Текст книги "Семья Поланецких"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 44 страниц)
– А что пани Основская?
– У пани Основской есть муж, который любит за двоих, чего ей беспокоиться, – ответил Поланецкий. – Так, по крайней мере, считает Свирский. Что еще о ней сказать? Глаза как у китаянки, кличут Анетой, в переднем зубе пломба, которую видно, когда она смеется, поэтому она предпочитает улыбаться. Вообще как попка в клетке: вертит головкой и верещит: «Сахару! Сахару!»
– У твоего Свирского злой язык? – возразила Марыня. – Это очаровательная женщина, живая, остроумная. А любит ли она своего мужа, этого пан Свирский знать не может, в это она его не посвящала. И вообще это все досужие домыслы.
А Поланецкий подумал: во-первых, не домыслы; а во-вторых, жена его столь же добродетельна, сколь и наивна.
– Интересно, а если бы и она его любила, как он ее? – сказал Завиловский.
– Это была бы редкостная форма эгоизма: эгоизм вдвоем, – откликнулся Поланецкий. – Они были бы так заняты собой, что ничего и никого вокруг бы не видели.
– Свет, излучая тепло, от этого не меркнет, – улыбнулся Завиловский.
– В вашем сравнении больше поэзии, чем физики, – заметил Поланецкий.
Но обеим женщинам ответ Завиловского пришелся по душе, и они горячо его поддержали. Бигель к ним присоединился, и Поланецкий остался в меньшинстве.
Затем речь зашла о Машко и его жене. Машко, по словам Бигеля, взялся вести запутанное дело о признании недействительным завещания Плошовской, которое опротестовали ее дальние родственники, притязающие на миллионное наследство. Плавицкий писал об этом дочери в Италию, но Марыня считала, что все эти миллионы – такой же мираж, как надежды на кшеменьский мергель, и когда обмолвилась было мужу, он тоже махнул только рукой. Но выходило, что игра стоит того, коли Машко взялся, значит, полагал Бигель, не все формальности соблюдены, а уж выиграй он, сразу на ноги встанет, так как выговорил себе крупный гонорар. Поланецкого очень заинтересовало это известие.
– Машко, точно кошка, всегда на ноги падает, – заметил он.
– Молите бога, чтобы и на этот раз шею себе не свернул, для вас с отцом, пани Марыня, это очень важно, – сказал Бигель. – Один Плошов с фольварками в семьсот тысяч оценен, а кроме того, солидный наличный капитал.
– Приятный был бы сюрприз, – отозвался Поланецкий.
Но Марыня огорчилась, узнав, что среди опротестовавших завещание оказался и ее отец. Ведь Стах – тоже человек состоятельный и, если захочет, сам наживет миллионы, она слепо верила в это; у отца пенсион, кроме того, она уступила ему ренту за Магерувку, так что нужда никому не грозила. Конечно, для Марыни было большим соблазном откупить Кшемень и возить туда на лето своего Стаха, но не такой ценой.
– А мне очень неприятно, – возразила она с горячностью. – Покойная прекрасно распорядилась. И нехорошо нарушать волю умерших, отнимать деньги, назначенные для бедняков и школ. Племянник ее покончил с собой, и она, может быть, думала хоть душу его спасти, заступиться перед всевышним! Нет, так не годится!.. Нельзя только о своей выгоде печься!..
Она даже раскраснелась.
– Ишь ты, какая решительная? – промолвил Поланецкий.
– Ну, Стах, скажи, разве я неправа, скажи, ведь я права? – повторяла она, как капризный ребенок, надув пухлые губки. – Ты обязан сказать.
– Ты права, без сомненья, но Машко может и выиграть процесс.
– В таком случае, я желаю ему неудачи, – ответила она.
– Ишь ты, решительная какая? – повторил он.
«И какая добрая притом, какая благородная!» – подумал Завиловский, и в его воображении поэта доброта и благородство тотчас приняли облик этой стройной, темноволосой и голубоглазой женщины с чуть широковатым ртом.
Бигель с Поланецким удалились после обеда посоветоваться за сигарами и кофе, как лучше распорядиться деньгами Букацкого. Некурящий Завиловский остался с дамами в гостиной. Марыня, как жена совладельца фирмы, почла своей обязанностью ободрить их будущего служащего.
– Мы с пани Бигель хотим жить одной большой, дружной семьей, поэтому считайте нас своими друзьями, – сказала она, подходя к молодому человеку.
– С превеликим удовольствием, с вашего позволения, – отвечал тот. – Я уже и так почел своим долгом засвидетельствовать вам свое почтение…
– Я только на свадьбе повидалась со всеми служащими, а потом мы сразу уехали, но теперь познакомимся поближе. Муж высказал желание, чтобы мы собирались раз в неделю поочередно у нас и у Бигелей. Мысль хорошая, но у меня одно условие.
– Какое? – спросила пани Бигель.
– На этих встречах – никаких разговоров о делах! Будем слушать музыку – пан Бигель, надеюсь, об этом позаботится, – читать стихи, такие, как «На пороге».
– Только в мое отсутствие, – сказал Завиловский с принужденной улыбкой.
– Отчего же? – спросила, взглянув на него, Марыня со свойственной ей прямотой. – В обществе людей, искренне к вам расположенных? Мы, еще не будучи знакомы, не раз говорили, думали о вас, а теперь и сам бог велел.
Завиловский был совершенно обезоружен и подумал, что судьба свела его с людьми необыкновенными. Во всяком случае, пани Поланецкая представлялась ему именно такой. Боявшийся как огня насмешек над своими стихами, длинной шеей, острыми локтями, он утратил свою обычную скованность, перестав ее дичиться. Он чувствовал: она никогда не говорит ничего просто так, из светской любезности, – ее слова подсказывались добротой и отзывчивостью. К тому же его захватила, как Свирского в Венеции, ее внешность. И, по привычке облекать впечатления в словесную форму, он мысленно стал искать определений ее красоты, понимая, что они должны быть изысканны и вместе просты, выразительны и скромны, как сама ее красота, изящная и безыскусная. В нем заговорил поэт, нашедший тему.
Марыня между тем, движимая самыми лучшими побуждениями, стала расспрашивать его о семье, но появление в гостиной Бигеля и Поланецкого избавило его, к счастью, от неприятной, видимо, для него необходимости отвечать. Отец его, известный в свое время картежник и кутила, вот уже несколько лет как лишился рассудка и находился в больнице для умалишенных.
Конец этому щекотливому объяснению положила музыка. Бигель, посоветовавшись с Поланецким и подтвердив, что проект получается отличный, только надобно хорошенько его обдумать, взялся за виолончель.
– Удивительное дело, – помолчав, сказал он, – когда играешь, кажется, что ни о чем не думаешь, но это не так! Какие-то клеточки в мозгу продолжают работать, и, как ни странно, именно тогда и приходят самые лучшие мысли.
Он установил виолончель между колен и, закрыв глаза, заиграл «Весеннюю песню».
Завиловский ушел в тот вечер от Бигеля, очарованный и доброжелательной простотой как хозяев, так и гостей, и «Весенней песней», но особенно Поланецкой.
Она же была далека от мысли, что благодаря ей поэзию, быть может, озарит новая искра вдохновения.
ГЛАВА XXXVIII
Через неделю поте приезда Поланецким нанесли визит супруги Машко. Она в сером платье с отделкой из перьев марабу выглядела чрезвычайно эффектно. Воспаление глаз, которым она прежде страдала, прошло. Лицо ее сохраняло свое обычное безучастно-сонливое выражение, но теперь это придавало ей какую-то особую поэтичность. Старше Марыни почти на пять лет, Краславская до замужества выглядела зрелой не по возрасту, а сейчас будто помолодела. Ее высокая, очень стройная фигура в облегающем сером платье казалась девически юной. Не любивший ее Поланецкий, как ни странно, находил ее в то же время привлекательной и при встрече каждый раз говорил себе: «Все-таки в ней что-то есть!» Даже ее детски монотонный голосок обладал для него своим очарованием. И он должен был признать, что она очень хороша и, в отличие от Марыни, заметно изменилась к лучшему.
Сам Машко тоже расцвел, как подсолнух. Он весь исходил самоуверенной важностью, впрочем, с оттенком снисходительного благоволения. Вид у него был такой, будто его владений за день не объехать, – словом, он пыжился больше, чем когда-либо. Лишь любовь его к жене была непритворной – в каждом взгляде на нее читалось настоящее обожание. Да и правда, трудно было найти женщину, столь отвечавшую его понятиям о хорошем тоне, благовоспитанности и светскости. Ее невозмутимость и как бы замороженность в обращении представлялись ему чем-то непревзойденным. «Чувство собственного достоинства» не покидало ее ни при каких обстоятельствах, даже с мужем наедине. Как истинный парвеню, которому удалось жениться на княжне, – а она была ею в его глазах, – он любил ее именно за это и в ней свою удачу.
На Марынин вопрос, где провели они медовый месяц, пани Машко отвечала: «В имении мужа», – таким тоном, словно «имение» было по меньшей мере майоратом, который переходил от отца к сыну на протяжении двадцати поколений, прибавив, что за границу они собираются в будущем году, когда муж покончит с делами, а пока на летние месяцы снова поедут в «имение мужа».
– Вы любите деревню? – спросила Марыня.
– Мама любит, – последовал ответ.
– А Кшемень нравится вашей маме?
– Да, только окна в доме, как в оранжерее, в мелких переплетах!
– Ну, это отчасти по необходимости, – засмеялась Поланецкая, – разбейся такое стекло, его любой стекольщик вставит, а за большим пришлось бы аж в Варшаву посылать.
– Муж говорит, что выстроит новый дом.
Марыня тихонько вздохнула, поспешив перевести разговор на другую тему. Заговорили про общих знакомых. Оказалось, пани Машко вместе с «Анеткой» Основской и младшей ее родственницей Линетой Кастелли посещали когда-то уроки танцев и дружны до сих пор; Линета же еще красивей Анеты, а к тому же рисует и сочиняет стихи – у нее их целый альбом. Анета, по слухам, будто бы уже вернулась и до июня проживет на даче вместе с Линетой и тетушкой ее, пани Бронич. «Очень будет приятно… Такие милые люди!»
Поланецкий с Машко вышли между тем в маленькую гостиную, разговорившись о наследстве Плошовской.
– Должен тебе сказать, что, кажется, я выкарабкаюсь, – сообщил Машко. – А ведь на краю гибели был. Но вот взялся за это дело – и сразу твердую почву под ногами почуял. Давно у меня такого не было. Тут миллионами пахнет. Плошовский-то сам был побогаче своей тетки и перед тем, как пустить себе пулю в лоб, завещал свое состояние матери Кромицкой. Когда же та отказалась, все перешло к старухе Плошовской. Представляешь теперь, какое богатство осталось после старушенции.
– Тысяч около семисот, по словам Бигеля.
– Ежели твой Бигель так уж любит считать, скажи ему: почти вдвое больше. Ну-с, не так-то просто меня потопить! Умею за себя постоять, могу это сказать по праву. И самое забавное, что обязан этим знаешь кому Т Твоему тестю. Как-то он упомянул об этом, но я тогда отмахнулся. А потом начались мои злоключения, я тебе писал. Еще немножечко, и пропал бы. И вот недели три назад встречаю случайно твоего тестя, и он опять о Плошовской, ругает ее на все корки. И тут я хлоп себе по лбу. Чем, думаю, я рискую? Абсолютно ничем. Попросил нотариуса Вышинского: едва стало известно, какой я гонорар получу, если выиграю дело, ко мне моментально преисполнились доверия, заимодавцы опять вооружились терпением, открыли кредит, и вот – держусь… Помнишь, еще недавно я совсем было раскис: стал идиллии себе всякие рисовать, – тружусь упорно, как муравей, во всем себя ограничиваю… Чепуха это все, мой дорогой! Ты вот упрекал меня в актерстве, но у нас без этого не проживешь. И сейчас нужно делать вид человека состоятельного и уверенного в успехе.
– Скажи честь по чести: это дело справедливое?
– Что значит «справедливое»?
– Ну, не придется подтасовывать, чтобы его выиграть?
– Видишь ли, в каждом деле есть обстоятельства, которые можно обратить в свою пользу, и искусство адвоката как раз в том, чтобы их выявить. Здесь вопрос, собственно, в чем? Кто наследники, то есть, по закону ли составлено завещание, а закон придумал не я.
– Ты рассчитываешь выиграть?
– Когда завещание опротестовывают по суду, всегда есть шансы выиграть, потому что истец обычно действует стократ энергичней ответчика. Кто будет выступать против? Учреждения по самой природе своей медлительны, нерасторопны, представители их лично не заинтересованы в исходе дела. Возьмут адвоката – хорошо! Но что ему заплатят? Сколько могут заплатить? Не больше чем предусмотрено в таксе. Так что их адвокату, может быть, выгодней и проиграть в случае, если мы с ним вступим в соглашение. В судебном разбирательстве, как в жизни: выигрывает тот, кто больше этого хочет.
– Но ведь против тебя ополчится общественное мнение, если ты такое завещание опротестуешь. Моя жена, к примеру; хотя она до некоторой степени лицо заинтересованное…
– Как это «до некоторой степени»? Да я вас просто облагодетельствую.
– Допустим, Но мою жену возмутило и продолжает возмущать это дело.
– Твоя жена – исключение.
– Не совсем. И мне оно не по душе.
– Что я слышу?! И ты в романтику ударился?
– Милый мой, мы друг друга знаем не первый день, и меня такими фразами не возьмешь.
– Ладно. Поговорим тогда об общественном мнении. Так вот: известное недоброжелательство человеку в полном смысле comme il faut скорее на пользу, чем во вред. И еще: на меня бы ополчились, как ты выразился, если б я дело проиграл, вот ты что пойми. А если выиграю, уважать только больше будут, а я его выиграю? – И, помолчав, продолжал? – Но взглянем на все на это со стороны чисто экономической. Капитал за границу не уплывет и применение найдет, пожалуй, даже лучшее. Суди сам: ну, пустили бы эти деньги на прокормление нескольких дюжин заморышей, и выросли бы они худосочными, хилыми людьми – это же к вырождению нации ведет; или дюжина швей получила бы швейные машины; или сколько-то там баб и мужиков прожили на два, на три года дольше; общество от этого не выиграет ничего. Это непроизводительные расходы. Пора нам усвоить азы политической экономии… Наконец, скажу тебе прямо: еще немного, и мне бы конец. Мне в первую голову о себе приходится думать, о жене, о своей будущей семье. Вот окажешься когда-нибудь в таком же положении, поймешь. Я предпочел выплыть, а не идти ко дну – на это каждый имеет право. Жена моя получает пенсион, и не малый, – я писал тебе, но состояния у нес нет или почти нет. А ей еще отцу надо какую-то сумму выплачивать, которую пришлось увеличить, потому что он пригрозил в противном случае приехать, а это мне совсем не улыбается.
Значит теперь дополнительно известно, что Краславский жив? Ты, помнится, что-то про это говорил.
– Тем более не стану ничего скрывать. О жене моей и теще всякие сплетни распускают, я знаю, болтают невесть что, поэтому расскажу тебе все, как есть. Краславский живет в Бордо, он был агентом по продаже сардин и неплохо зарабатывал, но лишился места из-за пристрастия к абсенту, вдобавок обзавелся второй семьей. Мои посылают ему три тысячи франков в год, но ему не хватает, между получками он нуждается, вследствие чего пьет еще больше и бомбардирует несчастных женщин письмами, грозя написать в газеты, как они с ним обращаются, хотя он и такого обращения не заслуживает. Сразу же после свадьбы я получил от него письмо с просьбой прибавить ему тысячу франков. Он, конечно, не преминул сообщить, что они его «заели», он-де жертва их эгоизма и не видел счастья в жизни – ну, и предостерегал меня против них… Но гонор у бестии шляхетский? – со смехом продолжал Машко. – Решил с горя афишки в театре продавать, велели надеть каскетку, а он наотрез отказался. «Все бы ничего, если б не эта проклятая каскетка? – писал мне. – Как дали ее мне – ну, не могу, и все!..» С голоду предпочитал умереть, но каскетку не надел: вот он какой, мой тесть. Был я однажды в Бордо, но, убей меня бог, не помню, какие там растакие фуражки носят эти продавцы афиш, а хотелось бы поглядеть, что за фуражка… В общем, я так рассудил: приплачу лучше тысячу франков, чтобы подальше держать с этим его абсентом и фуражкой… Меня другое огорчает: злые языки болтают, будто он и здесь не то рассыльным был, не то писарем, это ложь бессовестная, стоит любой гербовник открыть – и станет ясно, кто такие Краславские. Там все родственные связи как на ладони, и Краславским их не занимать стать. Сам под гору покатился, но рода он знатного. У них много родственников, и не каких-нибудь с бору по сосенке, – рассказываю тебе не почему-нибудь, а чтобы ты знал истинное положение вещей.
Но родословная Краславских мало занимала Поланецкого, и они вернулись к дамам, тем более что пришел Завиловский – Поланецкий пригласил его к чаю, пообещав показать фотографии с итальянскими видами. Целые кипы их лежали на столе, но Завиловский взял Литкин портрет и не мог оторвать восхищенного взгляда. Поздоровался с Машко и опять стал его рассматривать, продолжая начатый разговор.
– Никогда бы не подумал, что это настоящий, живой ребенок, а не вымысел художника, – сказал он. – Головка прелестная, а выражение какое! Это ваша сестренка?
– Нет, – отвечала Поланецкая. – Этой девочки нет в живых.
Упавшая на это ангельское личико трагическая тень только усилила в глазах поэта его очарование, пробудив у Завиловского еще большее сочувствие, и он еще долго рассматривал портрет, то отстраняя его, то приближая.
– Я спросил, не сестра ли она вам, – сказал он наконец, – потому что сходство есть в чертах… верней, в выражении глаз… Да, что-то есть!
Завиловский говорил вполне искренне, но Поланецкий так свято чтил память покойной, что сравнение с Марыней, чьей красоте он сам отдавал должное, показалось ему профанацией. И, взяв портрет из рук Завиловского, он поставил его на место.
– Никакого сходства, по-моему, нет? – возразил он с горячностью, почти резкостью. – Решительно никакого! Не понимаю, как можно даже сравнивать!
– По-моему, тоже, – согласилась Марыня, хотя ее и задел этот резкий тон.
Но Поланецкому недостаточно было ее согласия.
– Вы знали Литку? – обратился он к пани Машко.
– Знала.
– Ах да, вы же ее видели у Бигелей.
– Да.
– Правда, сходства никакого?
– Правда.
Преклонявшийся перед Поланецкой Завиловский поглядел на него с удивлением, а тот любовался стройной фигурой пани адвокатши в сером облегающем платье, восклицая мысленно: «Как грациозна!»
Супруги Машко стали вскоре прощаться. Целуя руку Марыне, Машко сказал:
– На днях я, может быть, поеду в Петербург, не забывайте, пожалуйста, мою жену.
За чаем Марыня напомнила Завиловскому его обещание принести и прочесть стихотворение «На пороге» в другом варианте, Завиловский, который к ним сразу расположился, прочел не только это, но и еще одно, недавно написанное. Видно было, что он сам удивлен тем, как осмелел и разохотился.
– Мне кажется, мы уже век знакомы, хотя я был у вас всего два раза, – прочтя стихи и выслушав искренние похвалы, сказал он с такой же искренностью. – Мне это даже странно.
Поланецкий вспомнил, что сам сказал нечто подобное Марыне в Кшемене; но теперь принял слова Завиловского на свой счет.
А Завиловский имел в виду прежде всего Марыню; он покорен был ее внешностью, естественностью, добротой.
– Талантлив, бестия! Спору нет, – сказал жене после его ухода Поланецкий. – Он как будто немного изменился, ты не заметила?
– Подстригся просто, – ответила Марыня.
– А! И подбородок еще больше выдается.
Он встал и принялся собирать и укладывать фотографии на полочку над столом. Напоследок взял портрет Литки.
– Отнесу его к себе в кабинет.
– У тебя ведь висит там тот, раскрашенный, с березками.
– Да, но я не хочу, чтобы он лежал тут у всех на виду. Каждый, кому не лень, замечания будет делать, меня это раздражает. Ты не возражаешь?
– Нет, Стах, конечно, – ответила Марыня.
ГЛАВА XXXIX
Бигель настойчиво уговаривал Поланецкого не свертывать коммерческих операций и не браться очертя голову за иного рода дела. «Мы основали солидную фирму, – твердил он, – таких у нас раз-два, и обчелся, и обществу, и нам от этого польза». Было бы, по его словам, непростительно забросить дело, благодаря которому они почти удвоили свое состояние, но именно теперь всего разумней действовать с особой осторожностью и осмотрительностью, и эта первая смелая спекуляция, хотя удачная, пусть будет последней, не служа соблазном. Поланецкий соглашался: да, осторожность особенно необходима, когда дела идут успешно, но жаловался: контора не дает развернуться, хотелось бы заняться каким-нибудь производством. Но у него хватало практического смысла, чтобы не помышлять о собственной фабрике. «Маленькую иметь не стоит, – рассуждал он, – не выдержать конкуренции с крупными, которые выбрасывают товар en gros[45]45
крупными партиями, оптом (фр.).
[Закрыть], а для большого дела средств не хватит. В акционерной же компании я бы не на себя работал, а на других». Он понимал также, что среди поляков акционеров найти нелегко, а чужаков привлекать не хотел, зная наперед, что к нему отнеслись бы с недоверием, – сама его фамилия оказалась бы уже помехой. Здравомыслие Поланецкого радовало Бигеля, для которого главным было сохранить фирму.
Но Поланецкого стало преследовать еще одно извечное, старое, как мир, желание: приобрести недвижимость. Благодаря выгодной спекуляции и записи в завещании Букацкого он сделался богатым человеком, но, несмотря на трезвый практицизм, испытывал странное ощущение, что это богатство, пусть и вложенное в надежные бумаги и запертое в несгораемой кассе, тоже бумажное и таковым остается, пока не сделается чем-то осязаемым, о чем можно сказать: «Мое!» Это странное желание овладевало им все сильней. Не что-нибудь невероятное, а скромный, но собственный угол, где можно чувствовать себя полновластным хозяином. Рассуждая об этом с Бигелем, он все доказывал, что иметь недвижимость – это, наверно, страсть прирожденная; ее можно подавить, но в зрелом возрасте она непременно пробуждается с новой силой. Бигель соглашался.
– Вполне возможно. Желание твое законно: ты женат и хочешь жить в собственном, а не наемном доме, и средства у тебя для этого есть. Так что дело теперь только за тобой.
Сперва Поланецкий задумал построить большой дом в городе: он удовлетворял бы его желанию, а заодно приносил бы доход. Но в один прекрасный день сообразил: в этом весьма практичном плане мало привлекательного, это главная его уязвимая сторона. Уж если «мое», – значит, любимое, а как любить каменный дом, в котором кто ни попадя снимает квартиры? Он было устыдился этой мысли, найдя ее слишком романтичной, но потом сказал себе: «Нет! Употребить свой капитал себе на радость – это не романтизм, а довод рассудка». И стал подумывать о том, чтобы приобрести домик поменьше в городе или за городом, где можно поселиться вдвоем с женой. Но при доме обязательно хоть клочок земли с какой-нибудь растительностью. Приятен был бы один вид деревьев в своем саду, перед своим домом, на своей земле. Он сам себе удивлялся, но ничего не мог с собой поделать. И в конце концов пришел к заключению, что самое лучшее – купить небольшой дом за городом, вроде дачи Бигелей, с землей, где и лес, и огород, и сад, и аист будет гнездиться на старой липе.
«Если средства позволяют, лучше что-нибудь в таком роде, в этом есть своя прелесть и ничего дурного», – говорил он себе.
И он стал с разных сторон обдумывать свой план. Уж коли речь идет о семейном гнезде, где предстоит прожить оставшиеся годы, надо взвесить все без лишней спешки, – это было ясно. И все свободное от конторских занятий время он посвящал этому обдумыванью, в котором находил большое удовольствие. Едва стало известно о намерении Поланецкого приобрести загородный дом за наличные, отовсюду посыпались предложения – часто неподходящие, но иногда соблазнительные. Приходилось ездить за город или смотреть городские виллы. Нередко, воротясь из конторы и пообедав, Поланецкий уходил в кабинет и сидел до вечера за письмами и планами. У Марыни появилось много свободного времени. От ее внимания не укрылось, что муж чем-то увлечен, и она пробовала его расспросить.
– Скажу, детка, когда будет что-то известно, – отвечал он, пока же сам толком ничего не знаю, а просто так болтать не в моих правилах.
Но Марыня узнала обо всем от пани Бигель, а та – от мужа, в чьих правилах было, наоборот, обсуждать с женой свои дела и планы. Марыне тоже доставило бы истинное наслаждение поговорить с мужем обо всем, тем более о выборе будущего гнезда. При одной мысли об этом ее охватывало радостное волнение, но коль скоро Стаху это «не по душе», она из деликатности не допытывалась.
Он же вел себя так без всяких задних мыслей – ему просто в голову не приходило посвящать ее в свои денежные расчеты. Наверно, Поланецкий поступал бы иначе, получи он за женой большое приданое и распоряжайся также ее состоянием, будучи в подобных вопросах человеком очень щепетильным. Но поскольку распоряжался он только своими деньгами, у него, по сохранившейся холостяцкой привычке, не возникало-и потребности делиться чем бы то ни было, что еще не решено. И советовался он об этом с одним Бигелем, имея обыкновение только с ним говорить о делах.
А с женой разговаривал лишь о том, что, по его представлению, «прямо» ее касалось; в частности, о необходимости составить круг знакомых. В предшествующие женитьбе годы Поланецкий почти перестал бывать в обществе, но понимал; что теперь должно быть иначе. Они отдали визит супругам Машко и как-то вечером принялись обсуждать, надо ли побывать у Основских, которые вернулись из-за границы и собирались прожить до середины июня в Варшаве. Марыня считала, что надо, все равно они будут с ними встречаться в доме Машко, и потом, она любила и жалела Основского. Поланецкий не выразил особого желания поддерживать это знакомство и поначалу настоял на своем, но спустя несколько дней Основские, повстречав Марыню, обрадовались ей так искренне, Анета так настойчиво твердила: «Мы, римлянки», и оба так радушно звали к себе, что уклониться от визита было бы просто неучтиво.
Но во время визита все радушие обратилось главным образом на одну Марыню. Хозяева словно старались превзойти друг друга, оказывая ей разные знаки внимания. А с Поланецким держались лишь благовоспитанно, но не более того, – безупречно вежливо, но сдержанно. Он видел, что Марыне отводится первая роль, а ему – вторая, и это его немного задевало. Основскому, впрочем, не было нужды заставлять себя быть любезным с Марыней; он чувствовал: она питает к нему симпатию – и платил ей сторицей, не будучи в жизни этим избалован.
Марыне показалось, что в жену он влюблен еще больше прежнего. У него словно сердце начинало биться чаще при взгляде на нее. И, говоря, он старательно выбирал выражения, точно опасаясь нечаянно ее обидеть. Поланецкий на него посматривал с некоторым сожалением, но было в этом и нечто трогательное. А в борьбе с тучностью Основский добился результатов прямо-таки блистательных: платье стало сидеть на нем даже чуть мешковато. Угри, нередкие у блондинов, почти исчезли с его лица, и вообще он стал намного интересней. А жена нисколько не изменилась: все те же бесподобно фиалковые, чуть раскосые глазки, мысли, райскими птичками перепархивающие с предмета на предмет.
У Основских Поланецкие завязали новое знакомство: с пани Бронич и ее племянницей, Линетой Кастелли, которые приехали в Варшаву на «летний сезон», поселясь на вилле Основских. Покойный Бронич продал ее Основскому, оставив флигель за женой. Рассказывая о муже, вдова не забывала напомнить, что он потомок князей Острожских, а значит, последний из Рюриковичей. В городе ее прозвали «пани Сахар-Медовичева»; прозвищем она была обязана слащавому голоску, каким разговаривала, стремясь снискать чье-нибудь благорасположение. Любила она и приврать, и сочиняемые ею небылицы становились притчей во языцех. Линета была дочерью ее сестры, которая, к ужасу семьи и света, вышла замуж за итальянца, учителя музыки, и умерла родами, оставив дочку. Через год и отец утонул в Лидо, и пани Бронич взяла племянницу на воспитание.
Панна Кастелли была писанная красавица: черные очи, золотые кудри, тонкий профиль и личико необыкновенной, фарфоровой белизны. Лишь тяжелые веки придавали ей сонное выражение, но оно могло сойти и за самоуглубленность. Естественно было предположить, что она живет напряженной внутренней жизнью и потому недостаточно внимательна к окружающему. А кто сам об этом не догадывался, мог быть уверен, что ему поспешит на помощь пани Бронич. Основская, переживавшая период увлечения своей кузиной, говорила, что очи ее – как бездонные озера; неизвестно, правда, что таилось в их глубине, но это-то как раз и привлекало.
В Варшаву Основские приехали развлечься, но недаром Анета побывала в Риме. «Искусство, – твердила она Поланецкой. – Кроме искусства, ничто больше меня не интересует». И не скрывала намерения устраивать у себя «афинские вечера», а втайне мечтала стать Беатриче какого-нибудь новоявленного Данте, Лаурой новоиспеченного Петрарки или, на худой конец, Витторией Колонной для второго Микеланджело.
– На даче у нас прелестный сад, – говорила она, – мы будем собираться там теплыми вечерами и беседовать, совсем как в Риме или во Флоренции… Представьте себе, – тут она подымала руки вровень с плечами и начинала ими легонько взмахивать, – сумерки, догорающая заря, новолуние, свет ламп, тени деревьев, а мы вот так сидим и негромко рассуждаем о самом сокровенном: о жизни, любви, искусстве. Ведь гораздо лучше, чем сплетничать! Тебе, Юзек, наверно, скучно будет, но сделай это ради меня, не сердись, увидишь, как славно получится.
– Анеточка, да разве может быть скучно, когда тебе весело? – отвечал Основский.
– Надо поторопиться, пока Линета здесь; она ведь прирожденная артистка. – И, обращаясь к ней? – А что там в этой милой головке? Что она нам скажет о таких вот… римских вечерах?
Линета улыбалась вместо ответа, а «последняя из Рюриковичей» сладким-пресладким голоском сказала как-то Поланецким:
– Знаете, когда она была маленькая, сам Виктор Гюго ее благословил!
– Так вы знакомы были с Виктором Гюго? – спросила Марыня.
– Мы? Что вы! Боже упаси от таких знакомств. Но однажды проезжаем мы по Пасси, мимо его дома, а он на балконе, и то ли по наитию, то ли по внушению свыше, но увидел Линету, поднял вот так руку и перекрестил ее.
– Тетя? – сказала Линета.
– Деточка, но ведь это правда, а правду чего же скрывать! «Гляди, гляди, руку простер! – вскричала я тут же. И консул, пан Кардин, на переднем сиденье, тоже видел, что он поднял руку и тебя перекрестил! Наоборот, я часто рассказываю об этом. Может за то крестное знамение господь ему прегрешения простил, их у него не мало было. Такой заблудший ум, а увидел Линету – и перекрестил!
Правдой в ее рассказе было лишь то, что, проезжая по Пасси, они и в самом деле видели на балконе Виктора Гюго. Но что до благословения, злые языки в Варшаве уверяли, будто руку он поднял, прикрывая зевок.