Текст книги "Сексус"
Автор книги: Генри Валентайн Миллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц)
Я обнял ее и поцеловал. Потом, все еще держа руки на ее бедрах, отнял губы, посмотрел в глаза.
– И что же ты там видишь? – Она мягко высвободилась из моих объятий.
Я отступил на шаг и с минуту смотрел на нее.
– Что я там вижу? Ничего. Абсолютно ничего. Как в черное зеркало заглянул.
– Ты расстроен. Что так?
– Меня пугает то, что ты сказала… Значит, я не могу тебе помочь?
– Да нет, ты мне помог… В каком-то смысле. Ты всегда помогаешь… косвенно. Ты не можешь не излучать энергию, это все-таки что-то значит. Люди тянутся к тебе, а ты не понимаешь почему. Даже начинаешь их ненавидеть за это, хотя внешне ничем себя не выдаешь, наоборот – выглядишь таким благожелательным. Я была чуть ли не потрясена, когда вошла сюда сегодня вечером; потеряла всю свою обычную уверенность. Взглянула на тебя и увидела… Как ты думаешь, кого?
– Человека, распираемого собственным «эго», да?
– Я увидела зверя и почувствовала, что этот зверь меня разорвет, если я ему позволю. И на какую-то минуту я почувствовала, что позволю. Ты хотел схватить меня и бросить на ковер, то есть пойти по тому пути, который тебя ни разу еще не удовлетворил, не так ли? А во мне ты увидел то, чего никогда не видел в других женщинах. Ты увидел на мне свою собственную маску.
Она чуть помолчала и продолжила:
– Тебе не хватает духу проявить свою подлинную сущность. Мне тоже. Этим мы и похожи. Я рискую в жизни не потому, что я сильная, а потому, что умею использовать чужую силу. И не боюсь поступать так, как поступаю, потому что иначе просто кончусь. Ты ничего не прочел в моих глазах, но там и читать нечего. Я сказала уже, что ничего не могу тебе дать. А ты только высматриваешь добычу для себя, ищешь, чем бы поживиться. И может быть, лучшее для тебя – быть именно писателем. Осуществи ты на деле все свои помыслы – и стал бы преступником. Тебе всегда приходится выбирать одно из двух. И вовсе не нравственное чувство предостерегает тебя от неверного пути – инстинкт выбирает то, что лучше послужит тебе в дальней дороге. Ты даже не понимаешь, что заставляет тебя отступаться от всех твоих изумительных замыслов. Думаешь – слабость, страх, безволие, но это не так. У тебя инстинкт животного, и ты всегда выбираешь то, что лучше всего служит твоей воле к жизни. Ты без колебаний взял бы меня силой, даже зная, что тебя заманивают в ловушку. Капкан, в который попадают мужчины, тебя не пугает, а вот то, что направит твои шаги в ложном направлении, – вот перед этим капканом ты и останавливаешься. И правильно делаешь. Она снова на мгновение задумалась.
– Да, ты сослужил мне громадную службу. Без тебя я бы послушалась своих сомнений.
– Сомнений насчет чего-то опасного? – спросил я. Она пожала плечами:
– Кто знает, что такое опасность? Чувствовать себя неуверенно – вот опасность. И тебе это грозит больше, чем мне. Много вреда ты причинишь другим именно своими сомнениями и страхом. Ты вот и сейчас уже не уверен, что возвратишься к той женщине, которую, кажется, любишь. Я отравила твой рассудок. Ты бы отказался от нее, если был бы уверен, что добьешься того, чего хочешь, без ее помощи. Но тебе понадобится ее помощь. И вот эту нужду ты будешь называть любовью и будешь этим всегда оправдываться, высасывая из нее все соки.
– Ну уж тут-то ты ошибаешься, – встрепенулся я. – Если из кого высасывают соки, так это из меня.
– Этой двусмысленностью ты прикрываешь самообман. Раз женщина не может дать тебе того, что ты хочешь, ты прикидываешься страдальцем. Женщине нужна любовь, а у тебя нет этого дара. Был бы ты примитивным мужиком, ты превратился бы в изверга. Но ты из своей беды делаешь добродетель. Как бы то ни было, буду продолжать писать! Еще бы: искусство преображает чудовище в красавца. Лучше чудовищная книга, чем чудовищная жизнь. Искусство – болезненная штука, мучительная и трогательная. Если тебя не прикончат твои пробы пера, они превратят тебя в конце концов в общительное, отзывчивое создание. Ты достаточно значительный человек, чтобы удовлетвориться простой известностью, я это вижу. Может быть, прожив долгую жизнь, ты откроешь, что есть что-то больше того, что ты называешь жизнью теперь. Ты еще сможешь жить жизнью для других. Это будет зависеть от того, как ты воспользуешься своим интеллектом. (Мы взглянули друг другу в глаза.) Ведь на самом деле ты не такой уж интеллектуал, каким себя считаешь. Твоя слабость – самодовольство, ты просто гордишься своим умом. Но если ты на него положишься, тебе конец. Ведь ты наделен всеми женскими добродетелями, но тебе стыдно в этом самому себе признаться. Ты считаешь, что раз ты так могуч в сексуальном смысле, то, значит, ты настоящий мужчина. Но твоя сексуальная мощь – всего лишь знак той подлинной мощи, которую ты еще и не начинал использовать. Не пытайся соблазнять этим. Такими вещами женщин не одурачишь. Женщина, даже уступающая мужчине интеллектуально, всегда остается хозяйкой положения. Она может быть рабой в сексуальном смысле и все равно командует мужчиной. А тебе будет труднее, чем другим мужчинам: ты ведь не интересуешься господством над другими, тебе с собой бы управиться. Женщина, которую ты любишь, для тебя всего лишь инструмент для упражнений.
Она резко оборвала речь, и я понял: она ждет, когда я уйду. Я стал прощаться.
– Кстати, – сказала она, – джентльмен просил передать тебе вот это. – И она вручила мне запечатанный конверт. – Он, вероятно, объясняет здесь, почему не мог иначе извиниться за свое таинственное исчезновение.
Я взял конверт и пожал ей руку. Если бы она крикнула мне: «Беги! Спасайся!» – я бы немедленно кинулся бежать, не задавая никаких вопросов. Я был совершенно сбит с толку и не мог объяснить себе, почему я сюда пришел и почему ухожу. Меня занесло сюда на гребне странного восторга, а то, что его родило, было теперь так далеко и не имело никакого значения. Словом, с полудня до полуночи я совершил полный круг.
На улице я раскрыл конверт. Двадцать долларов, обернутые бумагой. На бумаге было написано: «Желаю удачи». Я ничуть не удивился, ведь именно чего-то такого я ждал с того самого момента, когда мы с ним впервые обменялись взглядами.
Через пару дней после этого происшествия я написал рассказик под названием «Фантазия на вольные темы». Пришел к Ульрику и прочитал вслух. Рассказ был написан как бы вслепую, без всяких мыслей о завязке и развязке. Я просто фиксировал образы, возникавшие в моем сознании, нечто вроде пляски китайских фонариков. Piece de resistance 1212
Главным блюдом (фр.)
[Закрыть] был удар под дых, который я нанес героине, чтобы привести ее к покорности. Выходка эта (а под героиней подразумевалась Мара) оказалась неожиданностью скорее для меня, чем для будущего читателя. Ульрик сказал, что написано замечательно, но признался, что толком не разобрался, что к чему. Надо бы показать эту вещь Ирен, она должна прийти попозже. Тут он кстати сказал, что в ней есть жилка извращенности. В тот вечер, когда все уже разъехались, она вернулась к нему и чуть не затрахала его до смерти. Он думал, что трех раз для любой женщины вполне хватает, но эта сука заставила его пыхтеть всю ночь. «Никак не хотела кончать, – сказал Ульрик жалобно. – То-то ее мужа парализовало, она ему, наверное, все яйца открутила».
Я рассказал Ульрику, что произошло со мной в ту ночь. Он выслушал и сокрушенно покачал головой.
– Вот со мной, – сказал он, – ей-богу, никогда такого не случается. Кто другой рассказал бы мне об этом – ни за что б не поверил. А у тебя, кажется, вся жизнь из таких приключений состоит. Ты можешь мне объяснить, почему так? Понимаю, разница между нами в том, что я зажат, как птичка в клетке, а ты весь нараспашку – в этом, может быть, и весь секрет. И до людей ты жаден больше, чем я. Мне быстро с ними становится скучно, я сам в этом виноват, признаю. Сколько раз ты мне рассказывал, как интересно провел время после того, как я ушел! Но я уверен, со мной ничего похожего не произошло бы, проторчи я там хоть всю ночь. И еще: ты всегда находишь характер там, где никто из нас ничего не видит. Ты умеешь открывать душу человека или заставляешь его самого раскрываться. Мне не хватает на это терпения… А теперь скажи мне по-честному, разве ты хоть немного не жалеешь, что не дошел до конца с этой… как ее зовут-то…
– Ты имеешь в виду Сильвию?
– Вот-вот, Сильвия. Ты сказал, что она вроде бы лулу 1313
От французского просторечного «loulou» – девчонка, девочка. Под таким «псевдонимом» обычно представляются обитательницы парижских «веселых домов». Именно это и имел в виду хлебнувший парижской жизни Ульрик.
[Закрыть]. А ты не думаешь, что, если б остался с ней еще минут на пять, с тобой еще что-нибудь интересное приключилось?
– Я думаю, что…
– Смешной ты малый. Подозреваю, ты хочешь сказать, что ушел и выиграл больше. Верно?
– Не знаю. Может быть, верно, может быть, и нет. Скажу тебе честно, в тот момент я совсем забыл, что ее можно поиметь. Разве ты употребляешь каждую женщину, с которой встретился, а? Если хочешь знать, меня самого поимели распрекрасным образом. Чего ж еще я мог надеяться вытянуть из нее, если уже прошел через это? Может, она бы меня трепаком наградила, может, вообще бы меня разочаровала. Я не очень-то огорчаюсь, когда у меня время от времени урвут кусочек. А ты, кажется, завел что-то вроде бабьего гроссбуха. Вот потому-то ты никогда и не переплюнешь меня, прохиндей несчастный. Я из тебя каждый доллар выдираю, как дантист зуб, а постоял на углу – и незнакомый человек после нескольких слов, которыми мы обменялись, оставляет мне двадцатку на каминной полке. Чем ты объяснишь это?
– Да и ты не объяснишь. – Ульрик скривил губы. – Просто потому, надо полагать, что со мной этого не случается, и все тут. Но я хочу сказать вот что. – Он встал, и тон у него был серьезнее некуда. – Всякий раз, когда тебе по-настоящему плохо, можешь рассчитывать на меня. А если я обычно не слишком близко принимаю к сердцу твои беды, так это потому, что знаю тебя достаточно хорошо и мне ясно: ты всегда сумеешь выскочить, даже если, случится, я тебя и подведу.
– Надо сказать, ты слишком уверен в моих способностях.
– Я говорю так не оттого, что я скупердяй бездушный. Видишь ли, окажись я в твоей шкуре, меня бы это так угнетало, что я пришел бы к приятелям за помощью. А ты вбегаешь с усмешечкой и говоришь: «Мне нужно то, мне нужно это… » Ты не ведешь себя как отчаявшийся человек.
– А по-твоему, я должен бухнуться в ножки и умолять?
– Да конечно же, нет. Снова я по-дурацки выразился. Я хотел сказать, что тебе завидуют даже тогда, когда ты говоришь, что все плохо. И ты заставляешь нередко отказывать тебе, потому что словно награждаешь людей тем, что они могут тебе помочь. А их это раздражает, неужели не понимаешь?
– Нет, Ульрик, не понимаю. Но теперь все в порядке. Приглашаю тебя сегодня пообедать.
– А завтра снова попросишь на трамвай?
– А тебя это пугает?
– Еще бы! Просто ужас. – Он рассмеялся. – С тех пор как я тебя знаю, ты постоянно норовишь меня наказать: то на никели, то на даймы, то на квотеры 1414
Никель – самая мелкая монета достоинством в один цент. Дайм – монета в десять центов. Квотер («четвертак») – двадцать пять центов.
[Закрыть], а то и на доллары. А один раз попробовал кинуть меня на полсотни, помнишь? И я всегда держался – нет и нет. А на наших отношениях это никак не отражается, мы с тобой по-прежнему хорошие друзья, так ведь? Но иногда мне до чертиков хочется знать, что ты на самом деле думаешь обо мне. Наверное, не очень-то лестно.
– Могу сразу тебе ответить, Ульрик. – Я беспечно улыбнулся ему. – Ты…
– Нет! Сейчас не надо! Боже тебя упаси. Я вовсе не хочу прямо тут же узнать правду.
Обедать мы отправились в Чайнатаун, и на обратном пути Ульрик сунул мне десятку, чтобы доказать, что сердце у него там, где оно должно находиться. В парке мы присели на скамейку и завели длинный разговор о будущем. Под конец он сказал мне то, что я не раз уже слышал от других моих приятелей: на себя у него никаких надежд не осталось, но он уверен, что я вырвусь на свободу и создам нечто поразительное. И совершенно искренне добавил, что и не думает, что я уже приступил к тому, чтобы выразить себя как писатель.
– Ты пишешь совсем не так, как рассказываешь, – сказал он. – Ты словно боишься раскрыться. Если сумеешь это сделать и сказать правду – это же будет Ниагара! Скажу честно: я не знаю ни одного американского писателя, равного тебе по таланту. Я всегда в тебя верил и буду верить, даже если у тебя случатся неудачи. В жизни ты ведь не неудачник, хотя жизнь у тебя сумасшедшая; у меня ни на один мазок времени не хватило бы, если б я выделывал то, что ты делаешь весь день.
Мы расстались с ним, и я еще раз почувствовал, что, возможно, недостаточно ценю его дружбу. Я ведь не понимал толком, что мне нужно от своих друзей. Все дело в том, что я был настолько недоволен собой, всеми своими бесплодными усилиями, что всех и вся подозревал в несправедливости ко мне. Попади я в какую-нибудь переделку, уж конечно бы выбрал самую глухую к моим нуждам личность просто ради удовольствия вычеркнуть это имя из своего списка. Пожертвовав одним другом, я завтра же найду трех новых – это-то я знал твердо. А какое трогательное чувство овладевало мной, когда позже, при случайной встрече с кем-нибудь из таких отыгранных приятелей, не испытывая к нему никакой неприязни, я видел, как стремится он возобновить прежние отношения, как готов загладить свою вину щедрым угощением или несколькими долларами. В глубине моей души всегда теплилось желание увидеть однажды друзей, вернув им вдруг все свои долги. Часто по ночам я убаюкивал себя, ведя счет этим самым долгам. Спасти меня могла только неожиданная улыбка фортуны – ведь долгов к тому времени накопилось прилично. Умрет вдруг какой-нибудь неведомый родственничек и оставит мне в наследство пять, а то и десять тысяч долларов. Тут же я пойду на ближайший телеграф и отправлю всю эту кучу денег своим кредиторам. Идти на телеграф надо будет немедленно: останься деньги у меня хотя бы на пару часов, они сразу же исчезнут каким-нибудь непостижимым образом.
В ту ночь мне снилось наследство. А утром первое, что я услышал в конторе, – объявлено о бонусе 1515
Премия, дополнительное вознаграждение.
[Закрыть] и можно вот-вот получить свое. Каждый был взволнован, перевзволнован, чересчур взволнован.
И у каждого на устах был один вопрос – СКОЛЬКО? В четыре дня пришел ответ. На мою долю пришлось триста пятьдесят. Первым, кого я порадовал, был Макговерн, старикан, дежуривший при входе, – пятьдесят долларов. Я проверил список. Приблизительно о десятке персон я мог позаботиться немедленно – все они были членами космококкового братства, относившиеся ко мне наиболее дружелюбно. Остальные подождут, в том числе и жена – ей я вообще ничего не скажу о бонусе.
Следующие десять минут я потратил на подготовку небольшой пирушки в «Вороньем гнезде» – именно там намечалась раздача долгов. Я еще раз заглянул в список: нельзя было никого пропустить. Занятная компания, мои благодетели! Забровский, лучший оператор фирмы; ласковый бандюга Костиган; телефонист Хайми Лобшер; О'Мара, мой закадычный друг, которого я сделал своим ассистентом; малыш Керли, мой подручный; старый проверенный кадр Макси Шнаддиг; молодой врач Кронский и, разумеется, Ульрик. Да, чуть не забыл Макгрегора, самого надежного моего вкладчика, с ним я рассчитывался всегда.
В общей сложности я размахнулся на три сотни: двести пятьдесят – долги и примерно полсотни долларов – банкет. В итоге я оказался совсем пустым, но это было нормально. Лишь бы осталась пятерка зеленых на поход в дансинг, чтобы увидеть Мару.
Я собрал довольно разношерстных людишек, и превратить их в собрание друзей можно было только одним способом – пусть вместе пьют и веселятся. Первым номером пошла раздача долгов, что оказалось наилучшей закуской из всех возможных. Следом сразу же двинулись коктейли, и пошло-поехало. Я хорошо распорядился и насчет еды, и насчет того, чем ее запивать. Непривычный к спиртному Кронский напился моментально, ему пришлось покинуть нас и всунуть пару пальцев себе в глотку задолго до того, как мы приступили к жареным утятам. Когда мы снова обрели его, он был бледен как привидение: лицо приобрело цвет лягушачьего брюшка, брюшка дохлой лягушки, покачивающейся в вонючей болотной тине. Ульрику он показался алкашом, с такими типами Ульрик предпочитал не знаться. А Кронскому как раз очень не понравился Ульрик, и он поинтересовался у меня с другого боку, чего ради я притащил сюда этого лощеного засранца. Макгрегор, у которого малыш Керли вызывал глубочайшее отвращение, все допытывался, как я могу дружить с таким гаденышем. А вот О'Мара с Костиганом поладили отлично: они завели долгую дискуссию о сравнительных качествах Джо Генса и Джека Джонсона 1616
Генс, Джо – один из претендентов на звание чемпиона мира по боксу в 1910 – 1920 гг. Джонсон, Джек – негритянский боксер, чемпион мира 1908 – 1915 гг.
[Закрыть]. Хайми Лобшер пытался выудить у Забровского что-нибудь свеженькое о делах конторы, но Забровский придерживался такого взгляда на вещи, который не позволял ему при его положении делиться информацией.
В разгар веселья моему приятелю, шведу по фамилии Лундберг, посчастливилось заглянуть в «Воронье гнездо». Я бывал в должниках и у него, но он никогда не жал на меня насчет отдачи. Я позвал его к нам, усадил рядом с Забровским и тут же занял у Забровского десятку чтобы рассчитаться с вновь прибывшим. От Лундберга-то я и узнал, что мой старый друг Ларри Хант в Нью-Йорке и очень хочет меня видеть.
– Тащи его сюда, – скомандовал я шведу. – Чем больше народу, тем веселее.
Температура торжества поднималась все выше. Мы уже спели «Встречай меня в стране Грезландия» и «В один из тех дней», когда я обратил внимание на двух итальянцев за столиком неподалеку. Они посматривали в нашу сторону с явной завистью. Я подвалил к ним и спросил, не угодно ли господам к нам присоединиться. Один из них оказался музыкантом, а другой – боксером-профессионалом. Я подвел их к столу и расчистил место между О'Марой и Костиганом. А Лундберг пошел звонить Ларри Ханту.
Не знаю с чего, но Ульрику взбрело в голову произнести тщательно продуманную речь в честь Уччелло. Итальянский парень, тот, что музыкант, сразу же навострил уши. Макгрегор с отвращением отвернулся от Кронского, излагавшего ему свой взгляд на проблему импотенции – любимая тема Кронского, особенно если он видел, что слушателю она неприятна. Я наблюдал между тем, какое впечатление плавный поток Ульриковой речи произвел на итальянца. Он был готов отдать свою правую руку, чтобы так говорить по-английски. К тому же он был польщен энтузиазмом, который вызвало у нас имя его соплеменника. Я его чуть-чуть разговорил, увидел, что он просто ошалел от английской речи, заразился от него этим экстазом и пустился в отчаянный полет по красотам английского языка. Керли и О'Мара оба превратились в слух, Забровский переместился к нашему концу стола, а за ним Лундберг, шепнувший мне, что Ларри Ханта не удалось разыскать. А итальянец так разошелся, что приказал подать на стол коньяк. Мы встали, бокалы звякнули друг о дружку, Артуро – так звали итальянца – во что бы то ни стало хотел произносить тост по-итальянски. Стоять он не мог, поэтому говорил сидя. Он сказал, что живет в Америке уже десять лет и за все это время ему не довелось слышать такую красивую английскую речь. Он сказал, что никогда не сможет научиться так говорить. Он хотел знать, говорим ли мы подобным образом и в обычные, непраздничные дни. Он продолжал в том же духе, заколачивая один комплимент за другим, пока нас всех не обуяла столь пылкая любовь к английскому, что каждому захотелось произнести свой спич. В конце концов, в совершенном изумлении от всего этого, я встал, опрокинул сосуд с чем-то крепким и разразился блестящей речью минут на пятнадцать, если не больше. Все это время итальянец сидел, покачивая головой из стороны в сторону, как бы давая понять, что у него нет слов выразить свое восхищение. А я, уставившись на него, волна за волной окатывал его горячими словами. Речь моя, наверное, безумно удалась – то и дело от соседних столиков до меня доносились всплески аплодисментов. И еще я услышал, как Кронский шепнул кому-то, что у меня классически-прекрасная эйфория, и это слово подхлестнуло меня. Эйфория! Я остановился на долю секунды, пока кто-то наполнял мой бокал, и покатил дальше без всякого напряжения, веселый уличный шпаненок, который не лезет за словом в карман. Никогда в жизни я не произносил застольных речей. Прерви меня кто-нибудь сейчас, чтобы сказать, как прекрасна моя речь, меня бы это ошеломило, я бы «поплыл», говоря по-боксерски. Об ораторских красотах я не думал, единственное, что отложилось в моей голове, это восторг итальянца перед красотой чужого языка, которым он не надеялся овладеть. Да я и не помнил, о чем говорил. Я вообще не включал мыслительный механизм, я просто погружал длинный, змееподобный язык в рог изобилия и с блаженным причмокиванием извлекал оттуда все, что удавалось извлечь.
Речь моя увенчалась овацией. Соседние столики потянулись ко мне с поздравлениями. Итальянец Артуро обливался слезами. Я чувствовал себя так, словно у меня в руках нечаянно взорвалась бомба. Я был смущен и даже немного напуган этой нежданной демонстрацией ораторского искусства. Мне захотелось уйти отсюда, прийти в себя и разобраться в том, что произошло. Я извинился, отвел хозяина в сторону, сказал, что мне пора уходить. После оплаты счета я остался с тремя долларами. Ну и ладно, уйду, никому ничего не сказав. Пусть они сидят здесь до Страшного Суда, а с меня довольно.
Я вышел на Бродвей. На углу Тридцать четвертой прибавил шагу. Решено – иду в дансинг. На Сорок второй дорогу пришлось прокладывать локтями. Но толпа окончательно пробудила меня: в толпе всегда существует опасность врезаться в какого-нибудь знакомого и отвлечься от намеченной цели. Наконец я оказался перед входом в заведение, немного запыхавшийся, но довольный, что все-таки дошел. Томас Берк из «Ковент-Гарден опера» шел красной строкой на афише расположенного напротив «Паласа». Название «Ковент-Гарден» звучало в моем мозгу, пока я спускался по ступеням. ЛОНДОН – вот взять бы ее с собой в Лондон! Надо будет спросить, хочет ли она послушать Томаса Берка…
Я вошел в зал. Она танцевала с моложаво выглядевшим пожилым господином. Несколько минут я молча наблюдал за ними, прежде чем она заметила меня. Волоча за собой партнера, она подошла ко мне с сияющей улыбкой.
– Я хочу познакомить тебя с моим замечательным другом, – сказала она, представляя мне седовласого мистера Карузерса. Мы весьма сердечно поздоровались и болтали несколько минут, пока не подошла Флорри и не увела мистера Карузерса с собой.
– Похоже, он славный малый, – сказал я. – Кто-то из твоих обожателей?
– Он очень хорошо относится ко мне; когда я болела, выхаживал меня. Не стоит заставлять его ревновать. Ему нравится, чтобы его принимали за моего любовника.
– Только принимали? – спросил я.
– Пошли потанцуем, – сказала она. – Как-нибудь я расскажу о нем.
Танцуя, она взяла розу, которая была у нее заткнута за пояс, и продела ее мне в петлицу.
– Видно, ты хорошо повеселился сегодня, – сказала она, принюхиваясь к моему дыханию.
Я отговорился вечеринкой по случаю дня рождения и потащил ее к балкону, чтобы поговорить без помех.
– Как у тебя завтрашний вечер? Ты сможешь выбраться со мной в театр?
Она молча сжала мою ладонь в знак согласия.
– Ты сегодня еще красивее. – Я привлек ее к себе.
– Поосторожней, – мурлыкнула она, глядя через мое плечо. – Нам не надо здесь долго стоять. Не буду тебе сейчас объяснять, но ты уже знаешь, Карузерс жутко ревнив, и мне не стоит его злить. Вон он, уже идет сюда. Отпусти меня.
Она отошла, а я, хотя мне и следовало бы поближе узнать Карузерса, предпочел остаться в роли наблюдателя. Облокотившись на хрупкую железную ограду, я свесился с балкона, пытаясь вглядеться в лица снующих внизу людей. Даже с такой небольшой высоты толпа виделась уже лишенной всех человеческих черт – впечатление, создаваемое обычно большой отдаленностью и численностью. Если бы не существовало такой вещи, как язык, этот мальстрем человеческой плоти мало отличался бы от других форм животной жизни. Но даже и он, этот бесценный дар речи, вряд ли выделяет эти существа из общего потока. Как они разговаривают? Разве можно назвать это речью? У птиц, у собак тоже есть язык, вероятно, адекватный языку этой толпы. Язык начинается лишь в той точке, где возникает угроза общению. Все самое важное люди стараются сказать друг другу, все самое интересное прочитать, они стремятся связать свое существование этой бессмыслицей. Между «сей час» и тысячью других часов в тысячах пластов прошлого нет существенной разницы. В приливах и отливах планетарной жизни поток сегодняшний идет тем же путем, что все другие потоки в прошлом и будущем. Минуту назад Мара употребила слово «ревнивый». Странно звучит это слово, когда видишь существа, наугад соединенные в пары, когда понимаешь, что еще чуть-чуть – и идущие рука об руку разойдутся в разные стороны. Мне плевать, сколько мужчин было с Марой с тех пор, как я вступил в этот круг. Карузерсу я сочувствую, мне жаль, что он может мучиться ревностью. Я-то никогда в своей жизни не был ревнивым. Может быть, потому, что никогда не был увлечен по-настоящему. Единственную женщину, вызывавшую во мне безумное желание, я оставил сам, по доброй воле. По правде сказать, обладание женщиной, обладание чем бы то ни было, ничего не означает: это просто существование с какой-то женщиной, проживание с какой-то вещью. Можешь ли ты двигаться дальше, если любовь навсегда привязала тебя к некоей личности, к некоему предмету? Пусть Мара призналась мне, что Карузерс безумно ее любит, – как это может повлиять на мою любовь? Если женщина может вдохнуть любовь к себе в сердце одного мужчины, почему она не может сделать то же самое с другими? Любить или быть любимым – не преступление. Преступление – уверить кого-то, что его или ее ты будешь любить вечно.
Я вернулся в зал. Она танцевала уже с кем-то другим; Карузерс печально торчал в углу. Движимый желанием утешить его, я подошел и завел с ним светскую беседу. Если его и терзала ревность, он умело скрывал это; со мной он был учтив, чуть ли не сердечен. Любопытно, он в самом деле ревновал Мару или она сболтнула это так просто? Может, сообщая это, она хотела скрыть что-то другое? Она сказала о своей болезни. Если это была серьезная болезнь, странно, что она ни разу не упомянула о ней раньше. Болезнь случилась с ней совсем недавно: это мне стало понятно по тому, как она сказала о ней. Он выхаживал ее. А ГДЕ? Не в ее доме, это точно. Еще одна зацепка в моем сознании: она строго-настрого запретила мне писать ей домой. ПОЧЕМУ? Может быть, у нее вообще нет дома? Та женщина с бельем, на заднем дворе, не ее мать, она мне это сказала. А кто же была та женщина? Мара говорит, должно быть, соседка. Она предпочитала не говорить о своей матери. Письма мои она читала тетке, а не матери. А тот малый, встретивший меня в дверях ее квартиры, – ее брат, что ли? Она говорит, что брат, но он совсем не похож на нее. А куда подевался ее папаша? Где он пропадает целыми днями, ведь он теперь не занимается скаковыми лошадьми, не запускает своих бумажных змеев? Во всяком случае, мать свою она не слишком любит. Как-то намекнула мне даже, что та, вероятно, вовсе ей и не родная мать.
– Мара странная девушка, не правда ли? – обратился я к Карузерсу, когда тонкая струйка нашего разговора стала иссякать.
Он издал короткий смешок, словно приглашая меня к полной откровенности насчет Мары, и ответил:
– Она совсем ребенок, знаете ли. И кроме того, нельзя верить ни одному ее слову.
– Вот и мне так кажется, – сказал я.
– У нее в голове ничего нет, кроме желания получше провести время, – сказал Карузерс.
И как раз на этих словах Мара подошла к нам. Карузерс нацелился танцевать с ней.
– Но я ему обещала, – сказала Мара и взяла меня за руку.
– Нет-нет, все в порядке, – поспешил я сказать. – Танцуй с мистером Карузерсом, мне надо идти. Скоро увидимся.
Я откланялся, не дав ей времени возразить.
На следующий вечер я пришел к театру загодя. Купил билеты, еще раз взглянул на афишу. Там были и другие мои любимцы: Тикси Фриганца, Джо Джексон, Рой Барнс. Первоклассный состав.
Прошло полчаса с условленного времени, а Мара не появлялась. Мне не хотелось пропускать слишком много номеров, и я решил больше не ждать. Только подумал, куда пристроить лишний билет, как мимо меня прошел к кассе довольно симпатичный негр. Я остановил его, билет он взял и очень удивился, когда я отказался от денег.
– А я подумал, вы барышник, – сказал он.
Томас Берк появился на сцене после антракта. Я никогда не мог объяснить себе потрясающее впечатление от него. Но с ним и с песней «Розы Пикардии» 1717
Пикардия – область на северо-востоке Франции, примыкающая к Ла-Маншу (современные департаменты Эн, Уазы и Соммы).
[Закрыть], которую он пел в тот вечер, в моей жизни произошло несколько странных совпадений. Позволю себе от момента, когда я стоял в раздумье на лестнице в танцзал, скакнуть на семь лет вперед.
«Ковент-Гарден». Именно туда отправился я через несколько часов после прибытия в Лондон. И там была девушка, которую я пригласил танцевать, и роза, купленная мной на Цветочном рынке, и я вручил девушке эту розу. Я собирался в тот раз в Испанию, но обстоятельства привели меня сначала в Лондон. Страховой агент, багдадский еврей, из всех мест, куда меня можно было бы повести, выбрал именно зал «Ковент-Гарден опера», превращенный в тот день в дансинг. А накануне отъезда из Лондона я решил отплатить ему визитом к английскому астрологу, жившему неподалеку от «Кристалл-паласа» 1818
«Хрустальный дворец» – здание, возведенное в Лондоне в 1851 году к открытию I Всемирной выставки.
[Закрыть]. Идти к дому астролога пришлось через чужое владение, через сад, который, как сказал мимоходом нам астролог, принадлежал Томасу Берку, автору «Ночей Лаймхауза». В другой раз, когда моя поездка в Лондон сорвалась, я вернулся в Париж через Пикардию. И вот, пересекая эту улыбчивую страну, я иногда останавливался и проливал слезы счастья…
Вдруг я вспомнил все разочарования, все неудачи, все надежды, превратившиеся в сожаления о невозвратном, и впервые осознал значение слова «странствия». Это Мара сделала возможным мое первое странствие и неизбежным второе. Наверное, нам не суждено еще раз увидеть друг друга. Я стал свободен в совершенно новом смысле: был волен пуститься в бесконечные скитания, превратиться в вечного странника. И если попробовать найти единственную причину той страсти, которая овладела мной и держала крепкой хваткой семь долгих лет, так это Томас Берк со своей сентиментальной песенкой. Еще вчера вечером я снисходительно сочувствовал мистеру Карузерсу, а сейчас, слушая пение, я ощутил, как страх и ревность пронзили мое сердце. Песня была о розе, никогда не увядающей розе, которая цветет в сердце. Я слушал эти слова, и предчувствие близкой потери терзало меня. Страх мой оформился, обрел отчетливые очертания: я потеряю ее, потеряю, потому что слишком люблю. Карузерс со своей равнодушно-учтивой манерой капнул яду в мою кровь. Карузерс дарил ей розы; это он пришпилил к ее поясу розу, которую она дала мне. Зал взорвался аплодисментами, и розы полетели на сцену. Берк снова запел ту же самую песню – «Розы Пикардии». Те же самые слова, истерзавшие мою душу, оставившие там пустыню… «Но есть в Пикардии роза, которая не увядает… Цветет пикардийская роза в самом сердце моем… »