Текст книги "Сексус"
Автор книги: Генри Валентайн Миллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)
– Слушай, – прошептал я ей в ухо, – не будем снова все проходить, дай мне вставить его только на минуту, и я пойду. Так было хорошо и вдруг ни с того ни с сего остановиться? А кончать я не буду, клянусь тебе.
Она умоляюще взглянула на меня, и в ее взгляде можно было прочитать: «Не обманываешь? Конечно, я тоже хочу. Да, да, конечно, только смотри, чтобы я не попалась».
Я поднял ее, безвольную как манекен, развернул к себе спиной, положил руки на бортик ванны и чуть-чуть приподнял задницу.
– Давай для разнообразия попробуем и так, – шепнул я, но не стал сразу же вставлять в нее, а поводил слегка по промежности, взад и вперед.
– Так ты не будешь в меня кончать? – Она вытянула шею и бросила умоляющий взгляд моему отражению в зеркале. – У меня там все открыто.
Это «все открыто» разожгло меня еще пуще.
«А, паскудина, – выругался я про себя, – я тебе сейчас зассу всю твою роскошную матку». И он осторожно проскользнул туда и двинулся вперед, шаря по закоулкам и утюжа ее широко раскрытую щель, пока не почувствовал рыльце матки. Я вклинил его туда надежно и убедительно, и он просто сросся с ней, словно решил остаться там на всю жизнь.
– О-о, – застонала Мод, – только не двигайся. Вот так и держи. Я вот так и держал его, даже когда она завращала своим хвостовым оперением.
– Ты можешь еще подержать так? – Голос у нее стал хриплым, а взгляд все ловил наши отражения в зеркале.
– Могу, могу, – успокоил я, не делая ни малейшего движения, понимая, что так я могу подвигнуть ее спустить с цепи всю свору своих фокусов.
– Это чудесно, – прошептала она и бессильно уронила голову, словно все скрепы вылетели. – Знаешь, он теперь еще больше. А ему там не слишком свободно? Я ведь ужас какая раскрытая.
– Все в порядке, – сказал я. – Они друг другу отлично подходят. Ты только не двигайся больше. Просто сжимай его. Ты же это умеешь.
Она попробовала, но что-то не получалось, ее пружина не сработала. Без всякого предупреждения я выдернул его.
– Давай ляжем вот здесь, – сказал я, оторвав ее от ванны и подкладывая сухие полотенца. Член у меня блестел от ее сока, он выглядел словно намокшая под дождем мачта. Вряд ли теперь его можно было назвать шишкой. Это был аппарат, с которым меня скрепили. Мод легла навзничь, с ужасом и обожанием глядя на него, гадая, что же он еще придумает, словно все теперь зависело от этого, а не от нас с ней.
– С моей стороны жестоко задерживать тебя, – еще успела она произнести, прежде чем резко, с каким-то влажным, похожим на пуканье звуком я врубился в нее.
– Господи Иисусе, вот сейчас я трахну тебя по-настоящему. Не бойся, я не буду спускать, ни капельки в тебя не пролью. А ты вертись как хочешь, прыгай, подмахивай мне… вот так… давай, давай, все кишки выверни!
– Тш-ш-ш. – Она рукой закрыла мне рот.
А я подался вперед, крепко впился в ее шею, а потом прошелся по губам, по мочкам ушей. А потом снова выдернул его на несколько мучительных секунд и припал к волосам на ее лобке и захватил зубами нижние губы.
– Дай его мне, дай скорее, – чуть не захныкала она и, схватив мою шишку, потянула ее в себя снова.
– Боже мой, я сейчас кончу… Не могу больше… О-о-о…
И она забилась подо мной с силой и яростью взбесившегося зверя. Так и не кончив, я извлек своего молодца: он блестел, он сиял, он был прямой, как шомпол. Она встала на ноги. Да, она сама меня вымоет, и она принялась за меня, словно занималась этим всю свою жизнь. Держа в своих руках мой член, вытирая его, она сказала:
– Тебе надо бежать. Надеюсь, что с ней ничего не случилось. Надеюсь. Так и передай ей, слышишь?
Да разве удержишься от улыбки, вспоминая эти трогательные прощальные минуты? «Так и передай ей… » Как умиротворил Мод этот, на бис, сеанс! В какой-то книге я читал об интересных опытах с хищниками – львами, тиграми, пантерами. Оказывается, когда эти звери хорошо накормлены, когда они действительно сыты, можно запускать к ним в клетку любое животное – они его не тронут. Лев нападает, если только он голоден. Его кровожадность не проявляется постоянно. В этом вся суть.
Вот и Мод… Умиротворенная до предела, она, может быть, впервые уяснила себе, что бесполезно таить зло против другой женщины. Если б она могла сказать себе, что, окажись возможным получать свое всякий раз, когда ей захочется, ей будет все равно, чего требует от меня другая. Может быть, впервые ее сознанию открылось, что обладание – ничто, если только ты сам не можешь отдать себя в обладание. Может быть, она зашла даже так далеко, что подумала о том, насколько лучше, чтобы я покровительствовал ей и спал с ней, чем бесился из-за ее ревнивых страхов. Если другая смогла вцепиться в меня, если другая сумела удержать меня от беготни за каждой попавшейся на моем пути юбкой и если б они могли делить меня между собой, по молчаливому уговору, разумеется, без всяких затруднений и стеснений – как хорошо это могло бы устроиться: трахаться без страха, что тебе изменяют, отдаваться своему мужу, превратившемуся теперь в твоего друга (а может быть, даже и в любовника), брать от него все, что хочешь, звать его, когда он понадобится, делить с ним эту жгучую тайну, оживлять старые приемы и учиться новым, красть, не становясь воровкой, снова стать молодой, ничего не потеряв при этом, кроме супружеских цепей, – что же может быть лучше?
Что-то в этом роде шевелилось, я уверен, у нее в мозгах и светилось вокруг головы. Мысленным взором я видел ее. Вот она расчесывает волосы, трогает груди, разглядывает отметины от моих зубов на своей шее, надеясь, что Мелани их не заметит, но, в сущности, ей это уже все равно. И не беспокоит ее слишком, подслушивала нас Мелани или нет. И с горечью, может быть, спрашивая себя, как же так случилось, что мы разошлись, она понимает, что, начнись ее жизнь сначала, она бы никогда не поступала так, как поступала, никогда б не мучилась попусту. Что за дурость волноваться из-за другой женщины! Что ей за дело, если мужик время от времени ходит налево! Она сама заперла себя в клетке; симулировала безразличие, прикидывалась, что считает близость невозможной, раз мы уже не муж и жена. Какое жуткое уничижение! Нестерпимо хотеть этого, стремиться, чуть ли не скулить как собачонка-попрошайка. Кому какое дело, права она или нет? Разве этот удивительный уворованный час не прекраснее всего, что было в ее жизни? Виновата? В чем? Никогда она не чувствовала себя менее виноватой, чем в этот раз. Даже если «другая» погибла в эти минуты, нет тут ее вины.
Я так был уверен в реальности ее рассуждений, что отчеркнул в памяти спросить об этом при следующей встрече. Конечно, при следующей встрече она может оказаться снова прежней Мод, с нее станется. Только я не должен показывать, что заинтересован, можно разбудить ее подозрительность. Дело надо было провести бесстрастно, на, так сказать, уровне безличности. Не дать ей возможности для старых выходок. Просто входишь с бодрой улыбкой, спрашиваешь о том о сем, отсылаешь девочку поиграть, подходишь, быстро, решительно вытаскиваешь и суешь ей прямо в руки. Постараться, чтобы в комнате было не слишком светло. Без всяких штучек! Просто подходишь, спрашиваешь, как дела, а рука – раз! – и уже под юбкой, а там уже все намокло.
Из этой самой дополнительной случки я извлек много ценного. Всегда, когда копаешь все глубже и глубже, когда, чтоб докопаться, наконец мобилизуешь последние крупицы воли, то с удивлением обнаруживаешь в себе какой-то неиссякаемый источник энергии. Такое случалось со мной и раньше, но как-то всерьез я не обращал на это внимания. Этак проведешь всю ночь на ногах, плетешься на работу не выспавшись – и никакой усталости. И наоборот: если я оставался в постели долго после пробуждения, то мне уж и вставать не хотелось, я продолжал себе валяться и дальше, хотя уже совсем не нуждался в отдыхе. Отказаться от привычек, обрести новый ритм жизни – простое средство, знакомое еще древним. Оно безотказно. Сломай изношенные шаблоны, до конца порви устаревшие связи – и дух вырывается на свободу, находит новые направления, иным напрягает твою волю, дает новые заветы. И вот теперь я с огромным удовлетворением замечал, как преобразился мой разум, как он заискрился, как мысли мои ринулись во все стороны.
Именно о таком взрыве, таком радостном возбуждении молил я, когда возникала потребность писать. Я сидел за столом и ждал, но ничего не происходило. А потом где-нибудь, когда я, например, выбирался из транспорта, собираясь дальше идти пешком, оно настигало меня. Как сердечный приступ, на меня внезапно обрушивался со всех сторон настоящий потоп, обвал, лавина – а я здесь, один-одинешенек, в тысяче миль от пишущей машинки, без единого клочка бумаги в карманах. И тогда я спешил домой, но не бегом, не слишком быстро, чтоб ничего не расплескать, а вразвалку. Это как в постели с женщиной, когда ты говоришь себе: «Не увлекайся, не сосредоточивайся на этом, а вот, взад-вперед, взад-вперед, холодно, без напряга, представь, что здесь задействован только твой член, а не все твое существо». Та же самая процедура в точности. Не горячись, спокойно, держи это в себе, не думай о машинке, о том, далеко ли еще до дому, тише едешь – дальше будешь… вот так…
Перебирая в памяти эти случайные моменты подъема духа, я наткнулся на то, что произошло по пути в бурлеск-театр «Гэйети» на углу Лоример-стрит и Бродвея 6464
Бродвей, Бруклин. – Примеч. автора
[Закрыть]. Я ехал туда надземкой, и за две станции до того, как мне выходить, все и случилось. Это был очень серьезный приступ, я впервые в жизни узнал на деле то, что называется «порывом вдохновения». Я понял тогда, что со мной происходит то, чего с любым другим произойти не может. Это накатило на меня без всякого предупреждения, у меня и в мыслях не было ничего подобного. Может быть, потому что я ни о чем не думал, ушел в себя, убаюканный движением, я четко вижу, как внезапно весь внешний мир вспыхнул тогда, как мгновенно заработал некий механизм в моей голове, забегали мысли, изображения сменяли одно другое, сталкивались, отбрасывали друг друга, неистово стремясь утвердиться, упрочиться, занять свое место. И с этим Бродвеем, который был мне так противен (особенно при взгляде из вагона надземки, позволявшего мне «свысока» смотреть на жизнь, на людей, на дома, на всю мельтешню внизу), с этим Бродвеем произошла метаморфоза. Нет, он не превратился в сказочный замок, не стал красивым, идеальнымг ородом. Напротив, он стал жутко реальным, потрясающе четким, живым. Но изменились координаты: он оказался центром мира, и этот мир, который я мог объять одним махом, был полон смысла и значения. Прежний Бродвей нахально лез в глаза всем своим уродством и неустроенностью; теперь он убрался на свое место, стал неотъемлемой частью сущего, ничего ужасного, ничего прекрасного: он просто влился в общее. Он был словно ржавый гвоздь в бревне, выброшенном на пустынный пляж зимним штормом. Не могу выразиться точнее. Представьте себе, вы идете по пляжу, острый морской воздух, дух ваш воспаряет, разум ясен; не то чтобы он полон глубоких мыслей – он ясен. И вот – бревно, увиденная вами частица большого мира. Оно лежит здесь, много испытавшее и полное тайн. Какой-то человек вколотил в него этот гвоздь когда-то, где-то, зачем-то. Да нет, он знал зачем. Человек строил корабль, чтобы другие люди плавали на нем. Строительство кораблей было делом его жизни – и его судьбой, так же как судьба его детей была в каждом ударе молотка. Теперь бревно валяется здесь, и гвоздь покрылся ржавчиной, но, ей-богу, это больше, чем просто гвоздь, иначе все на свете – безумие и бессмыслица. Вот так и Бродвей. Окорока в витринах, угрюмые лавки стекольщиков, где груды замазки оставляют жирные пятна на шершавой бумаге прилавков. Странно эволюционировал человек: от Pitecantropus erectus до стекольщика с серым лицом, управляющегося с хрупкой субстанцией, называемой стеклом, о которой тысячи лет никто, даже великие мудрецы прошлого, и не помышлял. Я вижу улицу, медленно тонущую, расплывающуюся во времени, время летит как пуля или исчезает как пар. Здания рухнули: доски, кирпичи, известка, стекло, гвозди, замазка, бумага – все провалилось в гигантскую лабораторию и смешалось в ретортах. Новая раса людей, населяющая планету, расхаживающая по той же земле, не подозревающая о нашем существовании, не заботящаяся о минувшем и даже не способная его воспринять, если бы оно вдруг воскресло. Копошащиеся в расщелинах земли насекомые, упрямо следующие старым образцам и формам, не участвующие в эволюции, бросающие ей вызов. В своих бесчисленных поколениях они были современниками каждому людскому племени, они пережили все катаклизмы и исторические потрясения. В Мексике некоторые виды жучков служат изысканным лакомством. Есть люди, нынешние живые люди, которые ловят муравьев и поджаривают их. И пока они смакуют, причмокивая, это кушанье, играет музыка, но это совсем не наша музыка. Они отделены от нас не ужасающей физической дистанцией, а бездной мышления и бездной духа. И подобно этому, на всем бескрайнем пространстве планет совершается так много разного, и не только на земле, но и в воздухе, и в глубинах моря.
Я выбрался на перрон станции «Лоример-стрит» почти автоматически. Но сил дойти до лестницы у меня не оказалось. Какая-то обжигающая волна окатила меня, и я замер на месте, словно пригвожденный рыбацкой острогой. Поток сознания, освобожденный мной, кружил вокруг меня, я захлебывался им, меня затягивало в его водоворот. И вот так, пронизанный всем этим, я стоял неподвижно минуты, наверное, три или четыре, но мне казалось, что гораздо дольше. Люди проплывали мимо, как сновидения. Следующий поезд подошел к платформе и отошел от нее. Какой-то человек, торопясь к выходу, наткнулся на меня; я услышал слова извинения, но голос его доносился совсем издалека. При этом столкновении меня качнуло в сторону, совсем немного качнуло. Не то чтобы я пришел в сознание от этого… но вдруг я увидел свое отражение в автомате для жевательной резинки. Мне показалось, что я словно застал самый конец возрождения моего прежнего облика, знакомая до боли, привычная личность вглядывалась в меня откуда-то извне. Я вздрогнул, как вздрогнул бы всякий, когда, погрузившись в размышления, он вдруг видит хвост кометы, перечеркивающий небеса; комета уже исчезла, но на сетчатке глаз еще остается ее жаркий след. Я стоял, всматриваясь в свое отражение. Припадок кончился, но последствия его продолжались. Это было состояние восторга, экзальтация, но какая-то необычайно трезвая экзальтация. Напиться допьяна. Нет, то ощущение слишком слабо в сравнении с этим. Отблеск, отклик, не более. Это я сейчас пьян, а мгновением раньше я испытал вдохновение. Мгновением раньше я понимал, что это превосходит всякий восторг, всякую радость. Мгновением раньше я совершенно забыл, кто я, что я, я парил над всем миром. Еще немного, и я, быть может, переступил бы тонкую грань между разумом и безумием. Я мог бы утратить ощущение личности, я погрузился бы в океан бесконечности. Медленно добрался я до ступеней, спустился, пересек улицу, купил билет, вошел в зал. Занавес только что поднялся, открывая мир еще более странный, чем отпустившая меня галлюцинация. Он был ненастоящий, абсолютно, совершенно ненастоящий. Даже мучительно привычная музыка звучала как чужая в моих ушах. Я с трудом отличал живые фигуры, выделывающие перед моими глазами курбеты, от стразового сверкания декораций; все казалось сделанным из одного материала, серого шлака, едва сбрызнутого живой водой. Как механически дергались их конечности! Какой жестью дребезжали их голоса! Я посмотрел вокруг, увидел ряды лож, плюшевые канатики между латунными стойками, жмущихся друг к другу кукол; они все уставились на сцену, на лицах никакого выражения, и все они были сотворены из одной субстанции – из праха; это было ладно устроенное царство теней. Все – бутафория, зрители, артисты, занавес, музыка, пар дыхания, – все было покрыто мрачным, бесчувственным покровом. И тут у меня начался зуд, настоящая чесотка, словно сразу тысяча блох впилась в меня. Мне захотелось завопить. Крикнуть что-нибудь такое, чтобы они очнулись от своего благоговейного оцепенения. («Дерьмо! Дерьмо собачье!» И они повскакивают с мест, занавес упадет, капельдинер сграбастает меня и даст пинка под зад.) Но ни звука я не произнес. Горло словно забили наждачной бумагой. Зуд прошел и сменился лихорадочным жаром. Еще немного, и я бы задохнулся. И мне стало скучно. Так скучно, как никогда не бывало. Да ведь ничего же не может случиться! Ничего, даже если я бомбу в них брошу. Они же все мертвецы, зловонные мертвецы. Сидят в своем собственном вонючем дерьме, дышат им… Ни секунды нельзя здесь оставаться больше! Я бросился вон.
На улице все снова предстало серым и обыкновенным. Ужасающе обыкновенным. Двигались люди. Бессловесные, словно овощи. Что они ели, в то и превращались. А их пища превращалась в дерьмо. Только в дерьмо. Тьфу!
В свете, озарившем меня в вагоне надземки, я понял великое значение того, что со мной случилось. Явилось осознание: я знал теперь, что именно произошло со мной, и знал также, в какой степени могу управлять этой вспышкой. Что-то потеряно, а что-то приобретено. Может быть, больше я не испытаю «приступа» такой силы, но даже если он и случится, я не буду таким беспомощным. Как в самолете, идущем с бешеной скоростью сквозь облака: ты не можешь отключить мотор, но вдруг с радостным изумлением понимаешь, что можешь совладать с его ревом.
Свернув со своей обычной орбиты, я все же удержался на уровне, позволившем мне сохранять выдержку. Какими я теперь увидел вещи, такими я их и опишу, когда придет время. И сразу же, словно камни и копья разгневанных богов, на меня обрушились вопросы. Хватит ли моей памяти на все это? Окажусь ли я способным расслоиться на листе бумаги на несколько существ? Для того ли искусство, чтобы потрясать раз за разом, оставляя после себя кровоточащий след? А может быть, оно просто передает то, что «надиктовано», эдакая послушная лапка, повинующаяся телепатическому повелению хозяина? Начинается ли акт творения с кипящих пузырьков первоначальной магмы или надо ждать, пока она остынет и покроется коркой?
С какой-то яростью я отмел все, кроме вопроса о памяти. Безнадежно удержать в памяти обрушившийся на тебя ливень мыслей. Я мог просто попытаться запомнить лишь определенные ключевые слова, превратить их в узелки на память, мнемонические тесты. Снова найти жилу – вот что было самое важное, а не то, сколько золота я смогу добыть. Задача заключалась в том, чтобы находить эти мнемонические указатели в атласе моего вдохновения.
Вот Мелани. Составляй я план своей книги жизни, я бы и не подумал включить ее туда. Как же она сумела протиснуться в меня, если я и не помышлял о ней? Что притащила с собой? Что означает ее появление? Два узелка оказываются тут же в моих руках. Мелани? Ах да, вспоминаются два слова: «красота» и «ненормальная». А почему я вспоминаю красоту и безумие? И на ум приходят еще два слова: «разнообразие плоти». Тончайшие нюансы есть в отношениях плоти, красоты и безумия. То, что было в Мелани красотой, исходило из ее ангельской природы; то, что было безумием, шло от плоти. Ангельское и плотское ходят каждое своей дорогой, и Мелани была необъяснимо прекрасным ковыляющим изваянием, медленно испускающим дух на границе этих двух сфер. (Есть такие исторические натуры, преуспевшие в изоляции плоти и получившие тем самым возможность жить своей собственной странной жизнью. Но при этом они сохраняют способность всегда закрыть клапан, вернуть поток в русло, вернуть контроль над своим разумом. У них в мозгу есть некий предохранитель вроде асбестового занавеса на случай пожара в театре.) Мелани была похожа на странное обнаженное создание, получеловека-полубожество, все время которого тратилось на бесцельное блуждание от оркестровой ямы к сцене и обратно. И не имело особого значения, шел спектакль или нет, была репетиция или антракт или вообще зал был пуст и безмолвен. Безумие ее наготы было отталкивающе соблазнительно. Ангелы могут носить тиары или коричневые котелки – все, что им взбредет на ум, если верить различным визионерам, но их никогда не изображали безумными. И ни в ком их нагота не возбуждала вожделения. Но Мелани могла быть смешной, как Сведенборговы ангелы 6565
Сведенборг, Эмануэль (1688 – 1772) – шведский математик, астроном, теософ, мистик. В описываемых им видениях ангелы являлись ему в обычной одежде его современников.
[Закрыть], и так же дразнить взор, как дразнит овечка взор одинокого истомившегося пастушка. Седые волосы только увеличивали зудящую притягательность ее телес, глаза горели агатово-черным огнем, а бедра испускали магнитные волны. Но чем больше вглядывался я в ее «красоту», тем отвратнее представлялась ее «ненормальность». Вот двигается она мимо почти нагишом, и возникает ощущение, что притронься сейчас к ней – и услышишь утробное, пугающее урчание, смех дебила, выражающий его непредсказуемую реакцию. Она пугала меня. Так ночью в окне поезда промелькнет сигнал какой-то опасности, и ты вдруг спрашиваешь себя, а бодрствует сейчас машинист или заснул? И так же, как парализованный страхом, ты не в силах ни двинуться, ни крикнуть, а только думаешь, что же за катастрофа должна сейчас приключиться, так и я, размышляя о нездоровой красоте Мелани, не в силах был погружаться в воспаленные грезы о том разнообразии плоти, которое я уже познал и изучил, и о том, что мне еще предстояло открыть. Безоглядное следование чувственным порывам ведет с собой и тревогу. Не раз испытывал я страх и очарование, знакомые каждому извращенцу, когда в набитом битком вагоне он не в силах противиться искушению прижаться к аппетитному заду или задеть рукой соблазнительно выступающую грудь.
Элемент осознания действует не только как строгий контроль, мешающий твоему воображению бесплатно перескакивать с пересадки на пересадку по всем эскалаторам; он служит и еще одной важной цели: побуждает приступить к акту творчества. Та же Мелани, которой я до сих пор пренебрегал, на которую смотрел, как на маленькую цифирьку в сумме накопляемого опыта, обернулась вдруг богатейшей жилой и открыла мне глаза. Это была не просто Мелани, а некий факт действительности, это были те слова-ключики («красота», «ненормальность», «разнообразие плоти»), с которыми я должен был работать, облачая их в роскошные одеяния. Даже после многих лет я вспомню эту цепочку, открою ее секрет и изложу все это на бумаге. Сколько женщин я искал как потерявшийся пес, идя по их следу ради какой-нибудь таинственной черты: широко расставленных глаз, профиля, словно вырубленного из кварца, бедер, живущих, казалось, своей собственной жизнью, голоса, мелодичного, словно соловьиные трели, тяжелого водопада волос… Какой бы неотразимой ни была женская красота, она поражает нас одной-единственной чертой. И черта эта – а она может быть и физическим недостатком – становится часто столь непропорционально огромной в сознании воспринимающего, что в сравнении с ней все, что составляет эту ошеломляющую красоту, превращается в ноль. Невероятно привлекательный бюст оборачивается каким-то двуглавым чудищем, отвратительно раздутой водянистой опухолью; чувственные дразнящие губы разверзаются на черепе неким подобием двойной вагины, заражая нас самой трудноизлечимой болезнью на свете – тоской. (Есть женщины, которые никогда не стоят обнаженными перед зеркалом, женщины, пугающиеся, съеживающиеся от сознания притягательной мощи их тела, они боятся даже запаха его, предательского запаха. Есть и другие – любуясь собой в зеркале, они еле сдерживаются, чтобы не выскочить вот так, нагишом, за двери и не предложить себя первому встречному.)
Разнообразие плоти… Тот самый момент перед сном, когда слипаются глаза, когда тяжелые веки наплывают на сетчатку и незваные образы начинают свое ночное шествие… Та женщина в надземке, за которой ты пошел по улице; безымянная тень снова появляется перед тобой и приближается к тебе, и бедра ее гибки и податливы. Это напоминает тебе о чем-то похожем, о ком-то похожем, но только лицо другое (впрочем, лицо никогда не имеет значения!). И эту струящуюся, сияющую плоть память твоя хранит так же строго, как картинку из твоего детства: бык, взгромоздившийся на корову. А видения приходят и уходят, но всегда есть какая-то особая часть тела, которая выделяется, некий опознавательный знак. Не имя – имена исчезают. Не любимые словечки – они тоже стираются в памяти. Даже голос – такая уж совершенно персональная вещь – теряется среди других голосов. Но тело продолжает жить, глаза, щупальца глаз помнят. Да, они приходят и уходят, неузнанные, безымянные, перетекающие в другие свободно и легко, словно становясь неотъемлемой частью жизни других. Вместе с незнакомкой приходит воспоминание о каких-то вполне определенных, легко узнаваемых днях и часах, о том, каким наслаждением наполнялись пустые минуты томления, вялости, безразличия. Ты просто вспоминаешь, как ладно сидело на ее высокой фигуре бледно-желтое шелковое платье в тот вечер, когда солнце опускалось на горизонте, даря последнее тепло, как восхищался глаз игрой воды в фонтане. И ты вспоминаешь чувство жажды, резкое, острое, как окровавленный нож между лопаток, и утоление ее, и как оно исчезает, подобно пару улетучивается, оставляя после себя легкую ностальгию. А следом поднимается другое видение, плотное, тяжелое, бесстрастное, покрытое пористой кожей известняка. Но здесь все дело в голове, голове, никак не подходящей этому телу, голове, в которой кипит извержение вулкана. Вот так они и проходят – одно за другим, ясные, отчетливые, неся с собой атмосферу столкновений, противоречий, добиваясь незамедлительного эффекта. Всех видов, все подогнаны по выделке, по погоде, по настроению – то они из металла, то мраморные, тускло просвечивающие фигурки, то сущие цветы, то грациозные животные, одетые в шкуру из замши, воздушные гимнастки, серебряные струи воды, принимающие человеческий облик и гнущиеся, как венецианское стекло. И ты неторопливо раздеваешь их, исследуешь под микроскопом, приказываешь им наклониться, согнуть колени, повернуться, раздвинуть ноги. Теперь снята печать с уст твоих, и ты разговариваешь с ними. Чем вы сегодня занимались? Вы всегда носите такую прическу? А что вы хотели сказать, бросив на меня такой взгляд? Могу ли попросить вас повернуться спиной? Вот так. А теперь возьмите вашу грудь обеими руками. Да, я мог бы накинуться на вас сегодня же. Я мог бы отделать вас прямо на тротуаре, и люди переступали бы через нас. Я мог бы отделать вас прямо на земле, рядом с тем прудом, где вы сидели, так плотно сжав ноги. Вы же видели, что я любуюсь вами. Скажите мне… скажите, не бойтесь, никто никогда не узнает… о чем вы тогда думали, в тот самый момент? Почему не разжимали ног? Ведь вы чувствовали, что я жду, чтобы вы разжали ноги. И вам хотелось их разжать, ведь хотелось? Ну скажите мне правду! Стояла жара, и у вас под платьем ничего не было. Вы слетели со своего насеста подышать воздухом и в надежде на какое-нибудь приключение. Все равно какое, так ведь? Вы бродили вокруг пруда, дожидаясь темноты. Вам хотелось, чтобы кто-нибудь заметил вас, кто-нибудь, чей взгляд вас раздевал бы, кто не сводил бы глаз с жаркого мокрого местечка между вашими ногами…
Ты наматываешь на катушку миллионы футов такой пленки. А глаза твои с калейдоскопической скоростью перебегают от одного образа к другому, рождая под кожей ощущение очарования. О, этот таинственный закон притяжения! Он проявляется как в отдельных частях, так и во всем целом.
Неотразимое существо другого пола, прежде чем превратится в цветок, являет собой чудовище. Женская красота есть постоянное созидание, постоянная борьба с недостатками, которая заставляет все существо устремляться к небесам.