Текст книги "Сексус"
Автор книги: Генри Валентайн Миллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)
Так вот, будь я на месте Генри, будь я также уверен, что я художник, думаете, я бы постарался доказать это? Только не я! Ни единой строчки не написал бы. Я бы думал свои думы, погружался бы в мечты, а там пусть все идет как идет. Нашел бы какую-нибудь работенку, чтоб было на что жить, и сказал бы всему миру: «Слушай, малый, отвали от меня, мне до тебя никакого дела нет; я не буду пыжиться, чтоб доказать тебе, что я художник, – я знаю, что это так, и никто меня не переубедит». И я просто поползу по своей дорожке, стараясь быть как можно незаметнее. А если б во мне возникли прекрасные, могучие, свежие идеи, я бы наслаждался ими сам, не пытаясь вдалбливать их в чужие головы. Я бы вообще молчал почти всегда, только поддакивал и кивал. И пусть они гуляют, по мне, как хотят, пока я буду чувствовать и сердцем, и разумом, что я собой что-то представляю. И я постараюсь отдать концы в самом расцвете лет, не стану превращаться в дряхлого старикана, ждать, пока они меня всего измолотят, а потом примутся лечить Нобелевской премией… Вам кажется, что я чушь порю. Я понимаю, что идеи должны обрести форму и вещественность, но я ведь скорее говорю о размышляющем и просто ведущем существование, чем о действующем. Но в конце концов вы становитесь чем-то для того, чтобы этим чем-то быть, – разве не забавно, если вы все время будете только в процессе становления? А? Ладно, предположим, вы скажете себе: «Да черт с ним, с этим превращением в художника, я уже художник, я знаю это». И что же дальше? Что это означает – быть художником? Означает ли это, что вам необходимо написать книгу или намалевать картину? И теперь еще одно, второе: очень просто вроде бы доказать, что вы художник. Так представь себе, Генри, что ты написал гениальную книгу и тут же, после того как поставил последнюю точку, потерял рукопись. И представь себе, что никто, даже твой самый близкий друг, не знает об этой великой книге. В таком случае ты совершенно в равном положении со мной, ни разу не прикоснувшимся к бумаге, не угодно ли согласиться? И если мы оба вдруг умрем в ту минуту, мир никогда и не узнает, что один из нас был великим художником. Но я-то жил совсем неплохо, а ты промучился впустую.
Тут Ульрик больше не смог вытерпеть.
– Да ведь все как раз наоборот! – воскликнул он. – Художник не может радоваться жизни, уклоняясь от своих задач. И это вы как раз тот, кто прожил свою жизнь впустую. Искусство не дело одиночки. Это симфония в ночи с миллионами исполнителей и миллионами слушателей. Наслаждение несказанной красотой – ничто в сравнении с радостью дать этому чувству выражение, с постоянным поиском, как это лучше выразить. В самом деле, ведь почти невозможно отказаться от попыток вылить в форму великие идеи и понятия. Мы ведь только орудия неких высших сил. Нам позволяют творить, даруют нам эту возможность. Никто не творит самостоятельно, из себя, так сказать. Художник лишь фиксирует нечто, уже существующее, нечто, что принадлежит всему миру, и которое он, если он истинный художник, должен миру вернуть. Держать в себе нечто прекрасное – значит уподобиться виртуозу, сидящему в оркестре сложа руки. Вы не можете так поступать/Раз вы выбрали для иллюстрации своей мысли автора, теряющего рукопись, плод всей его жизни, почему бы мне не привести пример с музыкантом, прекрасно играющим свою партию в оркестре, но только в другой комнате, где его никто не слышит. От этого он, правда, не перестает быть в составе оркестра и ничуть не лишается удовольствия следовать за дирижером или наслаждаться звуком своего инструмента. Ваша самая большая ошибка в том, что вы считаете, что наслаждение не обязательно заслуживать, что ради него не обязательно стараться. Раз вы знаете, что умеете играть на скрипке, можно и не играть. Это так глупо, что я не пойму, чего ради я вступаю в спор по этому поводу. Что же касается вознаграждения, то вы постоянно путаете признание с наградой. А это разные вещи. Даже если вам не заплатили, вам по крайней мере всегда остается удовлетворение от проделанной работы. Жаль, что мы придаем такое значение оплате наших трудов – в этом, в сущности, нет необходимости, и кто лучше художника понимает это? Ведь он сам выбрал для себя безвозмездный труд. Он забыл, как вы выразились, о том, что надо жить. Но на самом-то деле это величайшее благо.
Куда лучше быть обуреваемым удивительными идеями, чем мыслями о завтрашнем пропитании, о квартирной плате, о новой паре обуви. Конечно, когда хочется есть, а есть нечего, мысли о еде из головы не выкинешь. Но когда у художника темнеет в глазах от голода, он немедленно укрывается в безграничном, принадлежащем только ему мире, и, пока он там, он – король. А ваш рядовой небокоптитель – просто-напросто бензоколонка, и нет там ничего, кроме вони и копоти. Пусть вы не рядовой обыватель, а человек состоятельный и вам по силам потакать своим причудам, удовлетворять свои разнообразные аппетиты, можете ли вы хотя бы на минуту предположить, что миллионер получает наслаждение от еды, или вина, или женщины такое же, как получает голодный художник? Чтобы наслаждаться чем-либо, вам надо сделать себя готовым к получению наслаждения, это требует известного контроля, дисциплины, даже чистоты, если хотите. Но прежде всего это предполагает умение желать, а желание можно взрастить в себе только подлинной жизнью. Я говорю так, словно я художник, а ведь я не художник, я всего-навсего рекламный иллюстратор, но у меня достаточно понимания, чтобы заявить вам, что я завидую тем, у кого хватает смелости стать художником. Я завидую им, потому что они безмерно богаче любого другого сорта людей. Они богаче потому, что растрачивают себя, потому, что они отдают себя, а не только свой труд, или деньги, или талант. Для вас невозможно быть художником прежде всего потому, что в вас нет веры. И у вас не может быть идеи красоты, потому что вы задушили ее заблаговременно. Вы отрицаете то, что составляет красоту, – любовь к жизни, к самой жизни. Вам всюду видится изъян, червоточина. Художник, даже если он натыкается на какой-то изъян, ухитряется видеть вещь безызъянной, если можно так выразиться. Он не пробует увидеть в черве цветок или ангела, но он включает его в нечто большее. Он знает, что мир не зачервивел, даже если он видит миллионы и миллиарды червей. А вы увидите маленького червячка и кричите: «Смотри, как все прогнило!» Дальше этого вы не можете взглянуть… Ладно, извините меня, пожалуйста, я не хотел переходить на личности. Но я надеюсь, вам ясно, что я имею в виду…
– Все в полном порядке, – живо и как-то радостно отозвался Макгрегор. – Очень хорошо хоть в кои-то веки услышать мнение другого человека. Может быть, вы правы, а я чересчур пессимист. Ну такой уж я получился: думаю, мне было бы легче, если б я смотрел на жизнь вашими глазами, но я не могу. Должен вам признаться, я никогда не встречался с подлинным художником. А с каким удовольствием я бы с ним поговорил!
– Вот как, – сказал Ульрик, – да вы ведь говорили с ним всю свою жизнь, так и не поняв этого. Как вы смогли бы распознать при встрече подлинного художника, если вы не сумели увидеть его в собственном друге?
– Очень рад это услышать, – пискнул Макгрегор. – И теперь, раз вы бросили меня на канаты, признаюсь вам, что я считаю его художником. И всегда считал. Насчет того, чтобы слушать его, так я всегда к нему прислушивался, и очень серьезно. Но при этом у меня возникали сомнения. Если б я его слушал слишком долго, он подрыл бы мой фундамент. Я понимаю, что он прав, но я ведь уже говорил вам: если хочешь двигаться вперед, если хочешь жить, ты не можешь позволить себе такое мышление. Ну конечно, он прав! Вот я бы поменялся однажды с ним местами, счастье-то какое! И к чему бы привели все мои старания? Я – юрист. Ну и что? Да только то, что я не художник, как вы изволили сказать, и догадываюсь, что все мои беды в том и заключаются, что никак не могу смириться с тем фактом, что я всего-навсего еще одно ничтожество…
7
В городе на двери Ульрика я нашел записку Мары. Оказывается, она вернулась, как только мы уехали, и ждала меня, ждала, просидев долгие часы на лестнице. Если, конечно, верить ее словам. В постскриптуме сообщалось, что она с обеими подругами отправилась в Рокавей и чтобы я объявился как можно скорее.
Я нашел ее в сумерках на станции. Она ждала меня в купальном костюме, на который был наброшен макинтош. Флорри и Ханна еще отсыпались в гостинице. Ханна потеряла свою великолепную новую челюсть и находилась в глубокой прострации. Флорри, по словам Мары, собиралась обратно в леса: она без памяти влюбилась в Билла, одного из лесных объездчиков. Но сначала ей предстояло сделать аборт – сущий пустяк, для Флорри во всяком случае. Загвоздка была в том, что после каждого аборта она толстела. Если так пойдет дальше, то скоро на нее совсем перестанут обращать внимание. Разве только черномазые.
Мара повела меня в другую гостиницу, где нам предстояло провести ночь. А пока мы присели немного поболтать за бокалом пива в мрачном столовом зале. Чудно она выглядела в своем макинтоше – словно выскочила средь ночи из загоревшегося дома. Нам было невтерпеж поскорее очутиться в постели, но приличия ради мы притворились, что спешить нам некуда. Вскоре я совсем потерял ощущение места: мне казалось, что наше рандеву происходит в угрюмой хибаре где-нибудь на берегу Атлантики в канун Исхода. Беззвучно вплыли две или три парочки, присели, глотнули вина, о чем-то пошушукались. Человек с огромным ножом мясника прошел мимо, он держал за ноги обезглавленного цыпленка, и кровь оставляла на полу зигзагообразный след – словно прошла в дым пьяная шлюха, не замечающая, что у нее началась менструация.
В конце концов нас проводили в отсек длинного коридора. Выглядело это как тупиковая станция в дурном сне или оторванная часть картины де Кирико 3939
Очевидно, имеется в виду серия работ итальянского художника и писателя де Кирико (1888 – 1978) под названием «Метафизические интерьеры».
[Закрыть]. Коридор образовывал ось двух совершенно разъединенных пространств, если бы вы по ошибке свернули влево, а не направо, вы могли бы и не отыскать обратного пути. Мы быстро разделись и рухнули в железную койку, дымясь от вожделения. Мы были как цирковые борцы, которых оставили на арене распутывать свои объятия, а огни уже погашены и публика давно разошлась.
С неистовыми усилиями Мара пробивалась к оргазму. Но что-то разладилось в ее сексуальном механизме, она словно отделилась от него; была ночь, и она потерялась во мраке; движения ее были движениями впадающего в забытье: он тщетно старается вновь обрести свое тело, когда сознание уже начало сдаваться. Я встал, чтобы умыться, немного остудить себя холодной водой. Умывальника в комнате не было. В желтом свете еле горящей лампочки я увидел себя в треснувшем зеркале: выглядел я как Джек-Потрошитель, ищущий соломенную шляпу в ночной посудине. Мара, запыхавшаяся, потная, лежала на кровати ничком: вид измочаленной одалиски, покрытой фестончиками слюды. Я влез в штаны и двинулся по воронкообразному коридору на поиски туалета. Перед мраморной чашей умывальника стоял голый по пояс лысый человек, оплескивая себе грудь и подмышки. Я терпеливо ждал, пока он закончит омовение. Он фыркал, словно морж, а потом раскрыл маленькую коробочку и щедро осыпал тальком торс, испещренный грубыми складками, морщинистый, как слоновий хобот.
Вернувшись, я застал Мару с сигаретой в зубах, старающуюся ублажить себя самостоятельно. Вожделение испепеляло ее. Мы снова приступили к делу, на этот раз расположившись по-собачьи, но и теперь ничего не получалось. Комната начала вздыматься и вспучиваться, на стенах выступала испарина, тощий соломенный матрац почти касался пола. События разворачивались как в дурном сне. Из коридора доносилось прерывистое астматическое дыхание, похожее на вихрь, проносящийся сквозь тесный крысиный лаз.
И вот когда она наконец должна была кончить, мы услышали какую-то возню у наших дверей. Пришлось оторваться от нее и выглянуть наружу. Пьяный искал свою комнату. Когда немного погодя я снова отправился в путь, чтобы снова остудить свой член еще одной порцией прохладительного, пьянчуга все еще мыкался в поисках. Все фрамуги над дверями были открыты, и оттуда доносилась жуткая какофония, словно имело место явление Иоанна, едока акрид. Когда я снова предстал перед строгим судом, мне показалось, что член сделан из заскорузлой изоляционной ленты. И ощущение было такое же, резиновое: как проталкивать кусок застывшего жира в дренажную трубку. Больше того: никаких других зарядов у батареи не осталось, и если б она сейчас выпалила, то только чем-то вроде желчи, или червей, или капель гноя. При этом он у меня стоял, крепкий, как молоток, но в то же время потерял все признаки инструмента для секса, выглядел омерзительно, словно дешевое дрянцо из десятицентовых лавочек, как раскрашенный рыболовный крючок. И на этой яркой блестящей дряни угрем извивалась Мара. В пароксизме страсти она перестала быть женщиной; это была масса каких-то не поддающихся определению, судорожно дергающихся, корчащихся контуров: так выглядит на рыбий взгляд кусок свежей наживки в перевернутом выпуклом зеркале волнующегося моря.
Меня уже не интересовали ее извивы, весь я, за исключением той моей части, что находилась в ней, был холодным, как огурец, и далеким, как Полярная звезда. Все это воспринималось мной как дошедшее издалека сообщение о смерти человека, о ком и думать позабыл давным-давно. Мне лишь оставалось уныло ждать того невероятно запаздывающего взрыва влажных звезд, которые осыпятся на дно ее утробы дохлыми улитками.
Ближе к рассвету, по точному восточному времени, по застывшей гримасе вокруг ее принявшего цвет сгущенного молока рта я понял, что это произошло. Лицо ее пережило все метаморфозы прежней, внутриутробной, жизни, но только в обратном порядке: последний проблеск погас, и лицо опало, словно проколотый воздушный шарик; глаза и ноздри потемнели, как задымленные желуди, на пошедшей легкими морщинами коже. Я отвалился от нее и сразу же нырнул в кому, кончившуюся лишь к вечеру вместе со стуком в дверь и свежими полотенцами. Я взглянул в окно и увидел скопище битумных крыш, усеянных там и сям темно-сизыми голубями. От океана катился рокот прибоя, а здесь его встречала металлическая симфония разъяренных сковородок и противней, остуженных дождем лишь до ста тридцати девяти градусов по Цельсию. Гостиница гудела и жужжала подобно огромной жирной мухе, издыхающей где-то в глухом сосняке. А по оси коридора между тем произошли новые изменения, сдвиги и перекосы. Сектор А, тот, что находился слева, оказался закрытым, заколоченным, похожим на те огромные купальни вдоль пляжных променадов, которые с окончанием сезона сворачиваются сами собой и испускают последние вздохи сквозь бесчисленные щели и трещины. Другой, безымянный, мир справа был уже размолочен тяжеленной кувалдой; несомненно, здесь поработал некий маньяк, который стремился оправдать свое существование такой усердной поденщиной. Под ногами было слякотно и скользко, словно армия непросохших тюленей весь день сновала в ванную и из ванной. Открытые там и сям двери позволяли любоваться неуклюжей грацией дебелых русалок, мучительно втискивавших могучие шары молочных желез в тонкие рыбацкие сети из стеклянного волокна и полосок влажной глины. Последняя роза лета угасала, превращаясь в разбухшее вымя с руками и ногами. Скоро эпидемия кончится, и океан снова обретет свое студенистое великолепие, вязкое, желатиновое достоинство, отрешенное и озлобленное одиночество.
Мы вытянулись с подветренной стороны макадамового шоссе 4040
Тип щебеночного покрытия дорог, названный по имени изобретателя, английского инженера Мак-Адама.
[Закрыть], в углублении гноящейся песчаной дюны, рядом с остро пахнущими зарослями. А по шоссе катили сеятели прогресса и просвещения с тем привычным успокаивающим тарахтением, которое всегда сопровождает это мирное передвижение на харкающих и попердывающих хреновинах, плодах соитий жестяных коробок с проволокой. Солнце садилось на западе, как положено, но на этот раз без блеска и сияния, на этот раз закат выглядел омерзительно: огромную яркую глазунью заволакивали тучи соплей и мокроты. Это был идеальный фон для любви, такой же как среди аптечных стоек и ярких обложек покетбуков. Я снял туфли и осторожно дотянулся большим пальцем, исполненным нежности, до самой промежности. Мы лежали, закинув руки, она – головой на юг, я – на север. Наши тела отдыхали, плавали, почти не покачиваясь, – две большие ветки, застывшие на поверхности бензинового озера. Гость из Возрождения, наткнись он случайно на нас, решил бы, что нас забросило сюда из картины, изображающей жалкую смерть кого-то из окружения дожа-сибарита. Мы лежали у ног рухнувшего мира, и это был скорее стремительный этюд по перспективе и ракурсам, где наши распростертые тела являли собой забавные детали.
Разговор был бессвязный: то торопливый и сбивчивый, то вдруг обрывался тупым ударом, словно пуля запуталась в мускулах и сухожилиях. Да мы и не разговаривали, мы просто приткнули наши сексуальные аппараты на случайной стоянке антропоидных, жующих жвачку машин у кромки бензинового оазиса. Ночь весьма поэтически явится на сцене, словно укол трупного яда, смешанного с гниющим помидором. Ханна найдет свою искусственную челюсть, завалившуюся за механическое пианино; Флорри стибрит где-то ржавый консервный ножик и расковыряет себя до мощного кровотечения.
Мокрый песок липнет к нашим телам с цепкостью свежеоклеенных обоев. От близлежащих фабрик и больниц доносится восхитительный аромат отработанных химикалий, обмаранных простыней, ненужных органов, вырванных у живых и оставленных медленно догнивать целую вечность в запечатанных сосудах, с великим тщанием снабженных аккуратными этикетками. Недолгий сумеречный сон в Морфеевых лапах дунайской таксы 4141
Сон в представлении древних являлся либо в человеческом образе – он-то и назывался Морфеем, – либо в образе животного или растения. Фантазия Г. Миллера облекает сон в образ низкорослой, с могучими лапами породы собак.
[Закрыть].
Когда я вернулся в город, Мод с вежливой щучьей улыбочкой поинтересовалась, хорошо ли я провел уик-энд. Ей показалось, что у меня, пожалуй, несколько утомленный вид. И она добавила, что надумала устроить себе каникулы: от давней, еще монастырской, подруги получено приглашение провести несколько недель в ее загородном доме. Я нашел эту идею замечательной.
Через два дня я провожал ее с дочкой. На вокзале Мод спросила, не хотел бы я проехаться с ними несколько перегонов. Я подумал, что нет смысла отказываться. Может быть, она воспользуется этой поездкой, чтобы сказать мне нечто важное. Я сел в поезд и проехал несколько станций, болтая с ней ни о чем и удивляясь, что она не переходит к более серьезным темам. Ничего подобного так и не произошло. В конце концов я сошел с поезда и помахал ручкой. «Скажи папочке до свидания. Ты его теперь не увидишь несколько недель». До свидания! До свидания! Пока! Я прощался очень натурально, эдакий провинциальный папаша, провожающий женушку и дочурку. Она сказала: «Несколько недель». Как же это прекрасно! Я бегал взад и вперед по платформе в ожидании поезда, обдумывая все, что успею сделать за время ее отсутствия. Мара будет в восторге. У нас получится что-то вроде медового месяца: миллион вещей мы сумеем переделать за эти несколько недель.
На следующий день я проснулся со страшной болью в ухе. Позвонил Маре и попросил ее встретить меня возле приемной врача. Врач этот был один из друзей Мод, найденных для нее самим дьяволом. Однажды он едва не убил нашу дочь своими средневековыми пыточными инструментами. Теперь пришла моя очередь. Мара осталась ждать меня на скамейке у входа в парк.
Доктор явно обрадовался моему появлению. Затащив меня в псевдолитературную дискуссию, он принялся кипятить инструментарий. Потом проверил какую-то, действующую с помощью электричества стеклянную клетку, очень напоминавшую прозрачный телеграфный аппарат, но на самом деле оказавшуюся бесчеловечной убийственной дьявольской придумкой; он намеревался использовать ее против меня на прощание.
Так много докторов возилось с моим ухом, что к тому времени я вполне мог считаться ветераном. С каждым новым приступом омертвление кости все ближе и ближе подбиралось к моему мозгу. В конечном счете оно добралось бы туда, мастоид превратился бы в разъяренного мустанга, зазвучал бы концерт серебряных пил и серебряных молоточков, и как-нибудь я приплелся бы домой с головой, свернутой набок, как у парализованного скрипача.
– Вы этим ухом больше ничего не слышите, конечно? – спросил доктор, без всякого предупреждения вонзив раскаленную проволоку в самую сердцевину моего черепа.
– Нет, почему же, – ответил я, чуть не падая с кресла от боли.
– Сейчас будет немножко больно, – сказал он, орудуя своим дьявольским крючком.
И так это продолжалось – каждая операция была мучительнее предыдущей, – пока я, вне себя от боли, не понял, что вот-вот выпущу ему кишки. А оставалась еще электрическая клетка: она должна была прочистить каналы, выпустить весь до последней капли гной и вытолкнуть меня на улицу, как полудикую лошадку из загона.
– Противная процедура, – сказал доктор, закурив сигарету, чтобы я мог передохнуть, – не хотел бы я испытать ее на себе. Но надо продолжить. Боюсь, что все равно без операции не обойдемся.
Я уселся поудобнее и приготовился к промыванию. Он вставил трубку и повернул переключатель. Ощущение было такое, будто он промывал мой мозг раствором синильной кислоты. Гной вытекал из уха вместе с тонкой струйкой крови. Боль терзала меня.
– Неужели в самом деле так больно? – воскликнул врач, видя, как я побелел.
– Невмоготу, – сказал я. – Если вы сейчас не перестанете, я расколочу вдребезги всю эту вашу штуковину. Пусть меня всего перекосит, как раздутую лягушку.
Он выдернул трубку и вместе с ней все содержимое моих ушей, моего мозжечка, по крайней мере одну почку и весь костный мозг моего копчика.
– Отлично сделано, – проговорил я. – Когда мне снова прийти? Он немного подумал и решил, что лучше всего прийти завтра – надо будет взглянуть, как развивается процесс.
Мара пришла в ужас, увидев меня. Ей захотелось сразу же оттащить меня домой и взяться за мной ухаживать. Но я был настолько вывернут наизнанку, что мне не хотелось, чтобы кто-нибудь оставался рядом. Кое-как я попрощался с ней: «До завтра!»
Как пьяный я доплелся до дома и рухнул в кровать, в тяжелый, без сновидений, сон. Проснулся я на заре и в великолепном состоянии. Встал и отправился прогуляться по парку. Лебеди были полны жизни, они понятия не имели об отростках височной кости.
Когда боль отпускает, жизнь кажется великолепной, даже без денег, без друзей, без грандиозных замыслов. Всего лишь легко дышится, гуляешь себе без всяких там спазм и судорог. И лебеди красивы донельзя. И деревья тоже. И даже автомобили. Жизнь катит мимо на роликовых коньках. Земля полна чудес и раскапывает все новые и новые магнитные поля в пространстве. Взгляни, как наклоняется ветер к былинкам! И каждая былинка – чувствующая и говорящая, – все они отвечают ему. Если бы земля знала боль, мы ничего не могли бы с этим поделать. Но планеты не подвержены болям в ушах; у них иммунитет, хотя они и несут в себе бессчетные страдания и муки.
В виде исключения я появился на работе раньше всех. И героически трудился весь день без малейших признаков усталости. В назначенный час я встретил Мару. Она сидела все на той же парковой скамейке.
На этот раз доктор только заглянул мне в ухо, снял образовавшийся струпик, протер и снова заткнул тампон.
– Отлично смотрится, – пробормотал он. – Приходите через неделю.
Мы были в превосходном настроении, я и Мара. Обедали в придорожном ресторане, пили кьянти. Это был целительный вечер, весь, сверху донизу, созданный для прогулок влюбленных. Мы лежали в траве и смотрели на звезды.
– Ты думаешь, она на самом деле останется там на несколько недель? – спросила Мара.
Если бы так!
– Может быть, она вообще больше не вернется, – сказал я. – Может быть, она это и хотела мне сказать, когда попросила проехать с ней в поезде. Может, у нее нервы сдали в последнюю минуту.
Мара и не помышляла о такой жертве со стороны Мод. Наверное, она вообще не думала об этом. Просто на какое-то время мы могли быть счастливы, могли вообще забыть о существовании Мод.
– Я хочу, чтоб мы могли уехать отсюда вообще, – сказала Мара. – Перебрались бы куда-нибудь, совсем в другую страну, где никто бы нас не знал.
Да, это было бы отлично.
– В конце концов мы так, наверное, и сделаем, – сказал я. – Здесь нет ни единой души, о ком я мог бы пожалеть. Вся моя жизнь была бессмысленной, пока я не встретил тебя.
– Пошли покатаемся на лодке, – вдруг предложила Мара. Мы поднялись и неспешно отправились к лодочной пристани.
Поздно, все лодки были уже заперты. Мы побрели бесцельно по тропинке вдоль озера, подошли к маленькому дощатому павильончику над самой водой. Он был пуст, вокруг никого не было. Я сел на струганую деревянную скамейку, и Мара устроилась у меня на коленях. На ней был мой любимый швейцарский костюмчик, а под ним ровным счетом ничегошеньки. Она привстала на секунду, задрала юбку и решительно оседлала меня. Получилась чудная сцепка. Потом, когда все кончилось, мы долго еще сидели в молчании, покусывая друг другу губы и мочки ушей.
Потом мы спустились к воде и кое-как, с помощью носовых платков, обмылись. Я как раз вытирал член кончиком рубашки, когда Мара схватила меня за руку и показала в сторону кустов. Я ничего там не увидел, какой-то слабый проблеск – и только. Быстро застегнул штаны, и – Мару за руку – мы снова поднялись на дорожку и степенным шагом двинулись прочь.
– Это точно копы, – сказала Мара. – У них так заведено: спрячутся в кустах и подглядывают, извращенцы поганые.
И в тот же момент мы и в самом деле услышали тяжелые шаги, типичную походку толстокожего, тупого Мика 4242
Презрительная кличка ирландцев в США.
[Закрыть].
– Эй вы, двое, – раздалось за нашей спиной. – Минуточку! Куда это вы спешите?
– Что вы имеете в виду? – Я повернулся к нему с возмущенным видом. – Мы гуляем, не видите разве?
– Самое время для прогулок. – Полицейский подошел к нам. – Я охотно прогуляюсь с вами до участка. Вы что думаете – здесь племенная ферма?
Я прикинулся непонимающим. Но он был Мик, и это его взбесило окончательно.
– Ишь, какой наглый! – сказал он. – Лучше-ка отпусти эту даму до того, как я тебя заберу.
– Это моя жена.
– Так это ваша жена, вот как? Ну-ну, значит, все отлично. Можно малость приголубить друг дружку, но подмываться в общественных местах – будь я проклят, если видел когда-нибудь этакое! Ну, тогда спешить особенно не будем. Ты, парень, совершил серьезное правонарушение, и раз она в самом деле твоя жена, она тоже за это ответит.
– Послушайте, неужели вы хотите сказать…
– Фамилия? – оборвал он меня, приготовившись записывать в блокнотик.
Я сказал.
– Где живете? Я сказал.
– Ее фамилия?
– Та же, что у меня. Она моя жена, я же вам говорил…
– Говорил. – Он гнусно осклабился. – Все верно. Так, теперь – на что вы живете. Вы работаете?
Я вытащил из бумажника свое космодемоническое удостоверение и предъявил ему – я всегда носил его с собой. Там было сказано, что я пользуюсь правом бесплатного проезда на всех видах общественного транспорта Большого Нью-Йорка. Это его слегка озадачило, он сдвинул фуражку на затылок.
– Так вы заведующий отделом. Очень ответственная должность для молодого человека вроде вас. Я думаю, что надо крепко держаться за эту должность, не так ли?
И тут перед моими глазами возникли аршинные буквы моей фамилии в завтрашних газетах. Хорошенькую историю состряпают при желании из всего этого репортеры. Пришла пора что-то предпринять.
– Послушайте, начальник, – сказал я. – Давайте обсудим все спокойно. Я живу совсем рядом – почему бы вам не зайти к нам? Может быть, мы с женой были немного легкомысленны, мы ведь поженились совсем недавно. Мы никогда не будем так себя вести в общественном месте, но ведь было темно и никого не было вокруг…
– Ладно, это все мы, может, и уладим, – сказал он. – Так вы, я вижу, не хотите потерять свою работу?
– Конечно, не хочу, – согласился я, мучительно соображая сколько у меня имеется в кармане и берет он или нет.
Мара копошилась в своей сумочке.
– Не надо так суетиться, леди, – произнес он. – Вы ведь знаете что нельзя предлагать взятку должностному лицу. Кстати, если я не слишком назойлив, в какую церковь вы ходите?
Я не задумываясь назвал католическую церковь на углу своей улицы.
– Так вы из паствы отца О'Мэйли! Что ж вы мне сразу не сказали? Конечно, вы не хотите опозорить свой приход, правильно я понимаю?
Я ответил, что если отец О'Мэйли узнает о моем поведении, я этого не переживу.
– Вы и венчались у отца О'Мэйли?
– Да, свят.. я хотел сказать «начальник». Мы венчались в этом апреле.
Я все старался не извлекая их на свет, сосчитать деньги в своем кармане. Получалось не больше четырех долларов. Интересно, сколько же у Мары?
Коп зашагал в сторону, и мы пристроились за ним. Вдруг он резко остановился и ткнул куда-то вперед своей дубинкой. И так, держа дубинку на весу и кивая головой в одном направлении, он начал тихий монолог о наступающем празднике нашей Матери Богородицы Всепомогающей и тому подобных вещах, левую же руку он вытянул таким образом, что кратчайший путь к выходу из парка лежал как раз мимо нее и воспользоваться этой дорогой зависело от нашей сообразительности и правильного поведения.
Мы с Марой поспешили сунуть ему в лапу по нескольку бумажек и, благодаря его за доброту, пулей вылетели на волю.
– Думаю, тебе лучше пойти ко мне домой, – сказал я. – Если мы ему дали мало, он может притащиться за доплатой. Я не верю этим грязным ублюдкам. Отец О'Мэйли, дерьмо!
Мы поспешили домой и заперлись там. Мара никак не могла унять дрожь. Я отыскал на кухне немного портвейна.
– Теперь только не хватало, – сказал я, отхлебнув портвейна, – чтобы Мод вернулась домой и застала нас.
– А она и вправду может вернуться?
– Один Бог ведает, что она может.
– Я думаю, мне лучше спать внизу. Мне будет не по себе в ее постели.
Мы покончили с вином, разделись. Мара пошла в ванную, накинув шелковое кимоно Мод.Я вздрогнул, увидев ее в облачении моей жены.
– Я твоя жена, правда? – сказала она, обняв меня, и я пришел в восторг от этих слов. А она двинулась по комнате, производя осмотр. – Где же ты пишешь? – спросила она. – За этим столиком?
Я кивнул в подтверждение.
– Тебе нужны большой стол и своя собственная комнат.а Какты умудряешься здесь писать?
– У меня наверху большой письменный стол.
– Где? В спальне?
– Нет, в гостиной. Но там на редкость мрачно. Хочешь взглянуть?
– Нет, – решительно отказалась она. – Пожалуй, я не стану подниматься. Теперь я всегда буду представлять, как ты сидишь в этом углу у окна. Ты и письма ко мне писал здесь?
– Нет, – сказал я. – Тебе я писал на кухне.