Текст книги "Семья Поланецких"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 44 страниц)
ГЛАВА XIV
– Никогда я не стремился разбогатеть, но если провидению угодно отдать нам хотя бы часть этого огромного состояния, я противиться его неисповедимой воле не стану… – сказал Плавицкий. – Мне-то оно ни к чему, мне, кроме четырех досок да тихих дочерних слез, скоро ничего не нужно будет; но тут речь о Марыне, ради которой я жид.
– Хочу обратить ваше внимание, – заметил Машко хладнокровно, – что, во-первых, шансов очень мало…
– Но почему же не принять их в расчет?..
– Во-вторых, Плошовская еще жива…
– Но из старушки песок уже сыплется… Ей сто лет в обед!
– В-третьих, она может завещать состояние на благотворительные цели…
– Но разве нельзя этому как-нибудь воспрепятствовать?
– В-четвертых, вы приходитесь ей очень дальней родней. Этак всех можно в Польше за родственников счесть.
– Но более близких у нес же нет.
– А Поланецкий тоже ведь ваш родственник?
– Ничего подобного! Моя первая жена была в родстве с ним, а не я.
– А Букацкий?
– Да что вы! Букацкий – двоюродный брат жены моего шурина.
– А другой родни у вас нет?
– Гонтовские из Ялбжикова считают, что мы в родстве. Но знаете ведь, как оно бывает… Каждый говорит о себе то, что ему лестно… Так что оставим Гонтовского.
Машко нарочно разрисовывал сначала трудности, прежде чем подать какую-то надежду.
– У нас все охочи до наследства и, едва где что объявится, слетаются со всех сторон, как воробьи на пшеницу… Так что все зависит от того, кто раньше заявит свои права, чем их подкрепит и, наконец, кто будет их защищать. Не забывайте: опытный, предприимчивый адвокат и самую малость может обратить на пользу дела, а неопытный и пассивный при обилии доказательств ничего не добьется.
– Это я сам знаю. У меня всегда дел было – вот…
И он провел по горлу.
– Вдобавок легко стать игрушкой в чьих-нибудь руках, жулик может ободрать вас как липку, – прибавил Машко.
– Я надеюсь, вы не откажете нам в дружеской услуге в случае надобности.
– Можете не сомневаться, – изрек Машко с важностью, – к вам и панне Марыне я питаю истинно родственные чувства.
– Благодарю вас от имени сироты, – ответил Плавицкий.
Волнение помешало ему продолжить.
– Если хотите, чтобы я защищал ваши интересы в этcм деле, – Машко принял серьезный вид, – в деле, которое, как я вас предупредил, может кончиться ничем, дайте мне полномочия, и в этом деле, и в остальных… Вы догадываетесь, уважаемый пан Плавицкий, что я имею в виду. – И молодой человек взял Плавицкого за локоть. – Так сделайте одолжение, выслушайте меня внимательно.
Он понизил голос и, хотя в комнате никого не было, заговорил совсем доверительно. Доверительно, но вместе с тем с достоинством и сдержанностью, подобающей человеку, который знает себе цену.
Плавицкий то закрывал глаза, то прижимал Машко руку и под конец сказал:
– Прошу в гостиную, я пришлю туда Марыню. Что уж она скажет, не знаю, но все в божьей воле. Я всегда вас ценил, а сейчас ценю еще больше… И – вот вам мой ответ!
Он широко раскрыл объятия, а Машко склонился к нему, повторяя не без волнения, но со значительностью:
– Благодарю вас, благодарю!
В следующую минуту он уже был в гостиной.
Марыня вышла к нему с лицом очень бледным, но спокойным, Машко подвинул ей стул и сел сам.
– Я здесь с ведома и разрешения вашего отца, – заговорил он. – И в том, что я сейчас скажу, не будет для вас ничего неожиданного. Молчание мое говорило о том же – и вы догадывались, что оно значит. Но настало время словами выразить мои чувства, и я делаю это, обращаясь к вашему сердцу и вашему разуму. Я вас люблю и готов быть опорой в вашей жизни, а вам вверяю свою и от души прошу стать моей спутницей до конца дней.
Марыня помолчала, как бы подыскивая слова.
– Я должна сказать вам прямо и честно, хотя признание это нелегко, очень нелегко; но не хочу вводить в заблуждение такого человека, как вы: я не любила вас, не люблю и никогда за вас не пойду, даже если мне вообще не суждено будет выйти замуж.
Воцарилось долгое молчание. Красные пятна на лице Машко зардели еще ярче, глаза засветились холодным, стальным блеском.
– Ответ ваш столь же решителен, сколь неожидан и прискорбен для меня. Но, может быть, прежде чем давать такой решительный отказ, вы подумали бы несколько дней.
– Вы только что сами сказали, что я догадывалась о вашем чувстве, стало быть, у меня было время разобраться в себе, и ответ мой обдуман.
– Надеюсь, вы не станете отрицать, что ваше обращение со мной давало повод заговорить с вами об этом? – спросил Машко сухо и резко.
Он был убежден: Марыня станет оправдываться, говоря, что он неправильно истолковал ее поведение, что в нем не было ничего, подающего какую-либо надежду, словом, будет увиливать, как обычно кокетки, вынужденные искупать кокетство ложью. Но она, подняв на него глаза, сказала:
– Не отпираюсь, я не всегда держала себя с вами, как должно; я виновата и очень прошу меня простить.
Машко молчал. Женщина, которая изворачивается и хитрит, вызывает презрение; женщина, которая признается в своей вине, обезоруживает противника, если у того есть хоть капля благородства, прирожденного или привитого воспитанием. В таких случаях последний и единственный шанс тронуть женское сердце – великодушно простить. И Машко, хотя перед ним разверзлась пропасть, понял это и решил все поставить на карту.
От возмущения и уязвленного самолюбия он весь дрожал, но, овладев собой, взял шляпу и, подойдя к Марыне, поднес ее руку к губам.
– Я знал, как дорог вам Кшемень, – сказал он, – и купил его лишь затем, чтобы положить к вашим ногам. Теперь я понял, что избрал неверный путь, и с безграничным сожалением отступаю. Прощения просить должен я, а не вы. Вы ни в чем не виноваты. Ваш покой дороже мне собственного счастья, и я прошу как о единственном одолжении: не упрекайте себя ни в чем. А теперь прощайте!
И ушел.
Бледная и подавленная, Марыня долго сидела неподвижно. Такого благородства она от него не ожидала. И в голове у нее пронеслось: «Тот из своекорыстных побуждений отнял у меня Кшемень, а этот купил, чтобы мне вернуть!» И Поланецкий окончательно пал в ее глазах. В эту минуту она совсем забыла, что Машко купил Кшемень не у Поланецкого, а у ее отца, и купил на выгодных условиях; вернуть же хотя и собирался, но с тем, чтобы одновременно завладеть ее рукой, избавляясь заодно от обременительной платы за него; и, наконец, Кшеменя, собственно, никто не отнимал: просто отец продал его по доброй воле, так как нашелся покупатель. Но в те минуты она не рассуждала, а противопоставляла Машко и Поланецкого, чисто по-женски превознося первого и незаслуженно принижая второго. Поступок Машко так ее растрогал, что, если б не отвращение к нему, она вернула бы его обратно. И в какой-то момент даже сказала себе, что обязана это сделать, но сил недостало.
А Машко, спускаясь по лестнице, – она не могла этого знать, – был вне себя от бешенства и отчаяния. Перед ним действительно разверзлась пропасть.
Его расчеты не оправдались; женщина, которую он полюбил по-настоящему, не отвечала ему взаимностью и отвергла его, и, хотя на словах старалась щадить его самолюбие, он был оскорблен, как никогда. До сих пор, предпринимая что-либо, Машко полагался только на свой ум и силы и всегда был уверен в успехе. Отказ Марыни поколебал эту уверенность. Впервые усомнился он в себе, впервые почувствовал, что звезда его может закатиться и его постигнет поражение на том поприще, на котором пока сопутствовала удача. Больше того: казалось, это уж случилось. Кшемень Машко купил очень выгодно, но такое большое имение было ему не по карману. Не откажи ему Марыня, он бы вышел из положения, – не пришлось бы тогда заботиться о пожизненной ренте Плавицкому и платеже за Магерувку, как это предусматривалось контрактом. Теперь же, кроме этих денег, Придется, и безотлагательно, платить тяготеющие на имении долги, так как они растут с каждым днем из-за огромных процентов, грозя ему полным разорением. А он располагает лишь кредитом, еще не подорванным, правда, но держащимся буквально на нитке; и если ниточка эта лопнет, он погиб окончательно и бесповоротно.
Поэтому при мысли о Марыне, кроме горечи утраты и боли об утраченном счастье, Машко испытывал временами и приступы безграничного, почти безумного гнева и непреодолимую жажду мести. Человек с сильным характером, он никому не спускал обиды. И, входя к себе, цедил сквозь стиснутые зубы: «Не согласишься быть моей женой, я тебе этого не прощу, согласишься – все равно не прощу».
Меж тем к Марыне поспешил Плавицкий.
– Ты отказала ему, иначе он зашел бы ко мне перед уходом.
– Да, папа.
– И никакой надежды не подала?
– Нет… Я его уважаю, бесконечно, но этого не могу.
– А он что тебе сказал?
– Все, что мог сказать такой благородный человек, как он.
– Новое несчастье, – промолвил Плавицкий, – кто знает, не лишила ли ты меня куска хлеба на старости лет… Но я знал наперед: с этим ты считаться не станешь.
– Я не могла, не могла иначе.
– Не хочу тебя неволить. Пойду искать утешения там, где стариковское горе встречает сочувствие.
И пошел к Lours'y смотреть на игру в бильярд. На Машко он готов был согласиться, но блестящей партией его в общем не считал, полагая, что Марыне может представиться лучшая, и не слишком горевал о случившемся.
Спустя полчаса Марыня уже входила к пани Эмилии.
– Ну вот, камнем меньше на душе, – в дверях сказала она, – я нынче решительно отказала Машко.
Пани Эмилия молча ее обняла.
– Мне жаль его, – продолжала Марыня. – Он так благородно и деликатно поступил со мной; впрочем, иного от него и нельзя ожидать, и люби я его чуточку, хоть сейчас дала бы свое согласие.
И она пересказала пани Эмилии разговор с ним. Действительно, трудно было его за что-либо упрекнуть, и пани Эмилия была даже несколько удивлена: Машко, по ее мнению, был по натуре груб, и она не предполагала, что в столь трудную для него минуту он поведет себя так достойно и благородно.
– Дорогая Эмилька, – сказала Марыня, – твои дружеские чувства к пану Поланецкому мне известны, но если судить этих двух людей по делам их, а не словам, сразу станет ясна вся разница. Сравни.
– Никогда я не стану сравнивать, – отвечала пани Эмилия. – Сравнения здесь просто неуместны. Пан Станислав, на мой взгляд, на целую голову выше Машко, а ты судишь предвзято. По какому ты праву говоришь: «Один отнял Кшемень, другой хотел вернуть». Это же не так. Поланецкий его не отнимал, а сейчас, будь это в его власти, отдал бы тебе его с радостью. В тебе, Марыня, говорит предубеждение.
– Не предубеждение, а факты, с которыми нельзя не считаться.
– Ну, конечно, предубеждение, – повторила пани Эмилия, усадив ее рядом с собой. – И скажу, чем оно вызвано: он до сих пор тебе небезразличен.
Марыня вздрогнула, как от прикосновения к открытой ране.
– Пан Поланецкий мне небезразличен… Ты права… – помолчав, ответила она изменившимся голосом. – Но мое расположение обратилось в неприязнь, и знаешь что, Эмилька: случись мне между ними выбирать, я, не колеблясь, предпочла бы Машко.
Пани Эмилия опустила голову, и Марыня обвила руками ее шею.
– Мне так неприятно огорчать тебя, но не умею я кривить душой. Сдается мне, что и ты меня разлюбишь, и останусь я на свете одна-одинешенька.
И она была не так далека от истины. Несмотря на объятия и поцелуи при расставании, обе молодые женщины почувствовали, будто меж ними и правда пробежала какая-то тень, охладив прежде столь сердечные отношения.
Пани Эмилия несколько дней колебалась, передавать ли Марынины слова Поланецкому, но он так горячо просил не скрывать от него ничего, что она подумала: может, и лучше сказать ему все как есть.
– Спасибо, – поблагодарил он, выслушав ее. – Если панна Плавицкая меня презирает, мне ничего не остается, как смириться с этим, но сам себя презирать я не согласен. Я и так зашел слишком далеко. Вы, дорогая пани, знаете, что если я и провинился перед ней, то старался загладить свою вину и заслужить прощение. Остальное не в моей власти. Не скрою, мне тяжело, но размазней я никогда не был и не буду и сумею побороть свое чувство к панне Плавицкой, выброшу его в окошко, как ненужный хлам. Клятвенно вам это обещаю!
– Я вам верю, но скольких это стоит мучений.
– Ничего! – отвечал он почти весело. – Будет невтерпеж, попрошу вас рану перевязать – и знаю наперед: от одного прикосновения ваших добрых рук станет легче. Литуся вам поможет, и я даже не пикну.
Вернувшись после этого домой, он почувствовал прилив сил и энергии. Ему казалось, он сумеет обуздать свое чувство, переломить, как ломают палку о колено. И на несколько дней этого подъема хватило. Он нигде не появлялся, кроме конторы, где разговаривал с Бигелем только о делах, работая все дни напролет и не позволяя себе даже думать о Марыне.
Но не мог отогнать этих дум в бессонные ночи. И тогда со всей ясностью сознавал, что Марыня могла бы его полюбить, и выйти за него, и что лучшей жены не найти, – с ней он был бы счастлив, как ни с какой другой, и любил бы, как никого на свете.
От размышлений этих копилась печаль, она заполонила его существование и не покидала, точа, разъедая душу и тело, как ржавчина железо. И Поланецкий стал чахнуть.
Ломка чувства, как он убедился, влечет за собой и неизбежную ломку счастья. Никогда еще не ощущал он такой пустоты в себе и впереди себя и не понимал так ясно, что восполнить ее нечем. Понял он также, что можно любить женщину и не такой, какая она есть, а такой, какой бы могла быть. И тосковал безмерно.
Но не терял власти над собой и избегал встреч с Марыней. Зная заранее, в какие дни она бывает у пани Эмилии, он там не показывался.
Лишь когда Литка заболела, стал ежедневно бывать у пани Эмилии, проводя там целые дни и часами просиживая у постели больной вместе с Марыней.
ГЛАВА XV
Бедная девочка никак не могла оправиться после нового, небывало сильного сердечного приступа. Дни она проводила в гостиной на шезлонге: уступая ее просьбам, доктор и пани Эмилия разрешили ей подыматься на время с постели. Она любила, когда Поланецкий оставался подле нее, и болтала, о чем придется, с ним и матерью. С Марыней же, напротив, бывала молчалива, иногда подолгу всматриваясь в нее и подымая глаза к потолку, словно обдумывая что-то и стараясь понять, разобраться в себе. Случалось, и наедине с матерью впадала она в задумчивость, и как-то раз позвала, словно очнувшись ото сна:
– Мамочка, сядь, пожалуйста, поближе, вот сюда.
Пани Эмилия села; девочка обняла ее, склонив головку ей на плечо.
– Мамочка, – промолвила она нежным, ослабевшим от болезни голоском, – я хотела тебя о чем-то спросить, только не знаю, как это лучше сказать.
– О чем же, детка?
Литка помолчала, словно собираясь с мыслями, потом спросила:
– Мамочка, а если любишь кого-нибудь, что тогда?
– Если любишь, Литуся? – повторила вопрос пани Эмилия, не сразу поняв, что имеет в виду девочка.
Но та не умела выразиться ясней.
– Что тогда, мамочка?..
– Тогда хочется, чтобы любимый был здоров, вот как я тебе желаю здоровья.
– А еще?
– Чтобы он счастлив был и ему хорошо жилось на свете, а приключится с ним беда, хочется избавить его от страданий.
– А еще что?
– Чтобы всегда рядом был, как ты со мной, и любил, вот как ты меня любишь.
– Теперь я поняла, – сказала Литка задумчиво. – Я и сама так думала.
– Значит, верно думал, мой котик.
– Знаешь, мамочка, еще в Райхенгалле – помнишь, на Тумзее – я слыхала, что пан Стах любит Марыню. И теперь поняла: он, должно быть, очень несчастный, хотя ничего не говорит.
– Ты, котик, не устала? – спросила пани Эмилия, опасаясь, как бы девочка не разволновалась от этого разговора.
– Нет, нисколечко! Я теперь поняла: он хотел, чтобы она его полюбила, а она его не любит, и еще ему хотелось всегда быть с ней, а она живет с отцом и не хочет на нем жениться.
– Выйти замуж за него…
– Да, замуж. А он огорчается, да, мамочка?
– Наверно, деточка.
– Я и сама знаю. А если б она вышла за него, то полюбила бы его?
– Наверно, котик, он ведь такой добрый.
– Теперь понимаю.
И девочка закрыла глаза. Пани Эмилия подумала, что она засыпает, но Литка немного погодя снова спросила:
– А нас он перестанет любить, если женится на Марыне?
– Нет, Литуся, он всегда будет нас любить.
– Но Марыню больше?
– Марыня была бы ему ближе. Но почему, котик, ты об этом расспрашиваешь?
– Это нехорошо?
– Нет, ничего плохого тут нет, ровно ничего! Просто боюсь, как бы ты не устала.
– Нет, нет! Все равно я и так думаю о пане Стахе. Только ты Марыне не говори.
После этого разговора Литка была несколько дней как-то особенно молчалива и еще пристальней прежнего всматривалась в Марыню. Иногда возьмет ее за руку, взглянет в лицо, словно собираясь о чем-то спросить. А если Марыня сидела возле нее с Поланецким, переводила глаза на него и опять закрывала. А они часто теперь приходили, каждый день по нескольку раз, – помочь пани Эмилии, которая по ночам сама дежурила возле Литки, не доверяя никому, и уже неделю не спала, прилегала лишь ненадолго днем по настоянию Литки. Насколько серьезно больна дочка, пани Эмилия не представляла, да и доктор, не в состоянии предугадать течение болезни, не знал, очередное это ухудшение или конец, и по просьбе Поланецкого лишь усиленно успокаивал мать.
Но предчувствие говорило ей, что жизнь девочки в опасности, и, несмотря на уверения доктора, сердце у нее порой замирало. При Литке она старалась быть оживленной и веселой, как и Поланецкий с Марыней, но от девочки, которая стала очень наблюдательной, не могло укрыться беспокойство, тщательно скрываемое матерью.
Однажды утром, оставшись наедине с Поланецким, который надувал глобус из шелковой тафты, принесенный ей в подарок, она сказала вдруг:
– Пан Стах, я иногда замечаю, что мама очень огорчается из-за моей болезни.
– Ничего подобного, – отвечал Поланецкий, перестав надувать шар. – Что за глупости тебе приходят в голову! Конечно, она предпочла бы видеть тебя здоровой, не радоваться же ей…
– Почему другие дети здоровы, а я вечно больна?
– Ничего себе здоровы! А Бигели – разве не переболели все по очереди коклюшем? Несколько месяцев подряд весь дом блеял, как овчарня. А Юзек не схватил разве корь, по-твоему? Ребятишки вечно хворают, одно горе с ними.
– Это вы только так говорите, – покачала она головой, – они хворают, но потом выздоравливают… А у меня совсем не то. Мне надо все время лежать, иначе сердце начинает биться. Позавчера я услышала музыку, подошла к окну – мамы в комнате не было, вижу, похороны, и подумала: наверно, я скоро умру…
– Что ты болтаешь. Литка! – воскликнул Поланецкий и, чтобы скрыть волнение и показать, как мало значения придаст ее словам, снова принялся надувать глобус.
Но девочка продолжала о том, что ее занимало.
– Иногда я так задыхаюсь и сердце у меня так бьется, так бьется… Мама велит мне тогда повторять: «Святый боже», и я повторяю, потому что очень боюсь умереть! На небе хорошо, я знаю, но там мамочки не будет, а одной на кладбище… И ночью…
Поланецкий отложил шар и сел возле девочки.
– Литуся, дорогая, ради мамы, ради меня не думай ты об этом! – сказал он, беря ее за руку. – Все будет хорошо, но если мама узнает, чем ты себе головку забиваешь, вот тогда она огорчится не на шутку! Помни, ты только вредишь себе этим…
– Пан Стах, миленький, – молитвенно сложила руки Литка, – один еще только вопрос, один-единственный – последний!
Он склонился к ней.
– Ну, спрашивай, котик. Только, чур, без глупостей.
– Вы очень обо мне будете горевать?
– Видишь, какая ты нехорошая!
– Пан Стах! Ну, скажите…
– Я?.. Что за несносный ребенок! Ты же знаешь, как я люблю тебя… Очень люблю! Не дай бог… Ни о ком в целом свете я так не горевал бы… Перестанешь ты наконец, приставучка ты этакая, сокровище ты мое!..
Девочка подняла на него обрадованный взгляд.
– Перестала уже… Вы очень добрый, пан Стах! – И только спросила напоследок, когда входила мать, а он собрался уходить: – Вы не сердитесь на меня, пан Стах?
– Нет, Литуся, – ответил Поланецкий.
В передней услышал он легкий стук в дверь – пани Эмилия распорядилась снять все звонки. Он открыл и увидел Марыню, приходившую обычно по вечерам.
– Как Литка? – спросила она, поздоровавшись.
– Как всегда.
– Доктор был?
– Был, но не сказал ничего нового. Разрешите?
И он хотел было помочь ей снять пальто. Но она отстранилась, не желая принимать его услуг. Он же, взвинченный разговором с Литкой, неожиданно вспылил.
– Это же простая вежливость, но если б даже не так, неужели нельзя, переступив порог этого дома, оставить свою неприязнь ко мне: как-никак здесь больной ребенок, который дорог не только мне, но, кажется, и вам. Значит, вам не хватает не только доброты, но и обыкновенной тактичности! Я ведь и любой другой даме помог бы снять пальто – и, да будет вам известно, ни о чем не думаю сейчас, кроме Литки!
Он говорил с такой запальчивостью, что Марыня растерялась и капельку даже испугалась, покорно позволив снять с себя пальто и не только при этом не обидясь, но, наоборот, подумав: так может говорить лишь человек искренний, всерьез встревоженный и огорченный, а стало быть, глубоко чувствующий и, в сущности, добрый.
Быть может, эта внезапная вспышка гнева так на нее подействовала, но только впервые со встречи в Кшемене он не возбудил в ней антипатии, живо напомнив того энергичного молодого человека, с которым она гуляла по саду. Впечатление, правда, было мимолетное и не могло изменить их отношений, но все же взгляд, устремленный на него, был скорее изумленный, чем сердитый.
– Простите… – промолвила она.
Но он, устыдясь, пришел уже в себя.
– Нет, это вы простите. Литка говорила мне сегодня, что умрет, и это так взбудоражило меня, что я сам не свой. Вы должны меня понять и извинить.
С этими словами он, крепко пожав ей руку, вышел.