Текст книги "На поле славы"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Старый Циприанович подал руку пани Винницкой, за ним шел пан Понговский, а молодой Циприанович вел панну Сенинскую.
– Трудно спорить с паном Букоемским, – проговорила развеселившаяся девушка.
– Потому что его доводы так же своенравны, как лошади, из которых каждая тянет в свою сторону. Но, во всяком случае, он сказал две истины, которых нельзя отрицать.
– Какая же первая?
– Что никто не знает, что ожидает его завтра, как и я, например, не знал, что глаза мои увидят сегодня вас.
– А другая?
– Что легче убить волка, чем любовь… Великая это истина!
Проговорив это, молодой Циприанович вздохнул, а девушка опустила на глаза свои густые ресницы и смолкла.
И только, когда уж садились за стол, она произнесла:
– Вы, господа, поскорее приезжайте к нам в Белчончку, чтобы опекун мог отблагодарить вас за спасение и гостеприимство.
Мрачное настроение пана Понговского за ужином значительно поправилось, а когда хозяин произнес красноречивый тост, сначала за здоровье дам, а затем – почтенного гостя, старый шляхтич отвечал весьма любезно, благодаря за спасение от тяжкой опасности и уверяя в своей вечной благодарности.
Затем говорили о политике, о короле, о его победах, о сейме, который должен был собраться в апреле, о войне, грозившей немецкому государству со стороны турецкого султана и для которой уже набирал в Польше охотников пан Иероним Любомирский.
Братья Букоемские с любопытством слушали, как в Германии принимали с распростертыми объятиями каждого поляка, ибо турки игнорировали немецкую кавалерию, тогда как польская возбуждала в них немалый ужас.
Пан Понговский несколько порицал заносчивость кавалера Любомирского, который говаривал о немецких графах: «Десяток таких влезет в мою рукавицу», но зато хвалил его рыцарские преимущества, неизмеримую отвагу и прекрасное знание военного искусства.
Услышав это, Лука Букоемский заявил от своего и своих братьев имени, что пусть только наступит весна, и они не выдержат, отправятся к пану Любомирскому. Но пока морозы еще сильны, они будут бить волков, чтобы как следует отомстить им за панну Сенинскую. Хотя и сказал Ян, что нельзя удивляться волкам, но стоит только подумать, что такая невинная голубка могла сделаться их добычей, как сердце начинает подступать к горлу от бешенства и трудно удержать слезы.
– Жаль, – говорил он, – что волчьи шкуры такие дешевые и что жиды едва дают талер за три штуки, но трудно удержать слезы и даже лучше дать им волю, ибо тот, кто не пожалел бы угнетенной невинности и добродетели, оказался бы варваром, не достойным рыцарского шляхетского имени!
Сказав это, он действительно расплакался, а его примеру последовали сейчас же и другие братья. Хотя волки в самом худшем случае могли угрожать жизни, но никак не добродетели панны Сенинской, но их так растрогала речь брата, что сердца их размягчились, как растопленный воск.
Они вздумали даже после ужина стрелять из пистолетов в честь девушки, но этому воспротивился сам хозяин, говоря, что у него в доме лежит больной лесник, человек очень почтенный, которому нужен покой.
Пан Понговский подумал, что это какой-нибудь обедневший родственник хозяина, или, по крайней мере, шляхтич и начал из вежливости расспрашивать о нем; но, узнав, что это был попросту служащий мужик, он пожал плечами и, взглянув недовольным и удивленным взглядом на старого Циприановича, произнес:
– Ах да! Я и забыл, что люди рассказывают о вашем добром сердце.
– Дай Бог, – отвечал пан Серафим, – чтобы не рассказывали ничего худого!.. Я многим обязан этому человеку, а болезнь ведь может случиться с каждым, он же прекрасно понимает в травах и умеет помочь от всяких болезней.
– Тогда удивительно, почему же он не может вылечить самого себя, коли так хорошо помогает другим. Пришлите его когда-нибудь к моей родственнице, пани Винницкой, которая приготовляет из трав различные экстракты и морит ими людей. А пока что разрешите нам подумать об отдыхе, ибо дорога меня страшно утомила, а вино слегка разобрало, так же, как и панов Букоемских.
У Букоемских действительно кружились головы, а глаза заволоклись дымкой и казались растроганными. Когда молодой Циприанович повел их во флигель, где он должен был ночевать вместе с ними, они шли за ним неуверенным шагом по скрипящему снегу, удивляясь, что луна улыбается им и сидит на крыше амбара, вместо того, чтобы светить на небе.
Но панна Сенинская так глубоко запала им в сердце, что братьям хотелось еще поговорить о ней.
Молодой Циприанович тоже не чувствовал желания спать и потому приказал принести кувшин с медом. Усевшись около большой печи, они начали молча попивать мед, прислушиваясь к щелканию сверчков в комнате.
Наконец самый старший из братьев, Ян, набрал в грудь воздуха, потом с такой силой выдохнул его прямо в печь, что пламя заколебалось, и сказал:
– О Господи! Братья мои милые! Плачьте надо мной, ибо пришли для меня тяжелые времена.
– Какие времена? Говори, не скрывай!
– А вот влюбился я так, что прямо ноги подкашиваются.
– А я, ты думаешь, не влюбился? – воскликнул Лука.
– А я? – подхватил Матвей.
– А я? – кончил Марк.
Ян хотел им что-то ответить, но сразу не мог, потому что у него началась икота. Он изумленно вытаращил глаза и уставился на них так, точно видел их в первый раз в жизни.
Наконец гнев выразился на его лице.
– Как, собачьи сыны! – воскликнул он. – Вы хотите встать поперек дороги старшему брату и лишить его счастья?!
– Ой, батюшки! – отвечал Лука. – Так что же из этого? Разве панна Сенинская – майорат, который должен принадлежать только старшему брату. Мы все дети одного отца и одной матери, и если ты нас так обзываешь, то оскорбляешь этим своих же родителей в гробу. Каждый волен любить!
– Каждый, но не вы, потому что вы должны уважать старшего!
– Что же, нам всю жизнь слушаться лошадиного ума? А?
– Брешешь, нечестивый, точно пес!
– Ты сам брешешь. Ибо Иаков был моложе Элиазара, а Иосиф, самый младший из братьев, значит, ты порицаешь Святое Писание и идешь против веры.
Прижатый к стене этими аргументами, Ян не сразу нашелся, что ответить, а когда Матвей упомянул еще о Каине, как о старшем брате, он совершенно потерял голову.
Гнев все более овладевал им. Наконец он начал искать правой рукой саблю, которой, впрочем, не было у его бока.
И неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы Марк, сидевший все время, приложив пальцы ко лбу, словно выкапывая оттуда какую-то мысль, не воскликнул вдруг громким голосом:
– Я самый младший из братьев, я – Иосиф, значит, мне и принадлежит панна Сенинская!
Все остальные моментально повернулись к нему со сверкающими от возбуждения глазами:
– Что? Тебе? Тебе? Ах ты, гусиное яйцо, ах ты, соломенная кукла, лошадиная болячка, пьяница, пропойца… Тебе?!
– Заткните глотки, раз так стоит в Писании?!
– В каком Писании, пентюх ты этакий?!
– Все равно в каком, когда так написано! Сами вы перепились, а не я! Но тут вмешался в спор Станислав Циприанович.
– И не стыдно ли вам, шляхтичам и братьям, затевать такие ссоры? – проговорил он. – Так-то вы соблюдаете братскую любовь? И из-за чего вы ссоритесь? Ведь панна Сенинская не гриб, который тот и положит в корзинку, кто первый найдет его в лесу. Знаете ли вы, какой обычай существует у пеликанов? Не будучи ни шляхтой, ни даже просто людьми, пеликаны из родственной любви во всем уступают друг другу, и когда не наловят рыб, то кормят друг друга собственной кровью. Вы вспоминаете покойных родителей ваших, но они ведь там заливаются слезами, видя несогласие сыновей своих, которым они, верно, совсем другое завещали при своем предсмертном благословении. Уж им там и радость небесная не в радость и глаз не смеют поднять они на четырех евангелистов, именами которых назвали вас при крещении.
Так говорил Стах Циприанович и, хотя вначале ему было немного смешно, но по мере того, как он говорил, он все больше сам проникался своей речью, ибо и сам за компанию был немного навеселе. В конце концов, братья, растроганные его речью, все четверо расплакались, а старший, Ян, воскликнул:
– Ох, убейте меня, ради Бога, но не называйте Каином!
Тогда Матвей, упомянувший прежде о Каине, бросился ему в объятия.
– Братец, палачу меня за это отдать надо!
– Проети, а не то я лопну от горя! – вопил Лука.
А Марк вставил:
– Я брехал, точно пес, против заповедей.
И братья начали обниматься. Но Ян, вырвавшись, наконец, из объятий братьев, сел вдруг на лавку, расстегнул жупан, разорвал рубаху и, обнажив грудь, заговорил прерывающимся голосом:
– Вот вам! Как пеликан!.. Сосите мою кровь! А остальные еще сильнее зарыдали:
– Пеликан! Настоящий пеликан!.. Клянусь Богом! Пеликан!..
– Берите панну Сенинскую!
– Твоя она, ты ее и бери!
– Пусть берут младшие!..
– Никогда! Этого не может быть!
– К черту!
– К черту ее!
– Не хотим ее!
И вдруг Лука хлопнул себя по бедрам так сильно, что отдалось во всей избе.
– Я знаю! – воскликнул он.
– Что ты знаешь? Говори, не скрывай!
– Пусть ее берет Циприанович!
Услышав это, остальные братья вскочили со своих мест, – так им пришлась по сердцу эта мысль, и окружили Циприановича.
– Бери ее, Сташка!
– Этим ты примиришь нас!
– Бери, если ты нас любишь!
– Сделай это для нас!
– Да благословит тебя Господь! – кричал Ян, вознося глаза к небу и протягивая руки над его головой.
А Циприанович покраснел и стоял, с удивлением повторяя:
– Побойтесь вы Бога!..
Но сердце его затрепетало в груди при одной этой мысли. Живя уже два года возле отца среди непроходимых лесов и мало видя людей, он уже давно не встречал такой прекрасной девушки.
Правда, он видел подобных когда-то в Бржезанах, когда отец отдал его к тамошнему двору, чтобы приобрести воспитание и знакомство с общественными делами. Но тогда он был еще совсем мальчиком, и время стерло все прежние воспоминания.
Но вот теперь, когда среди лесов он встретил вдруг такой прекрасный цветок – люди говорят ему: бери его!..
Молодой человек страшно смутился и еще раз повторил:
– Побойтесь вы Бога! Куда вам или мне до нее!
Но они, как обычно пьяные, не видя никаких препятствий, начали настаивать.
– Ни один из нас не будет завидовать другому, – говорил Лука, – а ты бери ее! Мы все равно собирались идти на войну. Довольно с нас этой лесной сторожевки! Тридцать талеров за целый год!.. На выпивку не хватит, а не то что на наряды! Лошадей мы продали и на твоих ездим теперь на волков, и сбрую тоже… Известное дело, тяжко жить сиротам! Лучше уж на войне погибнуть, а ты ее бери, если нас любишь!
– Бери ее! – вопил Ян. – Мы в Ракузы, к кавалеру Любомирскому отправимся, помогать немцам лупить язычников!
– Бери ее сейчас же!..
– Завтра! В костел!
Но Циприанович уже пришел в себя от удивления и сразу отрезвел так, точно с утра ничего не имел во рту.
– Ребята, подумайте, что вы говорите! Разве дело здесь только в вашей или в моей воле? А что скажет она сама, а что скажет пан Понговский, человек гордый и несговорчивый? Если бы даже девушка стала со временем моей приятельницей, может быть, он предпочел бы, чтобы она работала в огороде, чем стала женой такого бедняка, как я или кто-либо из вас.
– Ого! – воскликнул Ян. – А кто он такой сам, этот пан Понговский, – каштелян Краковский или великий гетман? Если ты хорош для нас, то и ему не след носом крутить! Плохие для него сваты братья Букоемские? Ах чтоб ему! Стар уж он, и недалеко ему до смерти, так пусть же он остерегается, чтобы святой Петр не прищемил ему пальцев в небесных вратах. Вступись же ты за нас, святой Петр, и скажи ему так: «Не сумел ты, такой-сякой, уважать моей крови при жизни, так поцелуй же пса в нос». Так и скажи ему после смерти. Но мы и при жизни не позволим над собой смеяться. Как? Из-за того, что мы потеряли богатство, нас будут оскорблять и обращаться с нами, как с холопами!.. Такая-то благодарность за нашу службу отчизне, за нашу кровь, за наши раны! О, братья мои, сироты вы Божьи!.. Немало обид перенесли мы в жизни, но такой тяжкой никто еще не наносил нам!
– Правда! Правда! – жалобно кричали Лука, Марк и Матвей.
И слезы снова обильно потекли по их щекам, но, наплакавшись, они снова начали волноваться, так как им казалось, что благородные люди не должны забывать подобных оскорблений. Марк, самый порывистый из всех братьев, первый вспомнил об этом.
– Нельзя его вызвать на сабли, – проговорил он, – потому что он стар и не имеет руки, но если бы он оказал нам какое-нибудь пренебрежение, то нужно ему отомстить. Что же нам делать? Подумайте!..
– На морозе у меня замерзли ноги, а теперь страшно горят, – отвечал Лука. – Если бы не это, я давно бы уж придумал что-нибудь.
– А у меня голова горит, а не ноги!
– Из пустого все равно не нальешь…
– Пеняет горшок на чугун! – вставил Ян.
– Ну вот, опять будете ссоры затевать, вместо того, чтобы обдумывать ответ! – гневно воскликнул Марк.
Но тут вмешался Циприанович.
– Ответ? – спросил он. – Кому же это?
– Понговскому.
– А на что вы хотите отвечать ему?
– На что?.. Как это на что?
И братья начали изумленно переглядываться, а затем обратились к Марку:
– Чего ты от нас хочешь?
– А чего вы хотите?..
– Ну, это, видно, затянется до утра! – воскликнул Циприанович. – Вот уж и огонь в печи гаснет, и полночь давно уже прошла. Постели там у стены готовы, и отдохнуть нам всем пора, а то мы наработались на морозе…
Огонь, действительно, погас, в комнате потемнело, и потому хозяйский совет пришелся по сердцу братьям Букоемским.
Еще немного продолжался разговор, но он становился все менее оживленным, а потом в комнате послышался шепот молитв, произносимых то тише, то громче и прерываемых глубокими вздохами.
Головешки в печи начали покрываться пеплом и чернеть; только изредка что-то потрескивало в догорающем огне и сверчки жалобно застрекотали по углам, точно тоскуя по свету.
В темноте послышался еще стук сапог, сбрасываемых с ног на пол, потом настала непродолжительная тишина, и, наконец, раздалось громкое храпение четырех уснувших братьев.
Но молодой Циприанович не мог уснуть, ибо все его мысли вращались вокруг панны Сенинской, точно пчелы вокруг цветка.
Как же можно уснуть с таким роем в голове?
Правда, он попробовал закрыть глаза, но, видя, что это не помогает, подумал:
«Пойду посмотрю, не горит ли еще у нее огонь».
И он вышел.
В окне панны Сенинской не было света, только отблеск луны дрожал на неровных стеклах, точно зыбь на воде.
Кругом было тихо, и все спало так глубоко, что даже снег, казалось, дремал в зеленоватой тени лунного света.
– Знаешь ли ты, что тебя сватают мне? – прошептал молодой Циприанович, глядя на серебристое окно девушки.
Старый Циприанович по врожденному ему гостеприимству и по обычаю не скупился на просьбы и клятвы, чтобы только гости остались подольше в Едлинке. Он встал даже на колени перед пани Винницкой, что обошлось ему не легко, так как он страдал легкой, но довольно уже докучливой подагрой. Однако все это ни к чему не привело. Пан Понговский хотел непременно уехать еще перед полуднем домой. В конце концов пришлось этому подчиниться, ибо ничего нельзя было возразить на его заявление, что он ожидает гостей.
Итак, они отправились перед полуднем. День был ясный, морозный и погода прекрасная. Иней на деревьях и снег на полях были точно обсыпаны тысячами искр, которые так сверкали на солнце, что глазам больно было смотреть на весь этот блеск, исходящий с неба и с земли. Лошади бежали крупной рысью; полозья скрипели по твердому снегу; занавески на окнах кареты были откинуты, и то и дело то в одном, то в другом окне показывалось розовое личико панны Сенинской с веселыми глазками и покрасневшим от мороза носиком, совсем как прелестная картина в раме.
Она ехала точно принцесса, ибо карету окружала «почетная гвардия», состоящая из панов Букоемских и молодого Циприановича. Сидя на ретивых конях из едлинских конюшен (своих лошадей паны Букоемские продали или позаложили вместе со своими лучшими саблями), братья пришпоривали лошадей, то заставляя их взвиваться на дыбы, то пуская их вперед с такой быстротой, что снежные комья, вырываемые копытами из замерзшей земли, свистели в воздухе, точно камни.
Пан Понговский не особенно был доволен этой новой стражей и в момент отъезда просил даже их не трудиться, потому что днем дорога совершенно безопасна, а о разбойниках в пуще совсем не было слышно. Но когда они настояли на том, что поедут проводить дам, ему не оставалось ничего иного, как, платя любезностью за любезность, пригласить их к себе в Белчончку. Он получил также обещание и от старика Циприановича, что тот навестит его через несколько дней, ибо старому человеку трудно было так сразу вырваться из дома.
Путешествие проходило очень быстро, у молодых людей в конных соревнованиях, а у панны Сенинской в постоянном выглядывании из окон кареты. Остановились только на половине дороги, чтобы дать отдохнуть лошадям, возле лесной корчмы, носящей зловещее название «Разбой», рядом с которой помещались кузница и сарай. Кузнец подковывал лошадь на дворе перед кузницей, а перед корчмою стояло несколько крестьянских саней, запряженных худыми, ощетинившимися клячонками, с поджатыми между задних ног хвостами и пустыми торбами на головах.
Люди вышли из корчмы посмотреть на карету, окруженную всадниками, и остановились вдали. Это были не крестьяне, а мещане – гончары из Козениц, которые летом обжигали горшки, а зимой, пользуясь санным путем, развозили их по деревням, а главным образом, по окрестным ярмаркам. Им казалось, что это какой-то важный сановник едет в карете, окруженной такой родовитой шляхтой, и потому, несмотря на мороз, они поснимали шапки и с любопытством смотрели на приезжих.
Между тем приезжие, одетые очень тепло, не выходили из кареты, всадники тоже остались на лошадях. Только слуга пана Понговского направился в корчму с баклагой вина, чтобы согреть там его у огня. Тем временем пан Понговский приказал беднякам приблизиться и начал расспрашивать их: откуда они, куда едут и не грозила ли им где-нибудь «опасность от зверя».
– Как не грозила, ваша милость, – отвечал старик-мещанин, – только мы ездим гуртом и днем. Мы поджидаем тут наших из Притыка и других мест. Крестьяне, может быть, тоже понаедут, и коли соберется возов пятнадцать или двадцать, то поедем ночью, а нет так нет, хотя мы без дубинок не ездим.
– А с людьми не случалось никаких происшествий?
– Волки загрызли жида среди бела дня. Ехал он, видно, с гусями, потому что перья остались на дороге, а от человека и лошади – одни кости. Только по ермолке люди узнали, что это был жид. А сегодня утром пришел сюда пешком шляхтич, который целую ночь просидел на дереве. Он рассказывал, что лошадь у него пала и волки загрызли ее у него на глазах, он так закостенел на дереве, что едва мог говорить, а теперь спит.
– Как его зовут? Не говорил он – откуда?
– Нет. Только выпил разогретого пива и сейчас же повалился как мертвый на лавку.
Пан Понговский обратился к молодым людям:
– Слышите, господа?
– Слышим.
– Надо его, пожалуй, разбудить и расспросить. Он остался без лошади, как же можно его так покинуть. Мой слуга может сесть на вторую пристяжную, рядом с форейтором, а ему отдать свою. Говорят, шляхтич… Может быть, дальний?
– Видно, важное у него было дело, – сказал Станислав Циприанович, – коли он ночью ехал, да еще и один-одинешенек. Пойду разбужу его и спрошу.
Но это намерение оказалось излишним, ибо в этот самый момент из корчмы вышел слуга пана Понговского. Он нес в руках поднос, а на нем кубки с пенящимся вином и, подойдя к карете, сказал:
– Ваша милость, пан Тачевский находится здесь.
– Пан Тачевский? А он что тут делает?
– Пан Тачевский? – повторила панна Сенинская.
– Он одевается и сейчас выйдет, – отвечал слуга. – Чуть у меня поднос из рук не выронил, когда узнал, что вы здесь.
– А кто тебя спрашивает о подносе?..
Слуга замолчал, словно сразу потерял голос, а пан Понговский взял кубок с вином, отпил из него немного, затем с видимым неудовольствием обратился к Циприановичу:
– Это наш знакомый и как будто бы сосед… из-под Черной… Так себе… немного сумасброд и сорвиголова. Из тех, здешних Тачевских, которые раньше во всем воеводстве…
Дальнейшие объяснения были прерваны появлением пана Тачевского, который, выбежав поспешно из корчмы, направлялся к карете размашистым шагом, но с некоторым смущением в лице. Это был молодой шляхтич, среднего роста, с прекрасными черными глазами, но худой, как щепка. На голове у него была надета шапка, помнившая, вероятно, времена Батория, и одет он был в серый бараний кафтан и желтые, шведские сапоги с высокими, почти до бедер голенищами. Никто уже не носил в Польше таких голенищ и потому ясно было, что это какая-нибудь военная добыча из времен Яна Казимира, вынутая по необходимости из арсенала. Приближаясь, он смотрел то на пана Понговского, то на панну Сенинскую, и улыбался, показывая при этом здоровые белые зубы, но улыбка у него выходила грустная, и лицо казалось смущенным и даже пристыженным.
– Я очень рад, – проговорил он, останавливаясь возле кареты и вежливо снимая шапку, – что вижу вас, сударыни, и вас, милостивый государь, мой благодетель, в добром здоровье. Ведь дорога не безопасна, в чем я сам имел случай убедиться.
– Накрой-ка голову, а то уши замерзнут, – сурово произнес пан Понговский. – Спасибо за заботливость. А зачем это ты шатаешься по пуще?
Тачевский быстро взглянул на девушку, как бы желая спросить ее: «Может быть, ты знаешь зачем?» – но видя, что та сидит с потупленными глазами и забавляется ленточками от своего капота, он довольно твердо ответил:
– Так, пришла мне фантазия посмотреть на луну над бором.
– Недурна фантазия! А лошадь у тебя волки зарезали?
– Только дорезали, потому что я сам вытряс из нее душу…
– Знаем. И просидел ночь на сосне, как ворона.
Тут Букоемские разразились таким громким смехом, что лошади их присели на зады, а Тачевский обернулся и обвел их поочередно глазами, холодными, как лед, и в то же время острыми, как лезвие ножа.
Потом он снова обратился к Понговскому:
– Не как ворона, а как шляхтич без лошади, над которым вы, благодетель, можете смеяться, а кому другому, пожалуй, и не поздоровится.
– Ого! Ого! Ого! – воскликнули братья Букоемские, напирая на него лошадьми. Лица их моментально нахмурились и усы зашевелились, а он снова окинул их взглядом, гордо подняв кверху голову.
Но тут пан Понговский заговорил суровым и повелительным голосом, точно он имел право командовать всеми ими:
– Пожалуйста, не затевать мне тут ссор!.. Это пан Тачевский, – добавил он уже мягче, обращаясь к молодым людям, – а это пан Циприанович и братья Букоемские, которым я, можно сказать, обязан жизнью, ибо и на нас вчера напали волки. Они случайно пришли нам на помощь, но как раз вовремя.
– Вовремя, – с ударением повторила панна Сенинская, слегка отдувая губки и с благодарностью поглядывая на Циприановича.
Щеки Тачевского покраснели, на лице отразилось смущение, глаза затуманились, и он ответил с глубокой горечью в голосе:
– Вовремя! Еще бы когда они целой компанией и на добрых конях, а по моем Волошине теперь волки зубами звонят: и я лишился последнего друга. Но, – тут он более дружелюбно взглянул на Букоемских, – пусть Господь пошлет вам здоровья. Вы сделали то, к чему я и сам стремился всей душой, но Бог не допустил меня…
Панна Сенинская была, по-видимому, изменчива, как и каждая женщина, а может быть, ей просто жаль стало пана Тачевского, но глазки ее вдруг стали нежными, ресницы задрожали, и уже совсем другим голосом девушка спросила:
– Старый Волошин?.. Боже мой, я так любила его, и как он меня знал! Ах, Боже мой!..
Тачевский с благодарностью взглянул на нее.
– Знал, очень хорошо знал…
– Ну, не огорчайтесь же так сильно, пан Яцек.
– Я огорчался уж и раньше, но на лошади, а теперь буду огорчаться пешком. Господь вознаградит вас за доброе слово…
– Ну, а пока садись на Мышатого, – вмешался пан Понговский. – Слуга сядет рядом с форейтором или сзади кареты. Там есть и запасная бурка, – возьми погрейся. Ведь ты целую ночь мерз, а теперь опять начинает мороз крепчать.
– Нет, – отвечал тот. – Я нарочно не взял с собой шубы, мне тепло.
– Ну, тогда в путь!
И через минуту они тронулись. Яцек Тачевский занял место возле одного окна кареты, Станислав Циприанович – возле другого, так что сидящая на передней скамейке девушка могла, не поворачивая головы, свободно смотреть на обоих.
Но Букоемские были недовольны Тачевским: их злило, что тот занял место возле кареты. И вот, собравшись в кучу, так что лошади едва не стукались друг о друга лбами, они начали совещаться между собой.
– Гордо он на нас глядел, – говорил Матвей. – Как Бог свят, он хотел оскорбить нас!
– А теперь повернул лошадь к нам задом. Что же вы скажете на это?
– Но не может же он повернуть ее лбом, ведь лошадь не пятится назад, как рак. Но что он увивается за этой девушкой, так это верно, – заметил Марк.
– Это ты хорошо заметил. Смотрите, как любезничает и наклоняется к ней. Вот кабы оборвался ремень, он бы живо слетел.
– Не слетит, такой-сякой сын, больно сидит хорошо, да и ремень здоровый.
– Нагибайся, нагибайся, пока мы тебя не нагнули!
– Смотрите-ка! Опять улыбается ей.
– Что же, родимые мои братья? Неужто мы допустим это?
– Никогда, пока мы живы! Не для нас девка – хорошо! Но помните, что мы вчера решили?
– Как же! Он, должно быть, догадался об этом. Видно, что хитрая штука! И теперь сам назло ухаживает за ней!
– И назло нашему сиротству и бедности.
– Подумаешь, какой магнат на чужой кляче.
– Ба! Да ведь и мы не на своих.
– Но одна-то кляча у нас осталась, и когда трое сидят дома, то четвертый может ехать хоть на войну. А у этого и седла даже своего нет, волки его зубами разорвали.
– А еще нос задирает! И что он имеет против нас? Скажите!
– Это надо его самого спросить.
– Сейчас?
– Сейчас, но это надо сделать дипломатично, чтобы не обидеть старого Понговского. И только разобравшись в его ответе – вызвать. И тогда уже он будет наш!
– Который же из нас должен это сделать?
– Конечно, я, как старший… Вот только сосульки обломлю и айда!
– Да запомни, смотри, хорошенько, что он скажет.
– Как молитву повторю вам слово в слово. – С этими словами старший из панов Букоемских начал обрывать рукавицей сосульки с усов, а затем, подвинув свою лошадь к клячонке Тачевского, проговорил: – Сударь.
– Что? – спросил Тачевский, неохотно поворачивая к нему голову от кареты.
– Что вы имеете против нас?
Тачевский с удивлением взглянул на него и ответил:
– Ничего.
И, пожав плечами, он снова повернулся к карете.
Букоемский ехал некоторое время молча, размышляя, вернуться ли ему и отдать братьям отчет или продолжать разговор. Однако эта последняя мысль показалась ему более целесообразной, и потому он заговорил снова:
– Если вы думаете, что чего-нибудь добьетесь, то и я скажу вам, как вы мне: ничего!
На лице Тачевского отразилась скука и принужденность. Он понял, что Букоемские хотят придраться к нему, а он нисколько не был расположен к этому в данный момент. Однако нужно было что-нибудь ответить, и ответить так, чтобы окончить разговор.
– И те братья тоже?.. – спросил он.
– А как же! Но что тоже?
– Это вы, сударь, догадайтесь сами, а теперь не перебивайте мне более приятный разговор.
Букоемский проехал еще шагов десять – пятнадцать возле него и, наконец, осадил коня.
– Ну, что он тебе сказал? Говори прямо! – спрашивали братья. Старший повторил весь разговор. Братья были недовольны.
– Ты не сумел его поддеть, – сказал Лука. – Нужно было пощекотать его коня стременем по брюху, или, – ведь ты знал, что его зовут Яцек! – сказать: съешь плацек! [4]4
Игра слов: съешь блин, не хочешь ли пощечину и т. д. – Примеч. перев.
[Закрыть]
– Или сказать еще так: съели у тебя волки коня, купи себе козу в Притыке.
– Это еще успеется! Но что значат его слова «и те братья тоже»?
– Может быть, он хотел спросить, такие же ли они дураки?
– Наверное! Клянусь Богом! – воскликнул Марк. – Ничего иного он не мог подумать. А что будет теперь?
– Его смерть или наша. О Господи, да ведь это явное издевательство, о котором необходимо рассказать Стаху.
– Не говори ему ничего. Ведь, если мы отдаем девушку Стаху, он и должен бы его вызвать, а надо, чтобы мы это, сделали первые.
– Когда же?
– У Понговского неудобно. А вот уж и Белчончка.
Действительно, Белчончка была уже недалеко. У опушки леса стоял принадлежащий Понговскому крест с металлическим распятием между двух копий. Направо, куда сворачивала дорога из леса, виднелись большие луга, окаймленные цепью ольх, растущих вдоль речки; а за ольхами, на другом, более высоком берегу, виднелись безлистные маковки высоких деревьев и дым, поднимающийся над избами.
Вскоре кортеж очутился среди изб, а когда он миновал плетни и фольварочные строения, перед глазами всадников оказался дом пана Понговского.
Громадный двор был окружен старым, полусгнившим, а местами вывороченным частоколом. С давних времен в эти края не заглядывал ни один неприятель, и потому никто не заботился о должном укреплении имения. На большом дворе было две голубятни. С одной стороны стоял флигель для слуг, с другой – кладовая, амбар и просторная сушилка для сыра, сколоченная в виде решетки из тонких бревен и досок. Перед домом и вокруг двора стояли столбики с железными кольцами для привязывания лошадей; на каждом столбике красовалась шапка замерзшего снега. Дом был старый, большой, с низкой соломенной крышей. По двору бродили гончие псы, а среди них спокойно расхаживал ручной аист со сломанным крылом, который, по-видимому, только что вышел из теплой избы, чтобы прогуляться на морозе и подышать свежим воздухом.
Дома их уже ждали, так как пан Понговский отправил вперед слугу с извещением. Тот же самый слуга вышел теперь им навстречу и, поклонившись, сказал:
– Райгародский староста, пан Грот, изволили приехать.
– Ах, Господи! – воскликнул пан Понговский. – И давно уже ждет?
– Еще нет и часу. Они хотели уже уезжать, но я им сказал, что ваша милость с минуты на минуту должны быть дома.
– И хорошо сделал.
Потом он обратился к гостям:
– Пожалуйте, господа. Пан Грот – мой родственник со стороны жены. Вероятно, он возвращается этим путем в Варшаву от брата, потому что он депутат сейма. Прошу покорно! Прошу!
Через минуту они очутились в столовой, лицом к липу с райгородским старостой, который едва не упирался головой в потолок, ибо ростом он был даже выше братьев Букоемских, а комнаты во всем доме были необычайно низкие. Это был видный шляхтич, с умным взглядом, с лицом и лысиной сановника и с шрамом на лбу между бровями. Этот шрам, похожий на морщину, придавал ему суровый и сердитый вид. Однако он любезно улыбнулся пану Понговскому и, раскрыв объятия, произнес: