Текст книги "На поле славы"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Сняв сутану, старик сейчас же принялся перевязывать раны с опытностью старого солдата, который тысячи их видел в жизни и который, благодаря своей многолетней практике, делал это лучше любого доктора. Дело поило очень быстро, ибо, не считая Марка, все были ранены более или менее легко. Ключица Марка потребовала больше всех времени, но когда, наконец, и она была перевязана, ксендз Войновский облегченно вздохнул и потер окровавленные руки.
– Ну, – проговорил он, – слава тебе, Господи! Все кончилось благополучно. Я думаю, вы теперь лучше себя чувствуете, господа?
– Пить хочется! – отвечал Матвей.
– Не мешает! Вели, Яцек, принести воды.
Но Матвей даже приподнялся на соломе.
– Как воды? – переспросил он.
А Марк, лежавший навзничь на постели Яцека, слегка привстал и неожиданно произнес:
– Преподобный отец, видно, желает умыть руки.
Тут Яцек с отчаянием взглянул на ксендза, но тот рассмеялся и ответил:
– Вот настоящие солдаты! Можно и вина, но только немного.
Но Тачевский потянул его за рукав в сторону.
– Преподобный отец, – зашептал он, – что же мне делать? В кладовой у меня пусто, в погребе пусто, я сам часто подтягиваю ремнем брюхо. Что я им дам?
– Есть, есть! – шепотом же ответил старик. – Уезжая из дома, я распорядился, и вино уже привезли, а если не хватит, то я попрошу у пивоваров в Едльне… Как будто для себя, конечно… для себя… Вели же им дать поскорее по стаканчику, пусть их утешатся после приключения.
Яцек поспешно распорядился, и вскоре братья Букоемские начали утешать друг друга. Их расположение к Яцеку возрастало с каждой минутой.
– Подрались мы, как это случается с каждым, – говорил Матвей, – но я сразу подумал, что вы достойный рыцарь.
– Вот и неправда, я это первый подумал, – отозвался Лука.
– Ты подумал? Да разве ты умеешь думать?
– Да вот я сейчас именно думаю, что ты дурак, значит, умею. Ну да у меня губа болит…
И братья уже начали ссориться. Но в этот момент в окне зачернел силуэт всадника.
– Кто-то приехал, – произнес ксендз.
Яцек пошел посмотреть на приезжего и через минуту вернулся смущенный.
– Пан Понговский прислал работника и приказал сказать, что ждет всех обедать.
– Так пусть он сам обедает, – отозвался Ян.
– Что же ему ответить? – спросил Яцек, глядя на ксендза.
– Лучше всего правду, – отвечал старик. – Но это уж, пожалуй, я сам скажу.
Он вышел к работнику и сказал:
– Передай пану Понговскому, что ни пан Циприанович, ни Букоемские не приедут, так как они ранены на поединке, на который они вызвали пана Тачевского, но не забудь сказать, что они легко ранены. Ну, поезжай.
Работник помчался в карьер, а ксендз, вернувшись в избу, начал успокаивать сильно взволнованного Тачевского. Он не боялся драться с пятью противниками, но страшно боялся пана Понговского, и еще больше того, что скажет и подумает панна Сенинская. А ксендз говорил:
– Ведь все равно и так бы обнаружилось. Так пусть же они как можно скорее узнают, что ты ни в чем не виноват.
– Надеюсь, вы подтвердите? – спросил Яцек, еще раз обращаясь к раненым.
– Пить хочется, но мы подтвердим, – отвечал Матвей Букоемский.
Однако беспокойство Яцека возрастало все больше, а когда вскоре сани с паном Понговским и паном старостой Гротом остановились у крыльца, сердце его совсем замерло. Однако он выбежал приветствовать их и склонился к коленям пана Понговского. Но тот даже не взглянул, точно совсем и не заметил его, и с суровым, мрачным лицом вошел в избу.
Войдя, он почтительно, но издали поклонился ксендзу, которому заносчивый шляхтич никак не мог простить того, что тот однажды разбранил его с амвона за излишнюю строгость к людям. Поэтому и теперь, после холодного поклона, он сейчас же повернулся к раненым, с минуту посмотрел на них и сказал:
– Господа! После того, что случилось, я, конечно, не переступил бы порога этого дома, если бы не желание сказать вам, как страшно задела меня ваша обида. Вот к чему привело вас мое гостеприимство, вот какая награда встретила моих спасителей в моем доме. Но скажу вам только одно: тот, кто обидел вас, – меня обидел, кто вашу кровь пролил – сделал хуже, чем пролил бы мою, ибо он оскорбил меня, вызвав вас под моей кровлей…
Но тут вмешался Матвей:
– Это мы вызвали его, а не он нас!
– Это правда, сударь, – добавил Стах Циприанович. – Тут нет вины этого кавалера, а только наша, за которую мы почтительно извиняемся перед вашей милостью.
– Не мешало бы судье сначала опросить свидетелей, прежде чем произносить приговор, – строго заметил ксендз Войновский.
Лука тоже хотел вставить свое слово, но щека и десны у него были рассечены до самых зубов, а потому, едва он успел пошевелить подбородком, как почувствовал ужасную боль. Схватившись рукой за пластырь, который уже начал было присыхать, он одной стороной рта воскликнул:
– Черт бы побрал все приговоры и мою щеку вместе с ними!..
Пан Понговский был смущен всеми этими восклицаниями, но не уступил. Напротив, он обвел всех суровым взглядом, точно желая выразить немое порицание защитникам Яцека, и сказал:
– Не мне следует прощать моих спасителей. Вы ни в чем не виноваты, наоборот, я понимаю и одобряю это, так как я прекрасно видел, как вас умышленно задевали. Это, видно, та зависть, которая на дохлой лошади не могла догнать живых волков, вдохновила его затем на месть. Не я один заметил, как этот «кавалер», которого вы так великодушно защищаете, с первого момента вашей встречи беспрестанно подавал вам повод к ссоре и делал все, чтобы вызвать вас на это. Вернее, это моя вина, что я не остановил его и не сказал ему, чтобы он поискал себе в кормче или на ярмарке более подходящего общества.
Услышав это, Тачевский побледнел как полотно, а у ксендза Войновского, наоборот, кровь ударила в лицо.
– Ведь его вызвали! Что же ему было делать? Стыдитесь, сударь, – воскликнул он.
Но пан Понговский свысока взглянул на него и ответил:
– Мирские это дела, и светские люди, так же как и духовные, а может быть, даже и лучше, их понимают. Но я отвечу и на ваши слова, чтобы меня здесь никто не обвинил в несправедливости. Что ему нужно было сделать? Как младший старшего, как гость хозяина, как человек, который много раз ел мой хлеб, не имея своего собственного, он должен был прежде всего сообщить мне, а я своим хозяйским влиянием помирил бы их и не допустил бы, чтобы мои спасители и столь благородные рыцари лежали здесь в этой избе в собственной крови, точно в хлеву на соломе.
– Но вы бы подумали, что я струсил! – ломая руки и дрожа, как в лихорадке, воскликнул Тачевский.
Пан Гедеон не ответил ему ни слова, с самого начала делая вид, что не замечает его, и обратился к Циприановичу:
– Милостивый государь, мы тотчас же с паном старостой Гротом едем к вашему отцу, в Едлинку, чтобы выразить ему свое сочувствие. Я не сомневаюсь, что он примет мое гостеприимство в Белчончке, и потому прошу вас, вместе с товарищами, вернуться ко мне. Позволю себе напомнить вам, что вы очутились здесь только случайно, а в действительности ведь вы мои гости, которым я от всего сердца желал бы выразить свою благодарность. Отец ваш, пан Циприанович, не может заехать к виновнику ран ваших, а под моей кровлей вы найдете больше удобств и не умрете с голоду, что вполне могло бы случиться с вами здесь.
Циприанович страшно смутился и некоторое время колебался с ответом, во-первых, из-за Тачевского, а во-вторых, будучи очень красивым малым, беспокоясь о том, как он будет выглядеть, так как подбородок и губа его сильно распухли под пластырем и страшно безобразили его.
– Голода и жажды мы бы, положим, и здесь не испытали, что уже и probatum fuit, – проговорил он, – но так как мы действительно ваши гости, и мой отец, не зная, как это случилось, может быть, и не захочет заехать сюда, то мы подчиняемся. Но вот как мы явимся перед вашими родственницами с такими ужасными физиономиями, которые могут возбуждать к себе только отвращение?
Тут он состроил гримасу, так как губа его сильно заболела от продолжительной речи, и в эту минуту, действительно, выглядел не особенно привлекательно.
Но пан Понговский ответил:
– Об этом, пожалуйста, не беспокойтесь. Мои родственницы, правда, почувствуют отвращение, но не к ранам вашим, которые скоро заживут, и прежняя красота вернется к вам. Сейчас приедут сюда трое саней со слугами, а дома вас уже ожидают удобные постели. А пока будьте здоровы. Нам с паном старостой пора в Едлинку. Бью вам челом!
И он поклонился всем, потом отдельно ксендзу и только Яцеку даже не кивнул головой. Когда он уже был возле двери, ксендз Войновский приблизился к нему и сказал:
– Ваша милость чересчур несправедливы и немилосердны. А пан Понговский ответил:
– Я признаюсь в грехах только на исповеди. И старик вышел, а за ним пан староста Грот.
Яцек стоял все время как на иголках. Его лицо все время менялось и моментами он сам не знал, должен ли он броситься к ногам пана Понговского и просить его о прощении, или вцепиться ему в горло, за все причиненные им унижения. Однако он помнил, что находится у себя и что перед ним стоит опекун девушки. Поэтому, когда оба старика вышли, он тоже двинулся за ними, совершенно не отдавая себе отчета в своих действиях и, кроме того, следуя обычаю, повелевающему провожать гостей. Его не оставляла также слепая надежда, что, может быть, хоть перед самым отъездом раздраженный пан Понговский кивнет ему головой. Но и в этом он ошибся. Только пан Грот, человек, очевидно, добрый и рассудительный, пожал ему на крыльце руку и шепнул:
– Не отчаивайтесь, молодой человек, первый гнев пройдет и все наладится.
Но Яцек думал иначе и был бы совсем уверен в противном, если бы знал, что пан Понговский, хотя и был искренне возмущен и рассержен, однако притворялся более сердитым, чем был на самом деле. Циприанович и Букоемские были, действительно, его спасителями, но ведь Тачевский не убил их, а сам по себе поединок был слишком заурядной вещью, чтобы возбудить такую неумолимую ненависть.
Но пан Понговский с того момента, как староста Грот сказал ему, что и старики женятся, а иногда даже имеют детей, стал смотреть другими глазами на панну Сенинскую. То, о чем он никогда даже не думал, показалось ему вдруг и возможным и заманчивым. При мысли о девушке в нем воспрянула гордость. Вот бы опять зазеленел и расцвел род Понговских, вдобавок еще происшедший от такой патрицианки, как Сенинская, не только родственницы всех великопоставленных фамилий Речи Посполитой, но и последнего отпрыска того рода, из богатства которого почерпали свои средства в значительной степени Шулкевские, Даниловичи, Собеские и многие другие. У Понговского даже голова закружилась при этой мысли, и он почувствовал, что не только он, но и вся Речь Посполитая будет рада продолжению рода Понговских.
Но вслед за тем пришло опасение, что этого может и не случиться, если девушка полюбит кого-нибудь другого и отдаст ему руку. Достойнее себя он не находил никого кругом, но были зато моложе. Так кто же? Циприанович? Да! Этот был молод, хорош собой и богат, но происходил от армян, только в третьем поколении получивших дворянство. Чтобы такой homo novus осмелился ухаживать за Сенинской, это никоим образом не могло уместиться в его голове. О Букоемских, хотя они и принадлежали к доброму шляхетскому роду и называли себя родственниками святого Петра, смешно было даже думать.
Итак, оставался один только Тачевский, настоящий Лазарь, голый, как церковная мышь, но зато принадлежащий к древнему роду могущественных рыцарей из Тачева, герба Повалы, один из которых, настоящий великан и участник ужасного разгрома немцев под Грюнвальдом, был известен не только в Речи Посполитой, но и при иностранных дворах. Только Тачевский мог равняться с Сенинскими, а кроме того, был молод, красив, отважен, меланхоличен (что иногда трогает женское сердце) и свой человек в Белчончке, а с девушкой обходился как друг или брат.
Пан Понговский начал припоминать различные вещи: то какие-то ссоры и недоразумения между молодыми людьми, то их согласие и дружбу, то разные слова и взгляды, и общие печали, и радости, и улыбки. И все то, на что раньше он не обращал почти никакого внимания, теперь показалось ему вдруг подозрительным. Да! Опасность могла угрожать только с этой стороны. Старый шляхтич подумал, что и в поединке этом, по крайней мере, отчасти, могла быть замешана панна Сенинская, и страшно испугался. А чтобы предотвратить опасность, он прежде всего постарался представить молодой девушке всю бесчестность поступка Тачевского и возбудить в ней соответствующий гнев; а затем, притворившись более раздраженным, чем был на самом деле и чем это дело стоило, сжечь мосты между Белчончкой и Выромбками и, безжалостно унизив Яцека, закрыть ему тем самым двери своего дома.
И он достиг своей цели. Вернувшись с крыльца, Яцек сел у стола, запустил пальцы в волосы и, опершись локтями, долго молчал, словно горе лишило его языка.
Но ксендз Войновский подошел к нему и положил ему руку на плечо.
– Яцек, что ты должен перетерпеть, перетерпи, но нога твоя больше не должна переступать порога того дома.
– Так и будет, – глухо ответил Тачевский.
– Но и горю не поддавайся. Подумай, кто ты.
А Тачевский стиснул зубы:
– Помню, но потому именно и страдаю!
Но тут вмешался Циприанович:
– Никто пана Понговского за это не похвалит. Одно дело порицать человека, а другое – оскорблять!
Букоемские тоже зашевелились, а Матвей, которому легче всех было говорить, произнес:
– У него в доме я ничего не скажу ему, но когда выздоровлю и встречу его на дороге или у соседа, то прямо ляпну ему, чтобы он поцеловал пса в нос.
– Ой, ой! – вставил Марк. – Оскорбить такого достойного кавалера. Придет время, когда я припомню ему это.
Между тем подъехали трое выстланных коврами саней с тремя работниками, Kpotsfe возниц, которые должны были переносить раненых. Тачевский не смел удерживать их ввиду ожидаемого приезда старого Циприановича и ввиду того, что они, действительно, были гостями Понговского; да они и сами не остались бы у него, так как, услыхав о великой бедности Яцека, побоялись бы оказаться ему в тягость. Однако они начали прощаться с ним и благодарить за гостеприимство так искренне, как будто между ними никогда ничего и не было.
Но когда Циприанович уже усаживался в последние сани, пан Яцек вдруг вскочил и сказал:
– И я еду с вами! Иначе я не выдержу!.. Не выдержу! Пока Понговский не вернулся, я должен… в последний раз!..
Ксендз Войновский, хотя и знал, что никакие убеждения не помогут, втащил его, однако, в спальню и начал уговаривать:
– Яцек! Яцек! Опять mulier! Дай Бог, чтобы тебя там не постигла еще большая обида. Помни, Яцек, что говорит Екклесиаст: «Virum de mille unum reperi, mulierem ex omnibus non inveni!» [15]15
Мужчину одного из тысячи я нашел, а женщину между всеми ими не нашел (лат.).
[Закрыть]Помни и пожалей себя.
Но эти слова были то же, что об стену горох. Через мгновение Тачевский уже сидел в санях рядом с Циприановичем и лошади тронулись в путь. Между тем восточный ветер разогнал туман, и на голубом небе заиграло ясное солнце.
IV
Пан Понговский не ошибался, говоря об отвращении, какое чувствовали к победителю дамы в Белчончке. Яцек убедился в этом с первого же взгляда. Пани Винницкая вышла ему навстречу с огорченным лицом и вырвала у него руку, когда он хотел поцеловать ее в знак приветствия, а девушка тоже не сжалилась над его смущением, не ответила на его поклон и всецело занялась Циприановичем. Не скупясь для него ни на сочувственные взгляды, ни на заботливые вопросы, она дошла до того, что, когда последний встал со стула, чтобы перейти из столовой в комнату, предназначенную для раненых, она поддержала его под руку и, не обращая внимания на его отказы и смущение, проводила его до самых дверей.
«Все пропало!» – при виде этого кричали отчаяние и ревность в сердце Яцека.
Страдания его усилились еще больше, когда он понял, что та самая девушка, которая питала к нему такие переменчивые чувства, которая на одно его ласковое слово отвечала обыкновенно десятью равнодушными или даже ядовитыми, умела быть нежной и ангельски доброй к любимому человеку. Ибо несчастный Яцек уже не сомневался в том, что панна Сенинская любит Циприановича. А между тем он с радостью перенес бы не только такую рану, как у последнего, а с готовностью пролил бы всю свою кровь, чтобы только она хоть раз заговорила с ним таким голосом и взглянула на него такими глазами. И вот, наряду с сердечной болью, им овладела неизмеримая жалость к себе, – жалость, наполнившая глаза потоком слез, которые, не вылившись наружу и не скатившись по щекам, заливают сердце и наполняют собой все существо человека. Такое чувство испытывал сейчас Яцек, а в довершение всего, никогда не казалась ему панна Сенинская такой бесконечно прекрасной, как теперь, со своим побледневшим личиком и с короной слегка рассыпавшихся от волнения белокурых волос.
«Настоящий ангел, – кричало в нем сожаление, – но не для тебя! Она прекрасна, но ее возьмет другой!»
Ему хотелось упасть к ее ногам и признаться ей во всех своих страданиях и любви, но в то же время он чувствовал, что после всего случившегося этого сделать нельзя, что если он сам не опомнится и не заглушит в себе душевной бури, то может сказать ей не то, что он хочет, и навсегда уронит себя в ее глазах.
Тем временем пани Винницкая, как женщина старая и сведущая в лечении, зашла в гостевую комнату вместе с Циприановичем, а девушка вернулась обратно. Понимая, что нужно пользоваться моментом, Тачевский приблизился к ней.
– Я хотел бы сказать вам одно слово, – дрожащим и как будто не своим голосом заговорил он, стараясь сохранить спокойствие.
А она взглянула на него с холодным изумлением.
– Что вы желаете?
Лицо Яцека озарилось болезненной, почти мученической, улыбкой.
– Чего я желаю, того никогда не исполнится, хотя бы я пожертвовал для этого спасением души, – качая головой, произнес он. – Но прошу вас об одном: не вините меня, не презирайте и хоть немного пожалейте. Ведь и я не из дерева и не из железа…
– Я ничего не имею сказать вам, – отвечала она, – да теперь и не время.
– Эх! Сказать простое, задушевное слово человеку, которому тяжко на свете, всегда время.
– Уж не за то ли, что вы ранили моих спасителей?
– Бог всегда стоит на стороне невинных. Работник, приехавший за этими кавалерами в Выромбки, должен был передать то, что ему сказал ксендз Войновский, что я их не вызывал первый. Знали ли вы об этом?
Она знала. Работник, как человек простой, не повторил, правда, в точности слов ксендза, а крикнул только, что «молодой пан из Выромбок всех перерубил»; но зато пан Понговский, возвращаясь из Выромбок, заехал по дороге домой и рассказал, как и что было. Он опасался, как бы известие, что Яцек был вызван, не дошло до нее из других уст и не ослабило ее гнева, и предпочел сам сообщить ей обо всем, причем не преминул прибавить, что жестокими оскорблениями Тачевский вынудил их вызвать его на поединок. Он рассчитывал, кроме того, что панна Сенинская, относясь к делу по-женски, всегда будет на стороне тех, кто больше пострадал.
Но Яцеку показалось, что любимые глаза взглянули на него несколько мягче, и он повторил вопрос:
– Знали ли вы об этом?
– Знала, – отвечала она, – но я помнила также и о том, о чем и вы не должны были забывать, если бы имели хоть немного расположения ко мне, о том, что я обязана этим кавалерам своей жизнью. Кроме того, я знаю от опекуна также и о том, что они принуждены были вас вызвать.
– Я не имею к вам расположения? Об этом пусть уж лучше судит Господь, который видит, что делается в человеческом сердце…
Глазки девушки внезапно заморгали. Она тряхнула головой, так что коса ее перекинулась с одного плеча на другое, и сказала:
– Да!..
А он продолжал слегка задыхающимся и глубоко печальным голосом:
– Да, конечно! Конечно! Я должен был позволить им зарубить меня, чтобы только не огорчать вас. Тогда не пролилась бы та кровь, которая вам милее… Но тут уже ничего не поделаешь! И вообще ничего не поможет! Опекун говорил вам, что я их принудил к вызову. Это я тоже отдаю на суд Божий. Но сказал ли он вам, как немилосердно оскорбил он меня под моей собственной кровлей? Я приехал сюда, потому что знал, что не застану его здесь. Приехал, чтобы в последний раз насытить мои несчастные глаза вашим видом. Знаю, что вам это безразлично, но я думал, что хоть…
Тут он оборвал свою речь, ибо слезы сдавили ему грудь. Губки панны Сенинской задрожали и вытянулись в форме подковки, и только гордость и девичья робость боролись в ней с волнением. Но она сдержалась, может быть, для того, чтобы вынудить у Яцека еще более жалобное признание, а может быть, и оттого, что она не верила, чтобы он мог, действительно, уйти и больше не вернуться. Не раз уже случались между ними недоразумения, не раз и пан Понговский устраивал ему большие неприятности, однако после непродолжительного гнева на сцену выступало молчаливое или действительное извинение и все оставалось по-старому.
«Так будет и теперь!» – думала панна Сенинская.
Но так как ей было приятно слушать его, приятно смотреть на эту великую любовь, которая, хотя и не высказывалась ясно, исходила, однако, от него с одинаковой покорностью и силой; ей хотелось, чтобы он как можно дольше говорил с ней своим чудным голосом и повергал к ее стопам молодое, влюбленное и изболевшееся сердце.
Но Тачевский, неопытный в делах любви, и слепой, как и все влюбленные, не заметил и не понял, что происходило в ней. Молчание девушки он счел за закоренелое равнодушие, – и горечь начала постепенно заливать его душу. Спокойствие, с каким он говорил сначала, начало покидать его, глаза приобрели другой блеск, и капли холодного пота выступили на висках. Что-то рвалось и ломалось в его душе. Его охватила такая горечь, когда человек ни о чем не спрашивает и готов собственными руками бередить свои сердечные раны.
Он говорил еще с виду спокойно, но уж голос его звучал иначе, тверже и глуше.
– Так! – проговорил он. – Ни одного слова?..
Панна Сенинская только пожала плечами.
– Эх! Верно сказал ксендз, что меня встретит здесь еще большая обида!
– Чем же я вас обидела? – спросила она, неприятно задетая неожиданной переменой, которая произошла в нем.
Но он уже не мог остановиться и продолжал:
– Если бы я не видел, как вы относитесь к Циприановичу, я подумал бы, что у вас совсем нет сердца. Нет, у вас есть сердце, только оно для него, не для меня! Он только взглянул на вас – и довольно.
И вдруг схватился обеими руками за волосы:
– Зачем я не убил его насмерть!
А панну Сенинскую охватило точно пламя. Щеки ее зарделись, в глазах засверкал гнев, как на Яцека, так и на самое себя, за то, что минуту тому назад она готова была расплакаться. Глубокая обида охватила ее сердце.
– Вы с ума сошли! – воскликнула она, поднимая голову и откидывая назад косу.
И девушка хотела уйти, но это последнее обстоятельство заставило Яцека окончательно потерять голову. Он схватил ее за руки и остановил.
– Нет, не вы уйдете, а я! – стиснув зубы, процедил он. – И скажу вам только, что хотя с малых лет я любил вас больше здоровья, больше жизни, больше собственной души, я уже не вернусь сюда. Буду руки кусать от боли, но не вернусь, пусть Господь поможет мне в этом.
И, оставив на полу свою потертую шапку, он побежал к двери, через минуту промелькнул мимо окна, поворачивая к саду, через который было ближе в Выромбки, и исчез.
А панна Сенинская стояла некоторое время как громом пораженная. Мысли ее, точно птицы, разлетелись во все стороны, и с минуту она не могла понять, что случилось. Но когда они снова вернулись, сразу исчез ее гнев, исчезла без следа обида, а в ушах звучали только слова Яцека: «Я любил тебя больше здоровья, больше жизни, больше собственной души, а теперь уже не вернусь!..»
Теперь она почувствовала, что он, действительно, не вернется, именно потому, что так страшно любил ее. Зачем не сказала она ему хоть одно доброе слово, о котором, прежде чем его обуяло безумие, он молил, как о милостыне, как о куске хлеба на дорогу? И вдруг ее охватила неизмеримая жалость и страх. Он убежал в бешенстве и гневе; может быть, он упадет где-нибудь на дороге, может быть, причинит себе что-нибудь, а ведь одно сердечное слово могло все сгладить и исправить. Если бы он хоть услышал ее голос! Она должна побежать за ним через сад на луг до ручья, там он еще услышит ее! И девушка выбежала в сад. Глубокий снег лежал на середине аллеи, но следы Яцека были на нем ясно видны. Она бежала по ним, завязая по колени в снегу, теряя по дороге четки, платок, сумочку с нитками и, задыхаясь, добежала, наконец, до садовой калитки.
– Яцек!..
Но луг за калиткой был уже пуст. Кроме того, ветер, развеявший утренний туман, сильно шумел между ветками груш и яблонь. Ее слабый голос совершенно потерялся в этом шуме. Тогда, не обращая внимания на холод и на свою легкую комнатную одежду, она села на лавочку возле калитки и заплакала.
Крупные, как жемчуг, слезы потекли по ее розовым щекам, а она, не имея, чем вытереть их, начала вытирать их косой.
– Не вернется!
Между тем ветер шумел все сильнее, стряхивая мокрый снег с черных ветвей.
Когда Тачевский, точно вихрь, без шапки и с развевающимися волосами вбежал в свой дом в Выромбках, ксендз Войновский догадался в чем дело, и сказал:
– Да поможет тебе Господь, Яцек! Я ни о чем не буду спрашивать тебя, пока ты не опомнишься и не успокоишься…
– Кончено! Все кончено! – отвечал Тачевский.
Он заметался по комнате, как дикий зверь в клетке. Ксендз молчал, не мешал ему ходить и только спустя много времени встал, обнял его и, поцеловав в голову, взял за руку и ввел в спальню.
Там он преклонил колени перед распятием, висевшим над постелью Яцека, а когда молодой человек сделал то же самое, произнес:
– Господи, Ты знаешь, что значит страдать, ибо Сам страдал за грехи человеческие на кресте…
…Поэтому я приношу Тебе окровавленное сердце мое и у пронзенных стоп Твоих умоляю сжалиться надо мной…
…Я не взываю к Тебе: возьми мою боль, а прошу лишь, дай мне силы перенести ее…
…Ибо я – воин и слуга Твой, о Господи, и желаю вечно служить Тебе и матери моей, Речи Посполитой…
…Но как же я могу сделать это, когда млеет сердце мое и ослабла десница моя…
…Так сделай же так, чтобы я забыл о самом себе и только о славе Твоей и о спасении матери моей помнил, ибо это гораздо важнее, чем страдания такого жалкого червяка, как я…
…И укрепи меня, Господи, в седле моем, чтобы, сражаясь с неверными, я достиг славной смерти и обрел вечную жизнь…
…Ради Твоего тернового венца, выслушай меня…
…Ради раны в боку Твоем, выслушай меня…
…Ради прибитых гвоздями рук и ног Твоих, выслушай меня.
Потом они еще долго стояли на коленях, но уже в половине молитвы было видно, что боль Яцека переломилась в его груди: он закрыл вдруг лицо руками и зарыдал. Когда оба встали и перешли в переднюю комнату, ксендз Войновский глубоко вздохнул и сказал:
– Ах, дорогой мой! Много я во времена моей солдатской службы перестрадал, и еще более тяжкий случай произошел со мной… Но о нем я не хочу рассказывать тебе… Скажу только одно, что эту молитву я сочинил в момент самого страшного страдания, и только ей обязан своим спасением. С тех пор я не раз повторял ее при каждом несчастье и всегда получал большое облегчение. Поэтому я прочел ее и теперь. Ну и как? Разве тебе не стало легче? Скажи!
– Горько мне, но болит не так сильно, – отвечал Яцек.
– Вот видишь! Теперь выпей вина, а я расскажу тебе, или, вернее, покажу, кое-что такое, что должно тебя еще больше ободрить. Смотри!
И, наклонив голову, он показал на ней страшный белый шрам между седыми волосами, проходящий через всю голову, и сказал:
– Я чуть не умер от этого. Рана болела страшно, но рубец уже не болит. Так и всегда бывает, Яцек. Твоя рана тоже перестанет болеть, когда со временем зарубцуется. А теперь расскажи, что с тобой случилось.
Яцек начал рассказывать, но у него как-то не выходило. Не в его натуре было выдумывать, преувеличивать или прибавлять, и теперь он сам удивлялся, что все то, что так больно уязвило его, в рассказе выходило менее ужасно. Однако ксендз Войновский, человек, по-видимому, опытный и знающий свет, выслушав его до конца, сказал:
– Я понимаю, что трудно передать на словах взгляды и жесты, которые могут быть на самом деле оскорбительны и унизительны. Не раз один взгляд, одно движение руки приводило к поединкам и кровопролитию. Главное, что ты сказал этой девушке, что ты больше не вернешься туда. Молодость бывает непостоянна, а когда тоска руководит ею, то она меняется, точно месяц на небе. И любовь тоже подобна луне, которая кажется уменьшающейся именно тогда, когда она увеличивается и приближается к полнолунию. Так как же? Имеешь ли ты искреннее желание сдержать данное обещание?
– Я сказал: да поможет мне в этом Господь, а если вы хотите, отец, то я сейчас повторю эту клятву на кресте.
– А что ты думаешь теперь делать?
– Пойду в свет.
– Я ожидал этого, ибо уже давно советовал тебе это. Я знал, что тебя удерживает здесь, но теперь, когда цепь эта порвана, теперь иди в свет. Здесь ты ничего не дождешься и не встретишь, как не встретил до сих пор. Счастье, что я был возле тебя, научил тебя по-латыни и немного обучил владеть саблей, иначе ты бы совсем огрубел здесь. Не благодари меня, Яцек, я сделал это из любви к тебе. Грустно мне будет без тебя, но дело не во мне. Ты идешь в свет, значит, как я понимаю, хочешь поступить на военную службу. Это самая простая и самая достойная дорога, в особенности теперь, когда приближается война с неверными. Перо и канцелярия, говорят, надежнее, чем протекция сабли, но это менее достойно твоей рыцарской крови…
– Я и не думал о другой службе, – отвечал Тачевский. – Но ведь я не поступлю в пехоту, а под другие, более высокие знамена я не могу, потому что нищ.
– Шляхтич, знающий латынь и владеющий саблей, всегда найдет выход, – перебил его ксендз, – но, конечно, не может быть и речи, что ты должен иметь порядочный наряд. Нужно посоветоваться об этом. А теперь я скажу тебе нечто, о чем не говорил тебе никогда. У меня есть для тебя десять червонцев, которые оставила мне твоя покойница мать, и ее письмо, в котором она просит меня не давать тебе их, чтобы ты не истратил их без крайней нужды. Теперь она как раз пришла. У тебя была благородная, благочестивая, но в то же время и несчастная мать. Когда она умирала, в доме уже был большой недостаток, и то, что она оставила у меня, бедняжка вырывала из собственного рта…
– Вечная ей память! – отвечал Яцек. – Так пусть же за эти червонцы отслужат заупокойную обедню за ее душу, а я продам Выромбки за какую бы то ни было цену.