Текст книги "Семья Поланецких"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 44 страниц)
– Ну их, эти танцы! – сказал он. – Буду лучше дома сидеть, сокровище свое беречь.
Тон был столь искренний, что она, зная его, вздохнула облегченно, оставив всякие сомнения.
– Когда ты со мной, – сказала она, – мне намного лучше. А то совсем скверно стало. Тут подходила Анета; но что ей до меня! Нездоровому всегда хочется, чтобы рядом был надежный, близкий человек. Ты, может, будешь смеяться над тем, что я сейчас скажу, – сама понимаю, как чудно в гостях и спустя столько времени после свадьбы говорить вдруг такие вещи, пусть это моя причуда, – но я должна тебе сказать: ты мне очень нужен, и я тебя очень люблю.
– И я тебя люблю, дорогая, – ответил он, и в сознании его пронеслось: лишь любя ее, можно сохранить уважение к себе и душевный покой.
Ливень меж тем почти прекратился, только окна еще нет-нет да и озарялись бледно-голубыми сполохами. Бигель, сыграв напоследок прелюдию Шопена, пустился рассуждать о музыке с Завиловским и Линетой.
– Вот Букацкий придумывал разделять женщин на разные типы, а у меня есть свой, музыкальный критерий, – сказал он глубокомысленно. – Некоторые душой понимают музыку, а другие умом, поверхностно, и таких я боюсь.
Короткая летняя гроза миновала через четверть часа, небо очистилось, и гости стали разъезжаться. Остался лишь Завиловский, чтобы наедине пожелать спокойной ночи своей невесте.
Поланецкий, тревожась за Марыню, велел ехать шагом. А в ее измученном воображении возникало лицо мужа, танцующего с Терезой Машко, в ушах звучали слова Анеты: «Все они хитрят, даже самые лучшие!» Но Поланецкий привлек ее к себе, обнял и не отпускал всю дорогу, и беспокойство ее понемногу улеглось. Очень хотелось задать ему какой-нибудь наводящий вопрос, чтобы он догадался и успокоил ее. Но потом подумалось: «Не любил бы меня – не стал бы и заботиться. Скорее уж он способен на жестокость, чем на притворство. Не буду ни о чем спрашивать сегодня».
А Поланецкий, видимо, под влиянием своих чувств и мыслей осознав, что лишь с нею одной возможны настоящая любовь и счастье, наклонился к ней и осторожно поцеловал в щеку.
«И завтра не скажу ему», – подумала Марыня, прижимаясь головой к его плечу.
«И вообще никогда не скажу», – решила она в следующую минуту.
И, не в силах превозмочь душевную и физическую усталость, закрыла глаза и уснула на плече у мужа, еще не доехав до дома.
В это самое время пани Бронич, сидя в гостиной, все поглядывала на застекленную дверь балкона, куда жених с невестой вышли подышать свежим воздухом и проститься друг с другом без свидетелей. Ночь после грозы была светлая, напоенная запахом мокрой листвы, небо усеяно звездами, которые после дождя сияли, как омытые слезами. Некоторое время оба молчали, потом заговорили о своей бесконечной любви.
– Милая моя, любимая! – сказал Завиловский, вытянув руку, на которой поблескивало обручальное кольцо. – Смотрю я на это кольцо и не могу насмотреться. До сих пор мне все это казалось сном, а теперь я отваживаюсь верить, что ты будешь моей женой.
Линета приложила к его руке свою, так что два кольца оказались рядом.
– Да, я уже не прежняя Линета, я твоя невеста, – ответила она томным голосом. – Вот странно, эти кольца как будто обладают волшебной силой, связывают на всю жизнь.
Сердце Завиловского исполнилось счастья и блаженного покоя.
– Потому что в них – наши души, – сказал он, – меняясь кольцами, мы меняемся душами: ты берешь мою, а я – твою. Их золото – залог любви и верности…
– Любви и верности… – отозвалась она, как эхо.
Он обнял ее, прижав к груди, и долго стоял неподвижно перед тем, как проститься. Окрыленный любовью, высоко вознесся он душой и прощался с невестой, словно творя обряд поклонения божеству.
«Спокойной ночи» – говорил он благословенным этим рукам, которые дали ему столько счастья; «спокойной ночи» – сердцу, которое его полюбило; «спокойной ночи» – устам, что произнесли слова любви; «спокойной ночи» – этим чистейшим очам, которые светились взаимностью… И душа его словно отлетела, незримым нимбом осияв обожаемую головку, которая была ему дороже всего на свете.
– Спокойной ночи!..
И минуту спустя пани Бронич остались с панной Кастелли вдвоем.
– Устала деточка? – спросила тетушка, глядя на племянницу, словно только что пробудившуюся ото сна.
– Ах, тетя, я к звездам летала, а это так далеко!
ГЛАВА L
Завиловский вправе был теперь сказать себе, что и поэтам выпадает счастливый жребий. Правда, после помолвки ему не раз приходило в голову, что надо бы подумать об устройстве дома, средствах на венчание и свадьбу, но, имея самое отдаленное представление о таких вещах и будучи влюблен, он относился к ним, как к еще одной жизненной трудности, которую придется преодолеть, а их столько было преодолено, что оставалось только верить в свои силы, не заботясь ни о чем другом.
Зато за него позаботились другие. Старик Завиловский, отдававший должное его таланту, но твердо убежденный, что у поэтов ветер гуляет в голове, пригласил на совет Поланецкого.
– Скажу откровенно: юноша мне нравится, хотя отец его, извините за выражение, отпетый был шалопай: кроме карт, женщин да лошадей, ничего для него не существовало!.. Вот и покарал господь еще при жизни. Но сын по его стопам не пошел – и не только имени своего не уронил, а еще и прославил. Другие родственнички этим меня не радуют, и в завещании я его не забуду, но хотел бы и сейчас, пока еще, слава богу, жив, ему помочь: тоже как-никак родня, хоть и дальняя, наше имя-то, вот что главное!
– Мы уже об этом думали, – ответил Поланецкий, – но не так это просто. Стоит только намекнуть о помощи, и он сразу в амбицию, самого терпеливого человека из себя может вывести.
– Гордости ему не занимать стать, – сказал старик с видимым удовольствием.
– Вот именно. Он у нас книги и деловую переписку ведет, и, хотя работает совсем недавно, мы с моим компаньоном его полюбили и предложили ссудить деньгами. «Возьми, – говорим, – тысячи две-три на расходы и обзаведение в рассрочку на три года, а отдавать будешь из того, что за свои книжки выручишь». Но он отказался. Знает, дескать, свою невесту, уверен, что она в его положение войдет, – и не захотел. Основский тоже собирался взаймы ему предложить, но мы отсоветовали, – если наперед ясно, что бесполезно… Задачка не из легких.
– Может, у него какие средства есть?
– И да, и нет. Недавно узнали мы, что мать оставила ему около двадцати тысяч, но он на проценты с этого наследства содержит отца в доме для душевнобольных и капитала этого не хочет касаться. И правда, не трогает: до поступления к нам он очень нуждался, форменным образом с голода помирал, но не взял ни копейки. Такой уж характер! Понимаете теперь, почему мы его так уважаем. Сейчас он, кажется, что-то пишет и хочет на это покрыть издержки на обзаведение. Может, и удастся. Он теперь пользуется известностью.
– Это еще вилами на воде писано! – сказал старик. – Известностью пользуется? Ну и что… В карман ее не положишь.
– Ну, не совсем так. Только это дело нескорое.
– Стесняется, наверно, брать, вы же ему не родня.
Поланецкий покачал головой.
– Верно, не родня, но знакомы с ним дольше вас и знаем лучше.
Не привыкший, чтобы ему прекословили, Завиловский повел своими седыми усами и недовольно засопел. Впервые в жизни приходилось ему ломать голову, как заставить того, кому он хочет дать денег, принять их. Это удивляло его, сердило и вместе с тем нравилось. Вспомнил он, не говоря ничего Поланецкому, сколько раз оплачивал векселя Завиловского-отца, и какие векселя! И вот яблоко упало так далеко от яблоньки, что новых, непредвиденных хлопот не оберешься.
– Ну что ж, – помолчав, сказал старик, – бог, стало быть, не оставляет нас своими милостями, коли так изменилось молодое поколение… Не знаешь, с какого бока к ним и подступиться!..
И лицо его осветилось неподдельной радостью. Будучи по натуре неистребимым оптимистом и найдя реальный довод себе в оправдание, он повеселел.
– Сам черт об него зубы сломает, – сказал он. – Как камень, тверд, ох, шельмец!.. И способный, бестия! А главное, упорный: характер, характер есть. – Он сделал большие глаза и, вытянув губы, будто собираясь присвистнуть, покрутил головой. – А тоже ведь шляхтич. Вот вам, пожалуйста! Видит бог, такого от нашего брата не ожидал!
– Ничего не поделаешь, придется, видно, панне Кастелли к нему приноравливаться, – сказал Поланецкий.
– Ну, это еще как сказать! – поморщился старик. – Захочет приноравливаться или не захочет – кто ее там знает! Пока молода, все нипочем, только надолго ли хватит? И потом, тетка у нее и покойничек услужливый – вякнет из-под земли, поди-ка с ним потолкуй!.. Людей, которые своим трудом состояние нажили, я, видит бог, уважаю, но уж кто из приказчиков выбился, а делает вид, будто весь век в хоромах жил, тот без хором не успокоится. Такой и покойный Бронич был. Суетные оба не в меру, и девочка этим воздухом дышала. Богатство и роскошь – вот что всегда их привлекало. Игнаций их с этой стороны не знает, да и вы тоже. Вот она, – кивнул он на дочь, – если даст слово – на чердаке будет жить. А там ни за что нельзя поручиться.
– Да, я их знаю мало, – сказал Поланецкий, – говорят про них разное, а мне важно было бы разобраться в них ради Игнация.
– Разобраться в них? Я вот давно их знаю, а тоже не больно-то разобрался. По словам самой старухи, святые, достойнейшие женщины! А уж благочестивые – у-у! Хоть при жизни к лику святых причисляй!.. Но дело-то видите ли какое: иные женщины в сердце бога носят и заветы веры, а иные – им же несть числа – из религии спорт, что ли, делают. Вот оно как!
– Это вы очень верно подметили, – засмеялся Поланецкий.
– А что? Разве не так? – спросил Завиловский. – Я всякое в жизни повидал… Но вернемся к делу. Так можете вы мне какое-нибудь средство посоветовать, чтобы убедить этого дикаря взять деньги, или не можете?
– Нужно пораскинуть мозгами, пока ничего на ум не приходит.
Тут Елена, которая, сидя в стороне, молча вышивала по канве, будто и не слыша разговора, подняла свои холодные стальные глаза и сказала:
– Есть очень простой способ.
Старик взглянул на нее.
– Ого, уже и нашла! Что же это за способ?
– Положите в банк капитал на имя его отца.
– Уж лучше бы ты помалкивала. Я уже и так сделал для его отца предостаточно, хотя и видеть его было тошно, а сейчас для Игнация хочу, а не для него.
– Да, но если проценты с этого капитала до конца жизни обеспечат его отца. Игнаций сможет располагать деньгами, оставленными матерью.
– А ведь верно, ей-богу, верно! – изумился старик – Вот глядите: мы с вами головы ломали, а она – нашла. Ей-богу, верно!
– Панна Елена совершенно права, – сказал Поланецкий, глядя на нее с интересом, но она опять склонила над вышиванием свое безучастное, как бы до времени увядшее лицо.
Марыня и Бигели очень обрадовались такому обороту дела, давшему им повод также посудить-порядить о Елене Завиловской. Некогда пользовалась она репутацией холодной, надменной барышни, выше всего ставящей светские условности, но любовь якобы растопила лед в ее сердце, окончившись, однако, трагически, и светская эта особа превратилась в странную женщину, чуждающуюся людей, замкнувшуюся в себе и своем горе. Иные превозносили ее за благотворительность, но добрые дела она, если и делала, скрывала столь искусно, что никто толком о них не знал. Замкнутость ее, которую легко было принять за высокомерие, отталкивала. К мужчинам она, по их утверждению, относилась с таким презрением, точно не могла им простить, что они живут на свете.
Завиловский воротился из Пшитулова через неделю после разговора Поланецкого со стариком, который успел уже положить в банк на имя его отца капитал, вдвое больший против необходимого для содержания в лечебнице. Узнав об этом, Завиловский помчался благодарить и отказываться, но старик, почуяв твердую почву под ногами, встретил его в штыки.
– О чем тут толковать, – отпарировал он, – разве я для тебя?.. Тебе я ничего не давал, и не тебе решать, принимать или не принимать. А если мне захотелось больному родственнику помочь, это никому не возбраняется.
Возразить тут действительно было нечего, и кончилось дело тем, что два этих еще недавно чужих друг другу человека растроганно обнялись, почувствовав себя воистину родственниками.
Даже Елена отнеслась к «Игнасику» с благосклонностью, а старик, втайне страдавший оттого, что у него нет сына, сердечно полюбил молодого человека, и, когда неделю спустя тетушка Бронич, приехав в Варшаву за покупками, зашла осведомиться о его подагре и в похвалу «Лианочке» несколько раз повторила в разговоре о молодой парс, что выходит она за человека без средств, он даже рассердился.
– Что это вы мелете? – воскликнул он. – Неизвестно еще, кто из них для кого лучшая партия, даже в материальном отношении, не говоря уже о прочем.
И пани Бронич, все спускавшая старому ворчуну, простила ему даже намек на «прочее». Не прошло и получаса, а воображение у нее разыгралось вовсю. Завернув по дороге к Поланецким, она объявила им, что старик форменным образом обещал уступить свои познанские имения «дорогому Игнасику». И сама она, дескать, столь безоглядной материнской любовью полюбила «дорогого Игнасика», что он вот-вот заступит место Лоло в ее сердце. И Теодор, без сомнения, полюбил «Игнасика» не меньше, благодаря чему воспоминания о сыне для обоих уже не столь болезненны.
Завиловский ведать не ведал о том, что занял в сердце тетушки место Лоло и ему якобы уже обещаны имения. Но заметил перемену в отношении знакомых к нему. Должно быть, слухи о майорате с молниеносной быстротой разнеслись по городу, и все при встрече раскланивались теперь как-то иначе; даже сослуживцы, люди простые, стали держаться принужденней. По возвращении из Пшитулова надлежало нанести визиты всем, кто был на его помолвке, и быстрота, с какой с ответным визитом явился, к примеру, Машко, тоже говорила об изменившемся к нему отношении. Машко в первое время их знакомства относился к нему несколько свысока. Он не оставил своего покровительственного тона, но сколько доброжелательности и дружеской фамильярности появилось в его обхождении, какую снисходительность он изъявлял – даже к поэзии. Нет, он ничего против нее не имел. Пожалуй, предпочел бы, чтобы стихи Завиловского по духу своему больше соответствовали образу мыслей людей добропорядочных, но вообще существование поэзии допускал, даже ее похваливая. Благосклонность его к ней и к самому поэту сквозила во взгляде, улыбке, в том, как он поминутно повторял: «Да, да, очень! Да, конечно!» Несмотря на свою наивность, Завиловский был достаточно умен, чтобы не чувствовать во всем этом какое-то двуличие.
«Зачем этот вроде бы неглупый человек так неприкрыто притворяется?» – думал он.
И в тот же день завел об этом речь у Поланецких, в чьем доме познакомился с Машко.
– Я постарался бы притвориться так, чтобы не заметили, – сказал он.
– Позеры, – сказал Поланецкий, – на то рассчитывают, что люди, даже не обманываясь, по лености или недостатку гражданского мужества соглашаются принимать их такими, какими они стараются выглядеть. Шутка вообще-то коварная. Вы не замечали, что женщины, которые румянятся, мало-помалу теряют чувство меры? То же самое с рисовкой. Даже умные люди не знают меры.
– Это верно, – согласился Завиловский. – И внушению легко поддаются.
– Ну, а Машко вдобавок еще знает, что ты женишься на Линете, которая слывет богатой невестой, и что старик Завиловский к тебе благоволит, вот и рассчитывает, наверно, войти к нему в доверие по твоей протекции. Машко о будущем своем приходится думать: тяжба та судебная, от которой оно зависит, приняла, по слухам, неблагоприятный оборот.
Так оно и было. Выступивший в поддержку завещания молодой адвокат оказался очень искусным, настойчивым и упорным.
На том и оставили пока Машко. Марыня стала расспрашивать о Пшитулове и его обитателях, а о нем Завиловский мог рассказывать без конца. Красочно описал он пшитуловскую усадьбу, липовые аллеи, тенистый сад с прудами, заросшими камышом, ольшаник и полоску соснового леса на горизонте. И перед Марыниными глазами ожил Кшемень, который она понемногу начала уже забывать, а сейчас вдруг затосковала по нему, подумав: свозил бы ее Стах когда-нибудь хоть в Вонторы, в костел, где ее крестили и где похоронена мать. Поланецкому тоже, видно, вспомнился Кшемень.
– В деревне везде одно и то же, – махнул он рукой. – Букацкий еще, помню, говаривал, что полюбил бы деревню от всего сердца, будь там хороший повар, богатая библиотека, общество красивых, интеллигентных женщин, – и чтобы не требовалось там жить больше двух дней в году. И я его отлично понимаю.
– Однако же тебе хочется иметь за городом клочок земли, – возразила Марыня.
– Да, чтобы летом в своем доме жить, а не у Бигелей, как придется в этом году.
– А во мне, стоит мне попасть в деревню, – отозвался Завиловский, – сразу пробуждается какое-то смутное влечение к земле. Линета тоже города не любит, и это уже кое о чем говорит.
– Она правда не любит города? – спросила Марыня с интересом.
– Потому что артистическая натура. Природу я тоже чувствую и люблю, но ома мне такие вещи показывает, я сам ни за что бы не заметил. Несколько дней назад отправились всей компанией в лес, и она мне показала освещенный солнцем папоротник. Как красиво! Или что у стволов сосен, особенно при вечернем освещении, лиловатый оттенок. Она на такие цвета и тона глаза мне открывает, о существовании которых я и не подозревал! Ходит по лесу, как волшебница, и распахивает передо мной неведомые миры.
«Может быть, это и признак артистизма, – подумал Поланецкий, – но, может статься, просто дань моде, повальному увлечению живописью, в особенности колоритом. Сейчас любая барышня с этим носится – не из любви к искусству, а из желания порисоваться». Сам он живописью никогда не занимался, но, по его наблюдениям, она стала для светских трясогузок в последнее время ходовым товаром на ярмарке тщеславия, патентом на артистизм и тонкий вкус.
Но он умолчал о своих сомнениях.
– А до чего она деревенских ребятишек любит! – продолжал Завиловский. – Говорит, писать их куда лучше и интересней, чем этих итальянских, которые уже приелись. В хорошую погоду мы целый день на воздухе, и оба загорели. Учусь вот в теннис играть и делаю большие успехи. Со стороны кажется, чего проще, а на деле-то, особенно вначале, очень даже трудно. Основский играет как одержимый – пополнеть боится. До чего добрый, деликатный человек, трудно даже передать.
Поланецкий, который в бытность свою в Бельгии увлекался теннисом не меньше Основского, стал похваляться своим искусством.
– Будь я там, показал бы вам, как играют в теннис!
– Меня-то нетрудно удивить, – отвечал Завиловский, – но остальные играют превосходно, особенно Коповский.
– А-а, и Коповский, значит, в Пшитулове? – спросил Поланецкий.
– Да, – ответил Завиловский.
И, взглянув друг на друга, внезапно поняли, что оба знают тайну. Наступило молчание, тем более неловкое оттого, что Марыня неожиданно покраснела и, не умея справиться с собой, краснела еще сильней.
Завиловский, полагавший, что ему одному известно про Коповского и Анету, с удивлением посмотрел на залившуюся краской Марыню и тоже смутился.
– Да, Коповский в Пшитулове сейчас, – торопливо заговорил он, пытаясь скрыть замешательство, – его пан Основский пригласил, чтобы Линета могла закончить портрет, – после уже некогда будет. Еще у них родственница Основского гостит, Стефания Ратковская, и, по-моему, Коповский за ней ухаживает. Очень милая, очень скромная девушка. В августе мы все вместе едем в Шевенинген, дамы Остенде не любят… Если бы не пан Завиловский, не его великодушная помощь отцу, я не смог бы поехать, а теперь вот руки развязаны…
Затем он поинтересовался у Поланецкого о своей работе. Место он терять не хотел, а просил дать ему отпуск на несколько месяцев ввиду исключительных обстоятельств. Затем простился и ушел, торопясь домой написать невесте. Через несколько деньков он снова собирался в Пшитулов, а пока писал ей чуть не дважды на дню.
И сейчас уже сочинял по дороге письмо, заранее зная, что Линета прочтет его вместе с тетушкой и обе ждут не только сердечных излияний, но и поэзии, а особенно понравившиеся строки прочтут по секрету и Анете, и Основскому, и даже панне Стефании. Но на свою «Лианочку» он за это не сердился – наоборот, был ей благодарен за то, что она им гордится, и изо всех сил старался оправдать высокое мнение о себе. Не досадовал и на то, что его любовные признания станут достоянием посторонних. «Пусть все знают, что ее любят, как никого на свете!»
Но заодно его не покидала мысль и о Марыне. Краска смущения на ее лице растрогала его, в этом видел он доказательство чистоты: не только сама неспособна на дурное, но даже за чужой грех стыдится и тревожится, болеет душой. И, сравнив ее с Основской, понял, какая пропасть разделяет этих двух женщин, казалось бы, близких по уму и положению в обществе.
– Видишь, тоже догадывается о чем-то, – сказал Поланецкий жене после ухода Завиловского. – Теперь у меня сомнений нет. Какой же слепец этот Основский! Какой слепец!
– Вот именно из-за его слепого доверия и нужно бы Анете одуматься и пожалеть его, – отозвалась Марыня. – Иначе было бы просто ужасно!
– Не «было бы», а уже есть! Вот тебе пример: благородные натуры платят за доверие признательностью, а низкие – презрением.