Текст книги "Семья Поланецких"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 44 страниц)
ГЛАВА LI
Слова его ободрили Марыню; вспоминая о своих недавних тревогах, она думала: не стал бы он так говорить, будь он способен на обман. А что люди к себе подходят с одной меркой, а к другим – с другой и так на каждом шагу, ей просто в голову не приходило. И она повторяла себе: только безграничное доверие к мужу может удержать его ото всего плохого – и ее уже не так страшило близкое соседство Краславских с Бигелями, у которых они собирались провести лето. Нетрудно было предвидеть: Тереза, которая уже переехала на дачу матери, часто будет наведываться от скуки к Бигелям. В Кшемень Машко ее не отправил, не желая на все лето разлучаться. Из Варшавы же, где его удерживали дела, ничего не стоило ежедневно навещать жену: дачные эти места были в часе езды от города, не то что Кшемень, исключавший возможность таких поездок. Для Машко, горячо привязанного к жене, она была утешением и поддержкой, ибо для него время опять настало трудное. Дело о завещании проиграно еще не было, но вследствие изворотливости адвоката противной стороны принимало неблагоприятный оборот: затягивалось, вызывая у всех сомнения в успешном исходе, что уже само по себе было для Машко равносильно катастрофе. В начале процесса его охотно ссужали деньгами, но теперь древо кредита снова оскудело. Адвокат Селедка, который был завзятым врагом Машко и вообще человеком неуемным, не только распространял слухи о шатком положении своего противника, но постарался, чтобы сомнения в правоте его дела проникли в печать. И на юридическом, и на частном поприще началась беспощадная война, ибо Машко тоже, как только мог, старался навредить своему врагу и при встречах с ним держался вызывающе. Но пользы от всего этого было мало. С кредитом становилось туго: заимодавцы, хотя он аккуратно выплачивал ссуды, теряли к нему доверие. И началась опять лихорадочная погоня за деньгами, которая сводилась к тому, чтобы, заняв у одного, другому отдать, лишь бы не заподозрили в неплатежеспособности. При этом Машко столько выказывал ума и находчивости, что, не будь его подход к жизни ложен в самой основе, он с его способностями и славы добился бы, и богатства.
Решение дела в пользу доверителей могло бы его спасти, но это требовало времени, а пока приходилось то тут, то там связывать рвущиеся нити, что было столь же нелегко, сколь и унизительно. Дошло до того, что через две недели после переезда Поланецкого на дачу к Бигелям Машко, явившийся с женой, вынужден был попросить его о «дружеской услуге»: подписать вексель на несколько тысяч рублей.
Человек по натуре отзывчивый и даже щедрый, Поланецкий в денежных вопросах придерживался строгих правил, от которых никогда не отступал, поэтому вексель подписать отказался и вместо того стал излагать Машко свои взгляды на деловые отношения между друзьями.
– Если речь не о взаимовыгодной сделке, – сказал он, – а о личном одолжении из-за временных трудностей, я всегда готов ссудить деньгами друга или знакомого, хотя подписывать – ничего не подпишу, принципиально. Но если его положение безнадежно, я, прежде чем помочь, предпочитаю немного подождать.
– Иными словами, ты мне даешь понять, – сухо ответил Машко, – что поможешь, когда меня объявят несостоятельным?
– Нет. Это значит, что, если разразится катастрофа, я дам тебе денег в долг, так как тогда на них никто не посягнет и ты сможешь вложить их в новое дело, если захочешь. А сейчас они ухнут как в прорву, безо всякой пользы для тебя и с убытком для меня.
– Мое положение, дорогой мой, – обиделся Машко, – рисуется тебе хуже, чем мне самому и чем на самом деле. Это же временное затруднение, притом пустяковое. Ценю твои добрые намерения, но пока свои надежды на будущее я не променял бы на твой наличный капитал. У меня к тебе дружеская просьба: давай больше об этом не говорить.
И они вернулись к дамам. Машко был зол на себя за то, что обратился за помощью, Поланецкий – что отказал. Теория относительно того, что в денежных делах надлежит быть непреклонным, часто доставляла ему неприятные переживания, не говоря уже о других последствиях.
Его дурное расположение духа еще ухудшилось от сравнения жены с Терезой. К немалому огорчению Машко, пока еще ничто не предвещало, что его Тереза скоро станет матерью; больше того, пользовавший ее с детства домашний доктор вообще выразил сомнения в такой возможности. И фигура ее сохраняла девичью стройность, а сейчас, в легком перкалевом платье, рядом с располневшей, отяжелевшей Марыней она выглядела совсем юной, гораздо моложе своих лет. Поланецкий, думавший, будто поборол свое необъяснимое влечение к ней, вдруг почувствовал, что это не так и благодаря близкому соседству и частым встречам трудно будет ее очарованию противостоять.
После помолвки Завиловского он стал сердечней относиться к жене, и Марыня уже не так робела перед ним, поэтому, заметив, как сдержанно он попрощался с Машко и вообще сердит, спросила, уж не повздорили ли они.
Поланецкий не имел обыкновения посвящать жену в свои дела, но сейчас, недовольный собой и не чуждый эгоизма, который побуждает искать сочувствия в преданном сердце, испытывал сильную потребность облегчить душу.
– Я отказал ему в деньгах, – ответил он, – и, признаться, мне это неприятно. Кое-какие шансы выкарабкаться у него есть, но малейший пустяк успеет еще до тех пор его погубить. Друзьями мы с ним никогда не были, я его даже недолюбливаю: он меня бесит, раздражает, но судьба, все время сводит нас вместе, и потом, он однажды оказал мне большую услугу. Правда, в долгу я у него не остался, но он в безвыходном положении сейчас.
Марыне отрадно было это слышать; ведь будь ее Стах действительно увлечен Терезой, подумалось ей, он не отказал бы в займе ее мужу, а сожаления его – новый знак сердечной доброты. Она сама их жалела, но, не принеся почти ничего в приданое, не осмеливалась Стаха о чем-нибудь просить.
– А ты уверен, что деньги пропадут?
– Может, пропадут, а может, нет, – отвечал Поланецкий, прибавив не без самодовольства: – Отказывать я умею, Бигель – тот мягкосердечней.
– Не говори так! Ты же такой добрый! И то, что ты огорчен, это подтверждает.
– Конечно, неприятно думать, что из-за нескольких тысяч рублей человек, пусть даже посторонний, бьется как рыба об лед. Я себе представляю, что там у него. Завтра – срок платежа, он поспрошал всех, у кого можно бы занять, но осторожно, чтобы не напугать кредиторов, а меня оставил на последний, крайний случай. Значит, завтра он денег не вернет. Предположим, через несколько дней все-таки раздобудет, но репутация его как аккуратного плательщика будет поколеблена, а в его положении это может оказаться роковым.
– А ты действительно не можешь ему дать взаймы? – глядя на мужа, робко спросила Марыня.
– Говоря по правде, могу. У меня и чековая книжка с собой – прихватил, если вдруг подходящая дача подвернется, так задаток дать. – И засмеялся: – О, да ты своему бывшему поклоннику сочувствуешь и покровительствуешь! Это наводит на кое-какие размышления.
Марыня тоже рассмеялась, обрадованная, что муж повеселел.
– Нет, – покачала она своей хорошенькой головкой, – это не сочувствие поклоннику, а самый низкий эгоизм: мне твое спокойствие дороже нескольких тысяч рублей.
– Ты у меня добрая женушка, – погладил ее по голове Поланецкий и спросил: – Ну, раз, два, три! Давать или не давать?
Вместо ответа она только прижмурила глаза, как избалованная девочка: дескать, давать. И обоим вдруг стало весело. Поланецкий, однако, притворился недовольным.
– Вот что значит – быть у жены под башмаком, – заворчал он. – Изволь-ка тащись ночью к Машко и упрашивай принять деньги, и все потому, что этой капризнице захотелось!
А она была счастлива оттого, что он назвал ее «капризницей». И все ее тревоги и печали рассеялись как по волшебству.
– А разве непременно сейчас надо? – спросила она.
– Да. Завтра в восемь Машко уезжает и целый день будет мыкаться по городу в поисках денег.
– Тогда вели хотя бы дрожки Бигеля заложить.
– Нет, пешком пройдусь. Ночь лунная, да и близко совсем.
Он простился и ушел, прихватив чековую книжку.
«Однако Марыня – настоящий клад! – думал он дорогой. – Просто золото. Такая доброта обезоруживает: и захочешь обмануть, духу не хватит. Дал мне бог жену, второй такой в целом свете не сыскать».
И остро ощутил в эту минуту, как искренне ее любит. И понял заодно, что не в той любви счастье, которая есть лишь взаимное влечение полов, – дурно направленная, она может, наоборот, несчастье принести; а в глубокой и вместе узаконенной супружеской любви, превосходящей всякое мыслимое блаженство. «Выше этого нет ничего, – рассуждал Поланецкий сам с собой, – и подумать только: ведь оно вот, под рукой, каждому доступно, только надо честные и добрые намерения иметь, а люди топчут это лежащее прямо на поверхности сокровище, жертвуя покоем ради метаний, честью – для бесчестья!»
Размышляя таким образом, дошел он до дачи Краславской, – окна ее, как огромные фонари, светились на темном фоне леса. Открыв калитку и оказавшись на освещенном луной дворе, приблизился он к крыльцу и в ближайшем от сеней окне на низеньком диванчике в форме восьмерки, перед которым на столе горела лампа, увидел Машко с женой. Обняв жену за талию, Машко держал ее руку, то поднося к губам, то пожимая, словно за что-то благодаря. Но вдруг стиснул в объятиях и, привлекши к себе, стал страстно целовать в губы, а она, с безвольно упавшими руками, не отвечая на его ласки, но и не противясь, бесстрастно принимала их, словно кукла, а не живое существо. Затем остались видны только затылок Машко и его растопыренные бакенбарды, которые шевелились при поцелуях, – Поланецкому даже кровь бросилась в голову. И как в тот раз, когда отыскивал он завязку от мантильи Основской, вспыхнуло у него желание – тем более жгучее, что уже прежде испытанное. Это необъяснимое для него самого чувственное влечение, с которым он давно боролся, овладело им с силой непреодолимой. Во мгновенье ока проснулся в нем первобытный инстинкт, и он, как дикарь, впал в бешенство при виде желанной женщины в объятиях другого, готовый вступить в единоборство со счастливым соперником. И вместе со страстью ослепила его ревность, мерзкая и недостойная; ревность самого низменного свойства, ибо вызванная плотским влечением, но столь необузданная, что он, незадолго перед тем смотревший подлинное счастье в супружеской верности и любви, не колеблясь, попрал бы и эту любовь, и это счастье, лишь бы устранить Машко и самому обнять это стройное тело, зацеловать это кукольное личико, невыразительное и некрасивое по сравнению с лицом его жены.
Подсмотренное не только потрясло его, оно было невыносимо, и он подскочив к двери, с силой потянул за звонок: мысль, что звук этот, нарушив тишину, прервет супружеские ласки, доставила ему неистовую, мстительную радость. Когда слуга открыл, он велел доложить, а сам постарался успокоиться и сообразить, что сказать Машко.
Через минуту с удивленным видом вышел Машко.
– Прости за поздний визит, – сказал Поланецкий, – но мне влетело от жены за отказ тебе, и, зная, что завтра ты рано уезжаешь, я решил вот уладить это сегодня.
На лице Машко изобразилась тайная радость. Он сразу сообразил, что столь поздний визит связан с их недавним разговором, но на желаемый исход не смел еще надеяться.
– Прошу, – сказал он. – Жена еще не спит.
И провел его в ту самую комнату, которую Поланецкий только что видел через окно. Тереза, сидя на том же диванчике, держала в руках разрезательный нож и книгу, которую, очевидно, взяла со стола. Ее неподвижное лицо казалось спокойным, но раскрасневшиеся щеки и влажные губы словно хранили след недавних поцелуев, а взгляд был затуманен. Кровь снова вскипела у Поланецкого в жилах, и, несмотря на все старания быть спокойным, он с такой силой сжал протянутую ему руку, что губы Терезы дрогнули как от боли.
Дрожь пробежала по его телу, едва он дотронулся до ее руки. В Терезиной манере подавать руку была томная вялость, и ему невольно подумалось, что, прояви он смелость и решительность, то мог бы овладеть ею, не встретив особого сопротивления.
– Представь, – начал между тем Машко, – я тоже получил нагоняй. Ты – за то, что отказался помочь, а я за то, что обратился за помощью. Жена у тебя хорошая, но и моя не хуже. Твоя вступилась за меня, моя – за тебя. Я ей признался, что терплю временные денежные затруднения, а она меня отругала, зачем от нее скрываю. В юридических тонкостях она, конечно, не разбирается, но смысл ее слов сводился к тому, что ты вполне прав, поскольку кредитор должен иметь какое-то обеспечение, и она готова его предоставить в виде своей ренты и вообще всего имущества… Я как раз благодарил ее, когда ты пришел. – Он положил руку на плечо Поланецкому. – Дорогой, твоя жена – замечательная женщина, согласен; я только что имел возможность в этом убедиться. Но согласись, что и моя ей не уступит. Неприятности свои я от нее скрываю, но что тут удивительного? Радостью всегда готов с нею поделиться, а огорчать – зачем же, тем более если это временные трудности. Знай ты ее, как я, тоже нашел бы это естественным.
Поланецкий был о ней невысокого мнения, несмотря на всю ее обольстительность, и не считал способной на жертвы.
«Или она в самом деле женщина достойная и я ошибаюсь, – подумал он, – или Машко настолько ее запутал, что она всерьез считает его положение прочным, а затруднения – временными». Вслух же сказал, обращаясь к ней:
– Я человек деловой, но за кого вы все-таки меня принимаете, если думаете, что я могу потребовать в обеспечение ваше имущество? Отказал я единственно из лени – и мне очень стыдно; отказал, потому что не хотелось ехать в Варшаву за деньгами. Лето располагает к лени и эгоизму. Но в общем-то все это сущий пустяк, и кто, как ваш муж, занимается делами, ежедневно сталкивается с такими осложнениями. Иной раз занимаешь только потому, что свои деньги в нужный срок не можешь получить.
– Именно это и произошло, – сказал Машко, довольный, что Поланецкий таким образом представил дело его жене.
– Я в этих вещах ничего не смыслю, этим всегда мама занималась, – вставила Тереза. – Но я вам очень благодарна.
– Да зачем вообще мне ваше поручительство? – засмеялся Поланецкий. – Ну, предположим, вы обанкротились, – это чистое допущение, потому что ничего подобного вам не грозит, – неужели вы думаете, я судиться буду с вами и лишу вас средств к существованию?
– Нет, не думаю, – отвечала она.
Поланецкий поднес ее руку к губам, но поцелуй этот был настолько не похож на простой акт вежливости и сопровождался взглядом столь страстным, что никакие слова не могли бы красноречивей выразить его чувства.
Она и вида не показала, будто о чем-нибудь догадывается, хотя прекрасно поняла, что этот поцелуй – акт вежливости только для мужа, а для нее – пылкое признание; поняла, что нравится и привлекает Поланецкого, но прежде всего – что одержала победу над Марыней, чьей красоте завидовала еще до замужества, и это чрезвычайно польстило ее самолюбию.
Впрочем, пани Машко давно уже заметила, что Поланецкий к ней неравнодушен, но, не отличаясь преувеличенной стыдливостью или щепетильностью, не видела в этом чего-либо предосудительного и обидного для себя. Напротив, это будило ее любопытство, щекоча нервы и теша тщеславие. Правда, она чуяла инстинктивно, что человек он необузданный, ни перед чем не остановится, и при мысли об этом поеживалась, но покуда ничего такого не происходило, находила в этих опасениях прелесть. И в своей обычной протяжной манере, будто цедя слова, сказала:
– Мама всегда говорила, что на вас во всем можно положиться.
Прежде манера эта забавляла Поланецкого, теперь же все в ней казалось привлекательным.
– И вы тоже можете положиться, – отозвался он, не сводя с нее глаз.
– Ну, пока вы тут будете разными заверениями обмениваться, – перебил Машко шутливо, – пойду к себе, все нужное для нашего дела приготовлю.
Они остались вдвоем. Она была явно смущена и, пытаясь скрыть это, стала поправлять на лампе абажур.
– Я был бы счастлив удостоиться вашего расположения, – торопливо начал Поланецкий, подходя к ней. – Я вам очень предан, очень!.. И хотел бы, чтобы мы с вами были друзьями… Можно рассчитывать на вашу дружбу?
– Да.
– Спасибо.
И, желая завладеть ее рукой – для чего и говорил все это, – протянул ей свою. Тереза, не решаясь уклониться, подала руку, а он, схватив, стал осыпать ее жадными поцелуями, не удовольствовавшись одним. Страсть застлала ему глаза. Еще миг, и он, забывшись совсем, обнял бы и прижал ее к себе, но в соседней комнате раздался скрип сапог. Первой услыхала его Тереза.
– Муж, – предупредила она поспешно.
В ту же минуту Машко отворил дверь.
– Прошу. Вели подать чай, – обратился он к жене, – мы сейчас вернемся.
Дело и правда не затянулось: Поланецкому нужно было всего лишь заполнить чек, что он и сделал. Но Машко, усадив его, предложил сигару: ему, видно, хотелось поговорить.
– Вот, опять неприятности валятся, – сказал он. – Выпутаться-то я выпутаюсь. И не в таких бывал передрягах, но, как говорится, пока солнце выглянет, роса очи выест, словом, кредит надо получить или другой какой-нибудь доход найти до окончания суда, – это и там бы помогло.
Поланецкий, еще в возбуждении, нервно покусывал кончик сигары и вначале слушал невнимательно. Его занимала внезапно пришедшая в голову и не делавшая ему чести мысль: обанкроться Машко, жена его стала бы доступнее.
– А ты подумал, что предпринять, если проиграешь дело? – спросил он напрямик.
– Не проиграю, – ответил Машко.
– В жизни все бывает, ты знаешь это получше других.
– Я и думать об этом не желаю.
– Но тем не менее подумать следует, – заметил Поланецкий не без злорадства, которого, впрочем, Машко не уловил. – Что ты в таком случае намерен делать?
– В таком случае придется уехать из Варшавы, – упершись руками в колени и мрачно уставясь в пол, сказал Машко.
Наступила пауза. Лицо молодого адвоката все больше мрачнело.
– Когда-то, в лучшие мои времена, – сказал он задумчиво, – познакомился я в Париже с бароном Гиршем. Несколько раз с ним встречались, как-то даже вместе участвовали в суде чести. И теперь, в минуты отчаяния, вспоминаю вот о нем, – для вида он отошел от дел, но, по сути-то, у него их тьма, особенно на Востоке. Я знаю таких, кто, работая на него, целое состояние нажил, там для каждого необъятное поле деятельности.
– Ты надеешься пристроиться у него?
– Да. Но есть и другой выход: пуля в лоб…
Поланецкий всерьез к его угрозе не отнесся. Но из краткого разговора с ним выяснил для себя две вещи: первое – несмотря на кажущееся спокойствие, Машко подумывает о возможной катастрофе; второе – на этот случай у него приготовлен план, пусть и фантастический.
– За двумя зайцами я никогда не гонялся, это меня и спасало в жизни, – отогнав невеселые мысли, сказал Машко. – Занят я исключительно процессом. Этот мерзавец делает все, чтобы уронить меня в общем мнении, но мне на общественное мнение наплевать, мне важно, что судьи обо мне думают. Сорвусь я сейчас, это может неблагоприятно отразиться на ходе дела. Понимаешь? Процесс тогда могут воспринять как отчаянную попытку утопающего спастись любой ценой. А это не в моих интересах. Поэтому нужно делать вид, что я крепко стою на ногах. И как это ни печально, но я даже не могу сейчас позволить себе сократить домашние расходы, жить поскромнее. Неприятностей у меня выше головы, – кому же это лучше знать, как не тебе, коли я у тебя одолжаюсь. А не дальше как вчера торговал вот Выбуж, большое имение под Равой, – все для того, чтобы кредиторам да недругам пыль в глаза пустить. Скажи, ты старика Завиловского хорошо знаешь?
– Недавно познакомился через Игнация Завиловского.
– Ты ему нравишься, он очень уважает выходцев из шляхты, которые своим трудом наживают состояние. Я знаю, он сам свои дела ведет, но ведь старится и подагра у него. Я там посоветовал ему кое-что, и, если он будет спрашивать, замолви за меня словечко. В карман ему руку запускать я, как ты понимаешь, не собираюсь, хотя имел бы небольшой доход в качестве его ходатая, но для меня важнее, чтобы разнеслось: Машко – поверенный этого миллионщика. А это правда, что он будто бы хочет передать свои познанские имения Игнацию Завиловскому?
– Так утверждает пани Бронич.
– Значит, вранье; а впрочем, чего в жизни не бывает. Во всяком случае, молодой Завиловский какое-нибудь приданое за женой возьмет, а в делах, как все поэты, наверно, ничего не смыслит. Я бы мог ему быть в будущем полезен.
– Я должен от его лица отклонить твое предложение: делами его обещали заняться мы с Бигелем.
– Я не в делах его заинтересован, – поморщился Машко, – а в том, чтобы иметь право сказать: я – поверенный Завиловского. А пока разберутся, какого Завиловского, кредит мой будет восстановлен.
– Ты знаешь, не в моих привычках вмешиваться в чужие дела, но, откровенно говоря, для меня жить, рассчитывая только на кредит, было бы невыносимо.
– Спроси-ка у миллионеров, как они состояние нажили.
– А ты у банкиров спроси, отчего они поразорялись.
– Что со мной будет, покажет будущее.
– Да, конечно, – сказал Поланецкий, вставая.
Машко еще раз поблагодарил за одолжение, и они перешли в комнату, где ждала их за чаем Тереза.
– Как? Уже кончили? – спросила она.
Поланецкого при виде ее снова бросило в жар. И, вспомнив, как она перед тем прошептала, точно его сообщница: «Муж!», – он, не обращая внимания на Машко, ответил:
– С вашим мужем – да. Но с вами – еще нет.
При всей своей невозмутимости Тереза смешалась – дерзость Поланецкого ее испугала.
– Это как понять? – спросил Машко.
– А так, – сказал Поланецкий, – жена твоя заподозрила, будто я намерен потребовать ее имущество в обеспечение, и этого я ей не прощу.
В серых невыразительных глазах Терезы отразилось изумление. Ей понравилась смелость Поланецкого, присутствие духа, с каким он сумел найтись и выйти из положения. Он показался ей в эту минуту очень красивым мужчиной, гораздо красивее мужа.
– Извините меня, – сказала она.
– Нет, это вам так не пройдет. Вы еще не знаете, какой я злопамятный.
– Вот уж не поверю, – отвечала она кокетливо, как женщина, сознающая свою красоту и власть над ним.
Он сел подле нее и, взяв слегка дрожащей рукой чашку, стал помешивать ложечкой чай. Им овладевало все большее беспокойство. До замужества называл он ее рыбой, а сейчас чувствовал тепло ее тела под тонким платьем, и будто искры сыпались на него.
И опять вспомнилось: «Муж!» – и кровь горячей волной прихлынула к сердцу. Так могла сказать лишь женщина, которая готова на все! Внутренний голос нашептывал: «Надо только удобного случая дождаться!» И при этой мысли к необузданной его страсти присоединилась необузданная радость. И он совсем перестал владеть собой. Стал было искать под столом ногой ее ногу, но это ему самому показалось слишком уж грубым и вульгарным. «Если вопрос только в том, чтобы дождаться случая, – сказал он себе, – надо вооружиться терпением». И его охватывала сладкая дрожь, залог будущих пылких наслаждений.
А между тем ему приходилось поддерживать совершенно не вязавшийся с его настроением разговор, стоивший ему немалых усилий, отвечать на вопросы Машко по поводу планов Завиловского и тому подобное. Наконец он начал прощаться.
– Забыл вот трость, а по дороге собаки набросились, – обратился он перед уходом к Машко, – будь добр, одолжи свою.
Насчет собак он придумал: это был предлог хотя бы на минутку остаться с Терезой наедине. И когда Машко вышел, он быстро подошел к ней.
– Видите, что со мной происходит? – спросил он каким-то сдавленным, не своим голосом.
Она видела, как он возбужден, видела его горящие глаза, раздувающиеся ноздри, и ей вдруг стало страшно, а у него все звучало в ушах: «Муж!», и одна мысль овладела им: будь что будет! И он, кто за минуту перед тем внушал себе, что надо запастись терпением и подождать, во мгновение ока все поставил на карту, прошептав:
– Я люблю вас!
Она стояла, потупясь, пораженная, остолбенелая; от этих слов до измены мужу оставался только шаг, который означал бы новую полосу в ее жизни. И она отвернулась, словно избегая его взгляда. Наступило молчание; слышалось только учащенное дыхание Поланецкого. Но в соседней комнате снова заскрипели сапоги.
– До завтра, – шепнул Поланецкий.
Шепот прозвучал почти повелительно. А она все стояла неподвижно, опустив глаза, точно каменная.
– Вот палка, – сказал Машко. – Завтра утром я еду в город, вернусь только к вечеру. Будет хорошая погода – сделайте одолжение, навестите мою отшельницу.
– Спокойной ночи! – попрощался Поланецкий.
И минуту спустя уже шагал по пустынной, освещенной луной дороге. Ощущение было такое, будто он выскочил из пламени. Тишина ночи и леса поразила его, настолько она противоречила охватившему его возбуждению. С внутренней борьбой и колебаниями покончено, мосты сожжены, отступать поздно – это было первым осознанным чувством. Но внутренний голос кричал, что он просто подлец; однако тут же находилось и горькое утешение: подлец так подлец, пропади оно все пропадом! Подлец – так можно, по крайней мере, не терзаться, поблажку себе дать. Да, поздно отступать, мосты сожжены! Предаст Марыню, надругается над ее сердцем, над собственной порядочностью, над жизненными правилами, которыми до сих пор руководствовался, но взамен получит Терезу! Одно из двух: или она пожалуется мужу, и тогда тот завтра же вызовет его на дуэль – но чему быть, того не миновать! Или же промолчит и, стало быть, сделается его сообщницей. Машко завтра уедет, и он добьется своего, а там хоть трава не расти. Если не пожалуется, нечего ей и сопротивляться. И он представил себе, как она покоряется ему, если и противясь, то лишь для приличия. И снова пришел в возбуждение. Вялость, за которую он раньше ее презирал, приобрела теперь для него особую прелесть. Представились завтрашний день и она с ее податливостью… И хотя мысли путались, ясно было: вялость эта послужит ей и оправданием перед собой; скажет себе, что не виновата, ее принудили, и будет обманывать свою совесть, бога, а понадобится, так и мужа. Обдумывая все это, он презирал ее не меньше, чем желал, но чувствовал, что и сам не лучше – и значит, в силу не только естественного, но и нравственного отбора они должны принадлежать друг другу.
Он понимал, что, поклявшись Марыне в любви и верности и сказав другой женщине «люблю», сам отрезал себе все пути: зло уже содеяно. Остальное – лишь следствие этого, и незачем тогда отказывать себе в удовольствии. Но так в его представлении рассуждали те, кто отреклись от порядочности и встали на путь обмана, хотя рассуждение, несмотря на безнравственность, казалось само по себе вполне логичным. И способность трезво мыслить не мешала ужасаться собственной испорченности. В жизни он не раз сталкивался с пороком и злом под личиной благовоспитанности и внешнего лоска, знал, что под влиянием разных дрянных книг испорченность получила как бы права гражданства, всегда этим возмущаясь, отстаивая простоту и строгость нравов, будучи убежден: здоровое и сильное общество может развиваться только на их основе. И ничто не вызывало в нем таких опасений за будущее, как эта вот утонченная испорченность, которая пересаживалась с европейской на невозделанную славянскую почву и расцветала здесь нездоровыми цветами дилетантизма, распущенности, апатии и вероломства. Вспомнил он, как осуждал то финансовую, то родовую аристократию за насаждение испорченных нравов, как яростно нападал на них на всех за это. И совершенно отчетливо уразумел: нельзя жить в атмосфере, отравленной угаром, и не угореть самому. Чем он, собственно, лучше других? Пожалуй, даже хуже: ведь эти другие, чувствуя себя посреди всеобщей испорченности как рыба в воде, по крайности, не лицемерили, не кривили душой, не поучали и не доказывали что здоровый духом мужчина, примерный муж и отец семейства – вот идеал, к которому все должны стремиться. Уже и не верилось, что это он возвышенной любовью любил пани Эмилию, искренне клялся в супружеской верности Марыне, считая себя умным, порядочным человеком, да еще с сильным характером не в пример другим.
Это он-то сильная личность? Что за самообольщение; просто не было настоящего искушения. Если он платонически, по-братски любил пани Эмилию и не поддался на заигрывания Анеты Основской, то лишь потому, что они не возбуждали того животного влечения, какое возбудила эта кукла с красными глазами, которой он, презирая ее в душе, давно жаждал обладать. И тут ему пришло в голову, что и Марыню он не любил любовью высокой и к ней влекла его просто животная похоть. Прочее со временем еще больше притупилось, и, понуждаемый вдобавок Марыниным положением, он без зазрения совести кинулся за удовлетворением туда, куда мог, и все это – спустя полгода после свадьбы!
Выйдя от Машко и обозвав себя подлецом, Поланецкий вдруг понял, что он еще больший негодяй, чем полагал, так как скоро будет отцом.
В окнах у Марыни еще горел свет. Поланецкий много бы дал за то, чтобы застать ее спящей. Захотелось даже уйти и подождать, пока свет у нее не погаснет. Но за окном проступил ее силуэт. Наверно, поджидает его, а так как на дворе светло, может и увидеть. Сообразив это, он вошел.
Она встретила его в белой ночной кофточке, с распущенными волосами. Косы расплела Марыня из кокетства, зная, что муж ее волосами любуется.
– Почему ты еще не спишь? – спросил он.
Она подошла с полусонным лицом и улыбнулась.
– Ждала тебя, чтобы вместе помолиться.
Со времени пребывания в Риме они всегда молились вместе перед сном. Но сегодня мысль об этом повергла Поланецкого в ужас.
– Ну что, доволен, что помог ему? – стала между тем расспрашивать его Марыня. – Доволен, да?
– Доволен, – отвечал он.
– А она знает, в каком положении его дела?
– И да, и нет. Поздно уже. Давай спать.
– Спокойной ночи! А знаешь, без тебя я все думала, какой ты добрый и хороший.
Обратив к нему лицо, она обняла его, а он ее поцеловал и, хотя сделал это искренне и чистосердечно, почувствовал, что совершает подлость и за ней последует целый ряд других.
И одну он тотчас совершил, вставши рядом на колени и слушая, как она читает молитву. Не сделать этого он не мог, а сделав, разыграл гнусную комедию, потому что ему было не до молитвы.
Поднявшись с колен и пожелав еще раз жене спокойной ночи, он ушел, но никак не мог уснуть. Казалось бы, по дороге домой он отдал себе полный отчет в безнравственности своего поступка, в том, какие последствия это может иметь. Но выходило, что нет. Как же так, думалось ему: в бога еще можно не верить, но нельзя же кощунствовать. Было бы, к примеру, неслыханным кощунством с его стороны вернуться завтра или послезавтра, совершив прелюбодеяние, домой и встать, как ни в чем не бывало, на молитву с женой. Он понимал: выбирать надо бесповоротно. Или чистосердечная вера с ее заветами, или Тереза! Совместить то и другое невозможно. И внезапно со всей очевидностью представилось: от всего достигнутого в результате многолетних раздумий и борьбы – того душевного равновесия, которое проистекает из постижения смысла существования, словом, от самого содержания его духовной жизни – нужно оказаться. И от своих убеждений с завтрашнего дня придется отказаться – от своего взгляда на семью как на опору общества. Нельзя исповедовать такие взгляды и тайком совращать чужую жену. Тут тоже надо сделать выбор. Что до Марыни, по отношению к ней предательство уже совершено. Итак, все его убеждения, вера в бога, отношение к женщине – все рассыпается в прах: возводимое с таким трудом здание, в котором обитал его дух, рушится. Его поразило, как неуклонно злом порождается зло. Стоит одну нитку перерезать – и все расползается по швам; этого он не предполагал и, озадаченный, спрашивал себя: но как же вероломство уживается с порядочностью и честностью, как возможен такой оппортунизм? В жизни ведь именно так и бывает. Скольких так называемых порядочных людей он знал – женатых, любящих своих жен и даже как будто верующих, которым все это, однако, не мешало волочиться за каждой приглянувшейся женщиной. Они, кто сочли бы свою жену преступницей, оступись только она, сами со спокойной совестью нарушали супружескую верность. Вспомнилось, как один его знакомый, припертый к стенке, вывернулся, ответив известной скабрезной шуткой, что он – не шведская спичка: сразу зажигается. Мужская неверность стала настолько обыденной, что на это смотрят легко, как на нечто позволительное. Придя к такому заключению, Поланецкий сам почувствовал облегчение, но ненадолго – мешала способность если не поступать, то рассуждать последовательно и логично. Конечно, человечество – это не сплошь одни подлецы и лицемеры, но и глупцов и вертопрахов предовольно, а на оппортунизм, благодаря которому прелюбодеяние уживается с представлением о порядочности и чести, падки именно люди безумные. Разве обычаи сами по себе могут служить оправданием, если понимаешь их безнравственность и нелепость? «Для дурака, – думал он, – супружеская измена – забавное приключение; для человека мыслящего – подлость, которая столь же несовместима с этическими требованиями, как кража, подлог, клятвопреступление, вероломство, мошенничество в торговле или картах. Грех прелюбодеяния прощает церковь как минутную слабость; но закостенелый прелюбодей сам себе все разрешает, он вне религии, вне общества, он отметает честь и порядочность». Вот к какому итогу пришел Поланецкий, не привыкший обманывать себя и не отступавший даже перед самыми суровыми выводами.