускользнул. Иногда мне кажется, что он и нам не открыл всей правды и что, может быть, в его руках и, действительно, есть завещание, с которым он неожиданно выступит.
– И мне это приходило в голову, но зачем же он стал бы его скрывать?
– Не знаю, может быть, чтобы испытать человеческую натуру. Я думаю только, что покойный Понговский был человек весьма предусмотрительный, и мне не верится, чтобы он давно уже не составил какого-нибудь распоряжения.
Но через некоторое время внимание обоих стариков обратилось в совершенно иную сторону. Дело в том, что приехали, или, вернее, пришли пешком из Радома братья Букоемские. Они появились в один прекрасный вечер в Едлинке, правда, при саблях, но в таких изорванных кафтанах, в худых сапогах и с такими огорченными лицами, что если бы пан Серафим не поджидал их, он, наверное, страшно бы испугался, думая, что они принесли ему известие о смерти сына.
Братья начали по очереди обнимать его колени и целовать руки, а он, глядя на их горе, ударил себя по бедрам и воскликнул:
– Стах писал мне, что с вами случилась беда, но побойтесь же Бога!
– Согрешили, благодетель! – ответил, ударяя себя в грудь, Марк. А за ним и другие начали повторять:
– Согрешили! согрешили! согрешили!
– Говорите же, что? как? Как поживает Стах? Он писал мне, что спасал вас. Что же случилось?
– Стах здоров, благодетель, и оба с Тачевским они блестят как два солнца…
– Слава Богу! Слава Богу! Спасибо за доброе известие. Письма у вас нет?
– Он написал, но нам не дал, – говорит, вы можете потерять.
– А не голодны ли вы? Побойтесь вы Бога.
– Нет, мы не голодны! Угощение у каждого шляхтича готово, но мы несчастны.
– Ну, садитесь. Выпейте чего-нибудь горячего, а пока вино не разогрето, расскажите, что вас постигло. Где вы были?
– В Варшаве, – ответил Матвей, – но это прескверное место.
– Почему же?
– Потому что там страшно много шулеров и пьяниц, а на Долгой и в Старом Городе, что ни шаг, то веха [24]24
Веха служила признаком, что в этом месте продается вино.
[Закрыть].
– И что же?
– Вот и уговорил один собачий сын Луку сыграть с ним в кости. Чтоб его нечестивые на первый кол посадили!
– И обыграл его?
– Выиграл сначала все его наличные, а потом и наши. Мы пришли в отчаяние и хотели отыграться, но проиграли ему еще лошадь с седлом и с пистолетами в футлярах… Ну прямо скажу вашей милости, мы думали, что Лука пырнет себя ножом!.. И что было делать? Как же не утешить брата? Вот мы и продали второго коня, чтобы Луке хоть было с кем идти пешком.
– Ну теперь уж я понимаю, что случилось!
– Так оно и было, благодетель… Когда мы протрезвились, нас охватило еще большее отчаяние, что нет уже двух коней… Тут еще нужнее оказалось утешение…
– И так вы утешались вплоть до четвертого коня…
– До четвертого! Согрешили! Согрешили! – повторяли сокрушенные братья.
– Но, по крайней мере, на этом окончилось? – спросил пан Циприанович.
– Где там, отец наш и благодетель! Встретили мы этого шулера, некоего Порадзского, а он и давай оскорблять нас. «Так, говорит, всегда баранов стригут! Но вы парни здоровые, говорит, и я возьму вас к себе на службу, так как я как раз записался в войска!» Заплакал тут Лука, что тот поднимает нас на смех, да хвать его саблей по роже! Тот упал! На помощь к нему подскочили приятели, а мы вступились за Луку и давай рубить, а тут подходит маршальская стража – и на нас! Наши враги давай вопить: «Господа! Здесь попирают свободу и всю Речь Посполитую оскорбляют в нашем лице! Давайте помиримся!» Так мы и сделали, и Господь благословил нас и мы в один момент изрубили восьмерых, троих из них насмерть, а остальные удрали…
Пан Циприанович схватился за голову, а Марк продолжал:
– Да! Теперь мы знаем! Господь видел нашу невинность, и только когда люди начали кричать, что под боком у короля совершается преступление, что это уголовщина, мы испугались и бросились бежать. Нас хотели поймать, но мы, по-старому, влепили кому по лбу, кому по шее и удрали. Станислав спас нас, одолжив нам лошадей своей челяди, но и так мы едва унесли головы, так как погоня продолжалась до самого Сенкоцина, и если бы лошади оказались скверные, нас бы уже не было на свете. К счастью, там никто не знал нашего имени и потому из этого не может возникнуть никакого дела.
Наступило продолжительное молчание, после чего пан Серафим спросил:
– Где же эти лошади Станислава?
А братья принялись в третий раз повторять:
– Согрешили, благодетель! Согрешили!
– Теперь я понимаю, – проговорил старый Циприанович, – почему вы не привезли письма от Стаха. Он писал мне, что вас постигли различные несчастья, и сообщал мне о вашем приезде, предполагая, что вы будете нуждаться в деньгах на лошадей и вооружение, но как все это кончится, он не мог предвидеть…
– Совершенно правильно, благодетель! – отвечал Ян.
Между тем принесли разогретое вино, за которое братья принялись с большой охотой, так как были сильно утомлены дорогой. Однако их беспокоило молчание хозяина, который все время расхаживал по комнате с опечаленным и строгим липом. Поэтому Марк заговорил снова:
– Вы спрашиваете, милостивый благодетель наш, о конях Станислава. Два из них сбили себе ноги, прежде чем мы успели доехать до Гройца, так как мы ехали все время вскачь и во время сильного ветра. Мы продали их за бесценок жидам-фурманам, потому что они все равно уж никуда не годились, а у нас не было ни гроша за душой, так как Станислав, вследствие внезапности бегства, не успел снабдить нас. Тогда, подкрепившись кое-как, мы поехали дальше по двое на одной лошади. Вы представляете себе это, ваша милость? Появится из-за угла какой-нибудь шляхтич и сейчас же хватается за бока: «Что же это, спрашивает, за иерусалимские дворяне?» А мы от такого горя уж на все были готовы. Начались постоянные столкновения, драки, пока, наконец, в Бялобжегах, ради своего спокойствия, мы продали и эти две последние клячи. Когда же кто-нибудь удивлялся, что мы идем пешком, мы отвечали, что это благодаря обету… Вы уж, того, благодетель, простите нас по-отцовски, ведь более несчастных людей, вероятно, нет и на свете.