Текст книги "Сексус"
Автор книги: Генри Валентайн Миллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)
– Я спать пошел.
В соседней комнате есть кушетка, вот на ней я и рассчитываю поспать.
– Ты можешь со мной остаться. – Мод берет меня за руку. – А что тут такого? – говорит она, увидев удивление в моих глазах.
– Ну да, – подхватывает Элси, – может, и я с вами вместе посплю. Ты позволишь? – Она смотрит прямо в глаза Мод.
– А что ты своим скажешь? – спрашивает Мод.
– А разве им обязательно знать, что Генри остался?
– Ни в коем случае. – Мод испугалась даже мысли об этом.
– А Мелани? – говорю я на всякий случай.
– О, она теперь рано уходит. Она на работу устроилась.
Хорошо, а что же я наплету Моне? Мне стало страшно.
– Думаю, мне надо позвонить домой.
– Только не сейчас. – Элси словно уговаривала меня. – Очень уж поздно. Потерпи.
Мы попрятали бутылки, сбросили посуду в раковину, а граммофон на цыпочках понесли наверх. Кажется, все сделали, чтобы Мелани ни о чем не догадалась.
Я лег между ними, положив руки на оба лобка. Тишина, ни звука, и я подумал, что они уже спят. А я настолько устал, что сон никак не шел ко мне. Я лежал и широко открытыми глазами всматривался в темноту. Наконец повернулся в свою сторону. В сторону Мод.
И она сразу же повернулась ко мне, обняла и прижалась губами к моим губам. А потом оторвала их и коснулась ими уха.
– Я люблю тебя, – прошептала она почти беззвучно. Я молчал.
– Ты слышишь? – прошептала она снова. – Я тебя люблю.
Я по-прежнему молча привлек ее к себе, положил руку ей между ног. И тут я почувствовал, что Элси тоже не спит: она прижалась ко мне словно половинка сандвича. Я ощутил ее руку на своих яйцах, она мягко целовала меня своими влажными жаждущими губами в шею, в затылок, в плечи…
Немного погодя я перевернулся на живот, уткнулся лицом в подушку. И Элси лежала ничком. Я закрыл глаза, стараясь заснуть. Невозможно. Слишком близко от меня были эти податливые тела, слишком мягкой была постель, и шедший от нее сладкий и пряный запах волос и секса щекотал мои ноздри. Через открытое окно тянуло из сада тяжелым ароматом мокрой от дождя почвы. Странно, как-то умиротворяюще странно было снова оказаться в этой широкой постели, в супружеской постели, к тому же втроем, и все мы охвачены откровенным радостным вожделением. А вдруг сейчас распахнется дверь и чей-то гневный голос крикнет: «Убирайтесь вон, грязные твари!» Но только молчание ночи, темнота, тяжелый чувственный запах земли и женской плоти.
Когда я снова повернулся на бок, лицо мое было обращено к Элси. Она ждала меня, ей не терпелось прижаться ко мне передком, проскользнуть в мою глотку своим упругим сильным языком.
– Заснула она? – прошептала Элси. – Давай еще раз.
Я не шевельнулся, член совсем размяк, руки бессильно лежали у нее на талии.
– Не сейчас, – таким же шепотом ответил я. – Утром, может быть.
– Нет, сейчас, сейчас, – горячо задышала мне в ухо Элси. Мой молодчик съежился в ее руке, как дохлая улитка.
– Прошу тебя, – шептала она. – Мне так хочется, всего один разочек, Генри.
– Дай ему поспать, – произнесла вдруг Мод полусонным голосом.
– Хорошо, хорошо. – Элси перекинула через меня руку и погладила Мод по плечу.
Несколько минут прошло в тишине, и снова ее рот прижался к моему уху, и она зашептала, разделяя слова долгими паузами:
– Когда… она… заснет… да?
Я кивнул и вдруг почувствовал, что выхожу из игры. «Слава тебе, Господи», – подумал я.
А потом провал, долгий провал, во время которого я, казалось, отключился полностью. Пробуждался я постепенно, все яснее осознавая, что член мой во рту у Элси. Протянул руку и стал поглаживать ее по спине. Она прижала к моим губам пальцы, как бы из страха, что я сейчас запротестую. Ненужная предосторожность: я уже проснулся и соображал, что происходит. А мой отросток уже откликнулся на призыв ее губ. Он обновился, ей-богу, это был совсем новый орган: тонкий, длинный, заостренный, ну просто как собачий. И он жил своей жизнью, он возродился самостоятельно, без моего участия, будто прикорнул немного и отлично выспался.
Тихо, медленно, украдкой – с чего это мы стали таиться, спрашиваю я беззвучно, втаскивая Элси на себя. У нее там совсем не так, как у Мод: длиннее, теснее, словно палец перчатки надели на мой член. Подобное сравнение пришло мне в голову, пока я осторожно подбрасывал Элси движениями бедер и живота. Ни единого звука с ее губ. Зубы впились в мое плечо. Умело, медленно, мучительно двигалась она на мне. Ныряла, выныривала, выгибала спину, как большая кошка.
Наконец она издала первый звук – шепот:
– Господи, люблю это… Я бы с тобой каждую ночь трахалась… Мы перевернулись на бок и лежали, сцепившись друг с другом, не двигаясь, не произнося ни единого звука. Только вздрагивали и сокращались ее мышцы внутри, словно ее щель играла с моим членом в свои, только им знакомые игры.
– А ты где живешь? – зашептала она снова. – Как мне тебя одного увидеть? Позвони завтра… скажи, где мы можем встретиться. Я каждый день хочу трахаться. Слышишь, ты? Не кончай, пожалуйста… Пусть это вечно тянется.
И опять тишина. Только биение пульса между ее ног. Никогда я не был так крепко схвачен, никогда прежде не бывал так плотно обтянут. Такая тесная, длинная, узкая, свежая, благоухающая перчатка. Ее, должно быть, не больше дюжины раз и натягивали за всю жизнь. А корни ее волос – крепкие, сладко пахнущие. И ее груди – твердые, налитые, как два яблока. А пальцы! Ее ищущие, хваткие, ласковые, нежные пальцы! Как она любила схватить мои яйца, пощекотать их, подержать, словно взвешивая на ладони, а потом оттянуть мошонку двумя пальцами, будто доить меня собралась. И язык, ее жадный язык! И зубы, острые, кусачие, щипачие.
А сейчас она совсем затихла, ни один мускул не дрогнет. И снова шепот:
– Я все хорошо делаю? Ты меня еще научишь, ладно? Я прожорливая. Могу все время трахаться… Ты не устал… Нет? Не двигайся, пусть он так и останется. Я буду кончать, не вынимай его, ни за что не вынимай. Господи, какое блаженство…
И снова затихла. А я чувствую, что мог бы лежать так сколько угодно. Лежать и слушать. Пусть еще что-нибудь скажет.
– Я нашла дружка, – шепчет она. – Да мы и здесь сможем встречаться. Она ничего не скажет… Боже мой, Генри, никогда не думала, что такое бывает. А ты можешь так трахаться каждую ночь?
Я усмехнулся. Темнота полная, но она увидела.
– Что ты? – прошептала Элси.
– Ну, не каждую, – ответил я тем же шепотом и чуть не хмыкнул опять.
– Генри, давай! Давай побыстрее… Я кончаю!
Мы кончали одновременно и так долго, что я удивлялся, откуда они набираются, эти соки!
– Ты готов! – шепнула она. – Полный порядок. – И добавила: – Потрясающе…
Мод тяжело поворачивается во сне.
– Спокойной ночи, – шепчу я. – Я буду спать. Я полумертвый.
– Позвони мне завтра. – Элси целует меня в щеку. – Или напиши… Обещаешь?
Я что-то бормочу. Она обвивает меня руками. Мы проваливаемся в Ничто.
17
Состоялся этот пикник в воскресенье, а Мону мне не удалось увидеть до вторника. Не оттого, что застрял у Мод, нет: с утра в понедельник я сразу же отправился в контору. Ближе к середине дня позвонил Моне, но услышал, что она еще спит. Разговаривала со мной Ребекка, от нее я и узнал, что Мона не ночевала дома – провела ночь на репетиции.
– А вы где были ночью?
Ребекка задала вопрос требовательным, чуть ли не хозяйским тоном.
– Дочка заболела неожиданно, – объяснил я, – вот и пришлось пробыть возле нее до утра.
– Придумайте что-нибудь получше, прежде чем будете объясняться с Моной, – рассмеялась Ребекка. – Она всю ночь названивала. Совсем с ума сошла от беспокойства.
– Наверное, потому и не пришла домой?
– Вы же не ждете, что каждый поверит в ваши сказки? – сказала Ребекка, и опять послышался ее низкий гортанный смех. – Так вы домой-то придете? – спросила она. – Нам вас не хватает. Знаете, Генри, вам не следовало бы вообще жениться…
Я не дал ей порассуждать на эту тему.
– Да, к ужину буду. Вы ей так и скажите, как она проснется. Только не смейтесь, когда будете передавать то, что я вам сказал, ну о ребенке и все прочее.
По телефону опять донесся смех.
– Ребекка, послушайте, я на вас полагаюсь. Так что не усложняйте мне жизнь. Вы знаете, как я вас ценю. Если когда-нибудь захочу еще раз жениться, то этой женщиной будете вы, и вы это знаете.
Снова смех, а потом:
– Бога ради, Генри, перестаньте! Жду вас вечером… Все мне расскажете. Артура дома не будет, и мы поговорим. Я за вас, хотя вы этого и не заслуживаете.
Итак, вздремнув немного на скетинг-ринге, я отправился домой. Но в последнюю минуту перед уходом из конторы у меня произошла встреча, которая изменила мое настроение. Человек, который пришел устраиваться к нам ночным посыльным, был египтологом и как бы между прочим произнес несколько фраз о возрасте египетских пирамид. Вот эти фразы и подействовали на меня настолько, что мне стало совершенно безразлично, как отнесется Мона к моим объяснениям. Он сказал, что есть все основания предполагать – я уверен, что понял его правильно, – что пирамидам этим около шестидесяти тысяч лет – никак не меньше. Если это так, то все дурацкие теории об этапах цивилизации Древнего Египта можно выбрасывать в мусорную корзину – как, впрочем, и другие исторические исследования. Вот почему в подземке я почувствовал, что безмерно постарел. Я попробовал мысленно вернуться на двадцать или тридцать тысяч лет назад, куда-то посередине между возведением этих загадочных монолитов и предполагаемым зарождением древней цивилизации на берегах Нила. Повис во времени и пространстве. Слово «возраст» приобрело другую значимость. И в голову пришла совершенно фантастическая мысль: если бы я жил сто пятьдесят лет или сто пятьдесят пять? Как станет выглядеть это небольшое происшествие, этот эпизод в духе «Декамерона», который я пытаюсь замять, в свете опыта полуторавековой жизни? Какая разница спустя три поколения, как я вел себя в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое, так или этак? Какая разница, покинет меня Мона или нет? Допустим, что в девяносто пять я все еще буду мужчиной, что переживу шесть своих жен, а то и целый десяток? Допустим, в двадцать первом веке мы окажемся мормонами-многоженцами? Или начнем понимать, и не только понимать, но и на практике следовать сексуальной логике эскимосов? Предположим, что понятие собственности упразднено, а институт брака вырван с корнем. За семьдесят или восемьдесят лет могут произойти ужасающие революции. Семьдесят лет спустя мне будет всего-навсего сто – я еще буду молод. Наверное, забуду имена многих своих жен, а о подружках на одну ночь и говорить не приходится.
Вот в таком приподнятом настроении явился я домой.
Ребекка вошла в мою комнату тотчас же. В доме никого больше не было. Мона, оказывается, звонила сказать, что у нее еще одна репетиция и когда она вернется – неизвестно.
– Прекрасно, – сказал я. – А ужин вы уже приготовили?
– Господи, Генри, вы просто прелесть. – Она по-дружески дала мне тычка в бок. – Если бы Артур был таким же! Тогда ему многое можно было бы простить.
– А в доме ни души? В самом деле? – спросил я. Для этого дома это было действительно необычно.
– Да, все ушли, – сказала Ребекка, проверяя мясо, тушившееся в духовке. – Теперь можете мне рассказать о той великой любви, о которой начали говорить по телефону.
Она снова рассмеялась, и ее низкий грудной смех сразу же насторожил меня.
– Вы же знаете, что я это в шутку сказал, – начал я осторожно. – Иногда я мелю, что в голову взбредет, хотя в некотором смысле подразумеваю именно то. Понимаете, о чем я?
– Абсолютно. Потому вы мне и нравитесь. Вы жуткий трепач и в то же время очень правдивый человек. Сочетание совершенно неотразимое.
– Ну меня-то вам бояться нечего, так ведь? – сказал я, шагнув к ней с распростертыми объятиями.
Она со смехом увернулась.
– Ни о чем таком я и не думаю, и вам это прекрасно известно, – вырвалось у нее.
– Я к вам только из подхалимства подкатываюсь. – Я улыбнулся как можно простодушнее. – Мы ведь сейчас с вами устроим миленький ужин. Господи, какой запах! Это цыпленок?
– Свинина! – возразила она. – Скажет тоже, цыпленок! Вы что подумали, я специально для вас готовила? Ладно, рассказывайте дальше, хоть немного отвлекитесь от еды. Скажите, если можете, что-нибудь приятное. Только близко ко мне не подходите, а то я вас вилкой проткну. Скажите мне всю правду, только правду, без утайки. Меня бояться нечего.
– Это нетрудно, моя драгоценная Ребекка. Тем более что мы с вами одни. Но это длинная история – вы уверены, что вам не надоест слушать?
Она снова рассмеялась.
– Господи, опять этот гнусный смешок! – воскликнул я. – Ну ладно, слушайте… На чем мы остановились?.. Ах да, правда, чистая правда. Чистая правда в том, что я переспал со своей женой.
– Ну, так я и думала, – отреагировала Ребекка.
– Это еще не все. У меня там была и другая женщина.
– И с кем же вы переспали сначала? С ней или с женой?
– Одновременно, – мило улыбнулся я.
– Нет-нет, этого только не хватало. – Она отбросила кухонный нож, уперла руки в бока и пристально вгляделась в меня. – Хотя… не знаю… с вами все возможно. Подождите минутку, сейчас накрою на стол и потом выслушаю внимательно все до конца.
– А шнапс у вас найдется?
– Я купила бутылку красного вина. Вам ее хватит? Это все, что есть.
– Конечно, хватит. Вполне. Тащите ее сюда.
Пока я открывал бутылку, она подошла ко мне и крепко схватила за руку.
– Только говорите правду, иначе я вас не выпущу.
– Но я и рассказываю правду!
– Хорошо. Тогда давайте сядем за стол, и вы приступите. Вы любите цветную капусту? У меня других овощей нет.
– Я всякую еду люблю, мне все нравится! Вы мне нравитесь, Мона нравится, жена моя нравится. Мне нравятся лошади, коровы, цыплята, игра в карты, тапиока, Бах, бензин, тропические рубашки…
– Вам нравится… Вот вы весь в этом. Прекрасно звучит. Из-за вас мне тоже есть захотелось. Все вам нравится, да… Но вы не любите…
– Нет, почему же, и люблю тоже. Я люблю еду, женщин, вино. Конечно же, люблю. Почему вы решили, что я лишен этого чувства? Если вам что-либо нравится, значит, вы это и любите. Любить – это наивысшая степень от «нравиться». Я люблю, как Господь Бог: без различия времени, места, расы, цвета, пола… И вас я люблю. Вот в чем дело. Разве этого мало?
– Вы-то думаете, что этого много, очень много. И пальцем в небо попадаете. Ладно, помолчите, нарежьте мясо, а я займусь соусом.
– Соусом? О, как я люблю соус!
– Так же, как любите меня, жену и Мону?
– Гораздо сильнее. Для меня соус – это все! Я могу его есть ложками. Потрясающий, густой, жирный, темный, приперченный соус! Пальчики оближешь! Кстати, сегодня разговаривал с одним египтологом, он к нам нанимался посыльным…
– Ну вот и соус… Не уходите от темы. Вы хотели рассказать…
– Конечно, конечно. Я и об этом вам расскажу. Я все расскажу, но в первую очередь хочу рассказать, как вы прекрасно выглядите с этим соусом.
– Если не прекратите дурака валять, я вас ножом проткну. Что это на вас нашло, в самом деле? Это что, свидание с женой так на вас действует всегда? Наверное, вы отлично провели у нее время.
Она села рядом со мной.
– Да, действительно, отлично провел время, – сказал я. – Потом еще с египтологом поговорил.
– Да к черту этого вашего египтолога! Я хочу услышать о вашей жене… и о второй женщине. Ей-богу, я вас убью, если не расскажете!
Но я на некоторое время отвлекся на еду, меня всецело заняли цветная капуста и свинина. Сделал несколько глотков вина, чтобы горло промочить. Превосходная кормежка. Верх блаженства! Надо бы повторить…
– Значит, дело было так, – начал я, управившись еще с одним куском свинины.
Она хихикнула.
– Что такое? Я что-нибудь не то сказал?
– Дело не в том, что вы сказали, а в том, как вы это сказали. Вы выглядите таким спокойным, ни к чему не причастным, невинным совершенно. Господи, вот именно невинным. Да если бы вы даже убийство совершили, а не распутничали всего-навсего с собственной женой, вы бы выглядели точно таким же. Вы довольны, так ведь?
– Конечно, а как же иначе? С чего мне быть недовольным? А вам это кажется странным?
– Не-е-ет, – протянула она. – Не кажется. Во всяком случае, не должно казаться. Но у вас это звучит иногда как-то диковато. У вас всегда получается немного чересчур, вы все время чуточку перебарщиваете. Вам бы в России следовало родиться.
– Ага, в России. Это точно. Я люблю Россию!
– А еще любите свинину с цветной капустой… и соус, и меня. А скажите-ка, что вы не любите? Только подумайте как следует. Мне это и в самом деле очень интересно.
Я проглотил еще один сочный кусок свинины, обильно сдобренный соусом, посмотрел на нее, постаравшись выглядеть серьезным.
– Хорошо… я не люблю работу. – Помолчал немного, сохраняя серьезный вид, и добавил: – Да, и не люблю мух.
Она расхохоталась:
– Работу и мух – вот так! Я запомню. Бог ты мой, и это все, что вы не любите?
– На данный момент ничего другого придумать не могу.
– А как насчет преступлений, несправедливости, тирании и прочих подобных вещей?
– Так вот вы о чем, – сказал я. – А что вы с ними можете поделать? Вы с таким же успехом можете спросить меня: а как насчет погоды?
– Вы так считаете?
– Само собой.
– Вы невозможный человек! Или, может быть, вы плохо соображаете за едой.
– Так и есть, – сказал я, – мне за едой как-то не очень соображается. А вам?.. По правде говоря, я и не хочу думать. Я не любитель раздумий. Раздумья ни к чему никогда не приводят. Это иллюзии. Они делают вас болезненно нерешительными… Кстати, а на десерт что-нибудь имеется? Может быть, этот самый лейдеркранц? Чудесный сыр, как вы думаете?
Я не ждал ее ответа и продолжал:
– Наверное, это смешно звучит, когда человек по всякому поводу восклицает: «Я люблю то, я люблю это. Это прекрасно, это чудесно, это восхитительно!» Конечно, со мной такого не происходит каждый день, но хочется, чтобы происходило. Да так оно и бывает, когда я в нормальном состоянии, когда я – это я. Каждый так поступал бы, если бы получалось. Это естественное состояние души. А мешает то, что мы почти всегда чем-то напуганы. Когда я говорю «напуганы», я имею в виду, что пугаем себя мы сами и сами себя держим в страхе. Вот, например, прошлая ночь. Вы и представить себе не можете, как это было удивительно! И никаких внешних причин, разве что гроза за окнами. Но вдруг все изменилось – в том же самом доме, в той же самой обстановке, с женой той же самой, в той же самой супружеской постели. Но было так славно: раз – и напряжение снято! Я психическое напряжение имею в виду, тот намордник, который на нас напяливают с первого дня нашей жизни… Вот вы говорили о тирании, о несправедливости и так далее. Понимаю, конечно, о чем вы думаете. Меня и самого занимали эти вопросы, только я тогда был моложе, мне лет шестнадцать было. И тогда я все понимал… все было ясно, насколько вообще такие вещи можно понять разумом. Я был тогда чище, бескорыстнее, незаинтересованнее, что ли. Мне нечего было защищать или поддерживать, вступаться за что-нибудь, и меньше всего за систему, которой я не верил никогда, даже в детстве. Я создавал идеальную Вселенную, где все принадлежало мне. И все там было очень просто: ни денег, ни собственности, ни законов, ни полиции, ни правительства, ни солдат, ни палачей, ни тюрем, ни школ. Я не замечал ничего, что могло бы мешать или запрещать. Полнейшая свобода. Это был вакуум, и в этом вакууме я и расцветал. Вы поняли, чего я на самом деле хотел: чтобы каждый поступал по-моему и думал по-моему. Мне нужен был мир, созданный по моему образу и подобию. Я сделался бы Богом, лишь бы никто мне не мешал…
Я остановился перевести дух. Все это время Ребекка слушала меня внимательно, с самым серьезным видом.
– Может быть, хватит? Вы наверняка что-то в таком роде уже тысячу раз слушали.
– Нет, продолжайте. – Она мягко дотронулась до моего плеча. – Я начинаю совсем по-другому на вас смотреть, и такой вы мне нравитесь больше.
– А вы про сыр не забыли? Кстати, и вино совсем неплохое. Немного, может быть, терпкое, но неплохое.
– Слушайте, Генри, ешьте, пейте, курите, делайте все, что хотите, весь дом в вашем распоряжении, только не замолкайте… прошу вас.
Она сидела на том же месте, что и вначале; со слезами на глазах я подскочил к ней и обнял ее.
– Вот теперь могу сказать прямо и откровенно, – произнес я, – я вас люблю.
Я даже не пытался поцеловать ее – просто обнял и прижал к себе, а потом по собственной воле разжал объятия, подсел к столу и осушил бокал.
– Вы актер, – сказала Ребекка, – актер в самом подлинном и широком смысле слова. Неудивительно, что люди иногда пугаются вас.
– Знаю. Я и сам себя иногда пугаюсь, особенно в отношениях с другими людьми. Я не знаю, где предел, дальше которого нельзя… А может, такого предела и нет. Ведь если мы даем волю чувствам, то для нас нет ничего дурного, безобразного, зазорного. Ни в чем. Только объяснить это другим трудно. Что ни говори, а между миром воображаемым и реальным большая разница. Правда, какая там реальность – сплошное блядство и дурость! Если вы остановитесь и вглядитесь во все окружающее, именно вглядитесь, а не станете вдумываться или рассуждать, мир покажется вам безумным. А он и есть безумный, ей-богу! В нормальные, мирные годы он так же безумен, как во времена войн или революций. И зло безумно, и лекарство от зла безумно. Потому-то мы и несемся куда-то все время. Мы улепетываем. От чего? От миллиона неведомых вещей. Это бегство после разгрома, паника, спасайся кто может. А спасаться негде, нет такого места, если только, как я уже сказал, вы не сможете остановиться. Если сможете и не потеряете при этом равновесия, если вас не сметет поток бегущих, значит, вам удастся опереться на самого себя и начать действовать, если вы понимаете, что я имею в виду… Понимаете, куда я клоню?
С той самой минуты, когда вы просыпаетесь утром, и до того момента, когда вечером отправляетесь спать, вы живете среди вранья, позора и надувательства. Все это знают и все участвуют в том, чтобы это продолжалось вечно. Вот почему мы так косимся один на другого. Вот откуда так легко берутся войны, погромы, крестовые походы против пороков и прочие милые штучки. Всегда легче врезать кому-нибудь по морде, чем посторониться и уступить, потому что все мы просим, чтобы нам дали и чтоб дано это было как полагается, а не так, чтобы потом вернуть. Если бы мы еще верили в Бога, мы бы сделали из него Бога Мщения. И со всей душой уступили бы ему честь приводить все в порядок. А нам уж слишком поздно претендовать на участие в уборке. Мы в дерьме по самые уши. И не надо нам нового мира, мы и в старом как-нибудь дотянем. Это в шестнадцать лет вы можете верить в новый мир… в шестнадцать лет во все на свете можно верить, это уж точно. Но к двадцати вы уже обреченный человек и понимаете это. В двадцать лет вы уже в упряжке и надеетесь только на то, что хоть руки-ноги целы останутся. И дело не в том, что пылкие надежды увяли. Надежда – это вообще знак тревожный, он означает бессилие. И смелость, мужество здесь ни при чем. Всякий человек может набраться смелости и совершить что-нибудь непотребное.
Когда я хочу в чем-нибудь разобраться, я начинаю рассматривать это со всех сторон. Это не означает, что я прозреваю какую-то картину будущего или что мир, созданный моим воображением, становится для меня реальным. Я подразумеваю нечто более прочное, более постоянное – вечное сверхзрение… что-то вроде третьего глаза. Когда-то он у нас был. И это было то ясновидение, которое было совершенно естественно и свойственно всем людям. Потом стал развиваться мозг, рассудок, и этот глаз, позволявший нам прозревать все вокруг, деградировал, был поглощен мозговым веществом, и мы стали познавать мир и друг друга совсем по-новому. И наши прелестные маленькие «я» расцвели полным цветом: мы стали обладателями интеллекта и вместе с ним появились тщеславие, самонадеянность, слепота, слепота такая, какая и слепого не поражает.
– Где вы набрались этих идей? – внезапно прервала меня Ребекка. – Или это все импровизация?.. Подождите минутку. Я хочу узнать вот что: вы когда-нибудь пробовали изложить на бумаге свои мысли? Что вы вообще пишете? Вы никогда мне ничего не показывали. Я никакого представления не имею о том, что вы делаете.
– Да что там… – сказал я. – Это как раз хорошо, что вы ничего моего не читали. Мне еще и сказать-то нечего. Мне кажется, я так никогда и не смогу даже начать. Сам не знаю, что на меня нашло. Это я в первый раз так разболтался.
– Но когда вы беретесь писать, вы пишете так же, как рассуждаете? Вот что мне хотелось бы знать.
– Как-то не думал об этом. – Я и в самом деле был немного смущен. – Ничего пока еще не смыслю в писательском ремесле. По-моему, я слишком рефлексирующий человек для этого.
– Вот уж нет! Говорите вы совсем не как рефлексирующий, значит, и писать так же должны.
– Ребекка, – начал я, стараясь говорить неторопливо, словно взвешивая каждое слово. – Если б я знал, на что способен, я не сидел бы здесь, разговаривая с вами. Вы знаете, у меня иногда возникает такое ощущение, будто я вот-вот лопну. На страдания мира, на все мировые проблемы мне, по совести говоря, совершенно наплевать. Это само собой разумеется. Я вот чего хочу – я хочу раскрыться. Хочу знать, что у меня там, внутри. И чтобы другие люди оказались раскрыты. Я как дурачок с консервным ножом в руке: ищу, с чего бы начать, чтобы вскрыть эту банку – нашу Землю. Я знаю, что там, под крышкой, – чудеса. Уверен в этом, потому что все время во мне предощущение чудесного. Там все прекрасно: и галька, и обрывки картона, и… даже от мертвого осла уши, если уж на то пошло! Вот о чем я хочу писать! А вдруг это слишком личное? Может быть, это все покажется полнейшей чепухой?
Понимаете, Ребекка, иногда я воспринимаю это так, будто все искусство, вся наука, вся философия занимались пока что шлифовкой линз. Это грандиозное приготовление к чему-то, чего никогда еще не бывало. Но придет день – подготовка закончится, линзы будут отшлифованы, и вот тут-то мы и увидим, как ошеломляюще прекрасен мир. А пока мы ползаем без очков, на ощупь, щуримся близоруко и не видим, что у нас под носом. Потому что все стараемся смотреть на звезды или еще дальше, хотим узнать, что там за ними. Но взглянуть на них мы пытаемся глазами разума, а разум видит только то, что ему указано видеть, разум не может открыть глаза и смотреть просто так, от радости видеть. Разве вы не замечали, что, когда вы перестаете смотреть, когда не пытаетесь увидеть, вы вдруг видите! Что вы видите? Кто вам показывает это? Почему вдруг такая разница – замечательная разница – проявляется в эти минуты? И что дает более реальное восприятие: этот способ или тот?
Вы понимаете, что я имею в виду… Когда вас осеняет, разум уходит в отпуск. Вы отданы чему-то еще, какой-то незримой, непознаваемой силе, которая овладевает вами, как мы удачно выражаемся. Что это означает, если вообще может что-то означать? Что происходит, когда механизм разума расстраивается или вообще останавливается? Как бы то ни было, что бы то ни было, вы захотели смотреть иначе, а этот modus operandi 111111
способ действия (лат.).
[Закрыть] есть уже другой. Машина может отлично работать, но ее цель и эффективность просто не имеют для вас смысла. И возникает другое сознание – исполненное высокого смысла, если вы приняли его безоговорочно, или же бессмысленное, а то и безумное, если вы пытаетесь проверить его другим механизмом… Черт, я совсем ушел от нашей темы.
Мало-помалу она вернула меня к истории, которую так хотела услышать. Особенно ее интересовали детали. То и дело она принималась смеяться низким грудным смехом, звучащим и вызывающе, и одобрительно одновременно.
– Необыкновенных женщин вы себе отыскиваете, – сказала она. – Вы словно с закрытыми глазами их выбираете. Вы никогда заранее не прикидывали, каково вам будет жить с ними?
Она еще порассуждала на эту тему, пока я не понял, что она сворачивает беседу на Мону. Мона – вот кто занимал ее. Ей хотелось понять, что общего между нами, что нас связывает. Как я могу переносить ее ложь, ее притворство – или меня такие вещи совершенно не трогают? Где-то я непременно должен иметь прочную почву, ведь на зыбучих песках ничего не выстроишь. Она часто думала о нас еще до того, как познакомилась с Моной. Из разных источников доходили до нее толки о Моне, и ей было любопытно узнать, понять, в чем же заключается ее притягательность. Да, Мона была хороша собой – даже очень хороша, – да и ума у нее хватало. Но Бог мой, сколько театральщины! И никак к ней не подступишься – ускользает словно призрак.
– Что вы знаете о ней наверняка? – допытывалась Ребекка. – С ее родственниками знакомы? Как она жила до встречи с вами – это вам известно?
Я признался, что почти ничего не знаю о ней. И это даже лучше, чем все знать; что-то привлекательное есть в таинственности, которой она себя окружила.
– А, чепуха! – фыркнула Ребекка. – Никакими страшными тайнами там и не пахнет. Папаша у нее, наверное, раввин.
– Что вы! Как можно говорить такое? Откуда вам известно, что она еврейка? Я и сам этого не знаю.
– Просто не интересовались. Конечно, я тоже не знаю, но уж больно подозрительно она с такой горячностью это отрицает. Поневоле задумаешься. Да вы сами посудите: есть в ней хоть что-нибудь похожее на среднюю американку? Ладно-ладно, не рассказывайте мне, что вам это в голову не приходило. Не такой уж вы дурак, в конце концов.
Больше всего в этих ее наблюдениях и выводах меня удивило то, что в спорах с Моной она касалась и этой темы. Ведь ни одного намека не доносилось до моих ушей. А я бы все отдал, чтобы спрятаться за ширмой при их разговоре наедине.
– Хотите знать правду? – спросил я. – Предпочитаю, чтобы она оказалась еврейкой, а не кем-нибудь еще. Разумеется, я никогда ее обо всем этом не расспрашивал. Очевидно, для нее это больной вопрос. Но увидите, она когда-нибудь сама все расскажет.
– Вот чертов романтик, – сказала Ребекка. – Вы неизлечимы. А чем отличается еврейская девушка от язычницы? Я живу в обоих этих мирах и ни там ни тут не нахожу ничего особенно странного или особенно замечательного.
– Естественно. Вы себе верны, к среде не приспосабливаетесь. Натура честная и открытая. Можете ужиться с любой группой, расой, классом. Но большинство людей совсем не такие. Большинство очень чувствуют расу, цвет кожи, религию, национальность и все такое прочее. А для меня, когда я ближе присматриваюсь к людям, все они кажутся загадочными. Мне куда виднее их отличия, чем родство. И то, что отличает людей друг от друга, ценю не меньше того, что в них общего. По мне, очень глупо прикидываться, что мы все одинаковы. Только великие, воистину своеобразные личности похожи друг на друга. Братство начинается на вершинах, а не внизу. Чем ближе к Богу, тем больше мы походим один на другого. А на дне – словно куча мусора… То есть с расстояния все это кажется кучей мусора, но когда ты приблизишься, вглядишься, то увидишь, что эта так называемая куча состоит из миллиона миллионов частичек, и все же, как бы ни отличалась одна эта миллионная частица от другой, настоящие различия проявляются лишь при взгляде на то, что мусором не является. Даже если элементы, составляющие Вселенную, и можно определить как единую жизненную субстанцию… как бы это выразиться поточней, не знаю… вот так, может быть: в жизни всегда все дифференцируется, везде устанавливается своя шкала ценностей, своя иерархия. В каждой области своя пирамидальная структура. Если вы находитесь внизу, вас угнетает однообразие, а когда вы на вершине или приблизились к ней, вы начинаете понимать различие между вещами. И если для вас что-то – а особенно кто-то – остается неясным, вас это притягивает со страшной силой. Конечно, это может оказаться охотой ни за чем, пустышкой, обнаружится, что там ничего нет, кроме большого вопросительного знака, и все равно…