Текст книги "Мадонна будущего. Повести"
Автор книги: Генри Джеймс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
В Уимблдоне мне, например, показалось, что Руфь прямо-таки устрашена Солтрамом – охвачена боязнью перед исходящей от него неодолимой притягательной силой. На следующий же день, возвращаясь вместе с ней в город, я убедился, что хотя Руфь и испытывает к Солтраму глубочайший интерес, однако держится в высшей степени осторожно. Она ничем не выдаст себя прежде того, как решится обнаружить свои намерения. К какому конечному выводу придет молодая девушка, доказавшая свою способность взвешивать все за и против, можно было только гадать – и это представлялось мне увлекательнейшим из занятий. Я был бы очень взволнован, обратись она ко мне за советом, но молил небеса отвести от меня подобное затруднительное положение. Если ситуация настолько запутана, как вкратце обрисовал ее мне Грейвнер, мисс Энвой должна разрубить узел сама. Не я втянул ее в эту затею, не мне подавать ей руку помощи… И все же я не переставал терзаться вопросом, с какой стати мысли о той, кому я ничем не могу быть полезен, упорно меня преследуют. Отчасти это навязчивое беспокойство было обусловлено жгучим желанием выведать, не сообщила ли Руфь Аделаиде хотя бы частичку того, что мне стало известно от Грейвнера. Но я видел, что миссис Малвилл по-прежнему ломает голову над скрытыми пружинами, толкнувшими мисс Энвой к дальней поездке отнюдь не в качестве готовой к венцу невесты. Что-что, а очевидно было только одно: вновь среди нас она явилась в каком-то совершенно ином амплуа.
Вынужденный по делам родственников провести часть весны на западе Англии, вдали от океанического шума (я имею в виду рокот непрерывно набегающих раздумий Солтрама), я получил некоторую передышку, и встревоженность моя улеглась. Кажется, я упустил оговориться, что осмотрительность всегда отодвигала во мне любопытство на задний план. Я только гадал, не обсуждала ли Руфь Энвой идею Коксоновского фонда с леди Мэддок, и недоумевал, отчего нет вестей из Уимблдона. Несколько писем прислала мне миссис Солтрам: они были полны всевозможных обличительных замечаний, однако племянница леди Коксон ни единым словом не упоминалась – со времени недавних неблагоприятных событий миссис Солтрам заметно утратила к ней интерес.
X
Молчание Аделаиды объяснилось позднее. Все стало на свои места по моем возвращении в Лондон, когда ранним июньским утром эта достойная всяческого восхищения женщина почтила меня своим визитом. Едва она появилась, я сразу обо всем догадался, но, оповещенный о том, что очаровательная Руфь живет у них в доме вот уже целый месяц, невольно воскликнул:
– Она до сих пор в Англии? Что же ее тут удерживает, если подумать о девической скромности?
– Но ведь она меня так любит, так любит! – беспечно прощебетала Аделаида.
Ко мне она приехала, однако, не только затем, чтобы сообщить о нерушимой преданности мисс Энвой – в этом теперь не оставалось ни малейших сомнений; гораздо более существенным представлялось то, что Грейвнеру столь пылкая дружба пришлась не по нраву. Он решительно возражает против пребывания Руфи в Уимблдоне, хотя сам же поначалу в простоте душевной и привез ее туда. Короче говоря, он желает, с согласия Руфи, положить конец помолвке единственно приемлемым и достойным способом, влекущим за собой счастливую развязку.
– И чего же ради она противится? – вскричал я.
Аделаида промямлила:
– Она говорит, ты знаешь. – Видя мое замешательство, она пояснила: – Мешает выдвинутое Джорджем условие.
– Коксоновский фонд?! – ахнул я.
– Джордж сказал, что посвятил тебя в это дело.
– Только отчасти. Значит, мисс Энвой взяла на себя обязательство им распорядиться?
– Да, взяла, причем самым благороднейшим образом: она рассматривает свои права как долг, исполнить который можно лишь сугубо однозначно. – Набрав в легкие воздуха, Аделаида выпалила: – Конечно же, Руфь держит на примете мистера Солтрама.
– Боже, вот ужас-то! – вырвалось у меня невольное восклицание, заставившее Аделаиду побледнеть.
– Ужас? В чем тут, по-твоему, ужас?
– Ужас в том, что надо в одиночку справляться с подобной задачей.
– Не беспокойся, ты тут ни при чем! – Моя гостья не без вызова высоко вскинула голову.
– Да разве он годится в лауреаты? – в отчаянии возопил я, что вызвало со стороны Аделаиды отпор не менее энергичный, и теперь, уже в непритворном ужасе, я припер ее к стенке вопросом: – Уж не твоих ли рук это дело? Признавайся честно: не ты ли ее подговорила?
Краска так и бросилась в лицо простушке Аделаиде: я вновь заставил ее не на шутку струхнуть. Пылая гневом, она гордо заявила, что в жизни никого никогда не подговаривала и что у Руфи, слава Богу, есть собственные глаза и уши. Руфь сама способна оценить людей по достоинству. Если мне угодно, так это он, он– и только онсвоей личностью расположил ее к себе, как располагает всякого, кто обладает по-настоящему чуткой душой. (Данное определение, замечу в скобках, лишь слабо отражало то, что мы понимали под способностью безраздельно отдаваться всемогущей власти красноречия мистера Солтрама.) Что могло значить ее, Аделаидино, влияние, если наш общий друг целиком завладел воображением мисс Энвой? Да какое же право, простонал я, хорошенькая девушка, помолвленная с подающим надежды членом палаты общин, какое же право имеет она отдавать свое воображение во власть кому бы то ни было, когда она обязана, просто обязана безраздельно владеть собой денно и нощно? Сбитая с толку Аделаида только и сумела растерянно пролепетать что-то насчет исключительной ее проницательности. Руфь воспринимает мистера Солтрама едва ли не как мощную природную стихию. Она достаточно умна для того, чтобы проникнуться его гениальностью, и жаждет осыпать его щедротами из чистого великодушия.
– Положительных свойств у нее хоть отбавляй, согласен, но скажи, пожалуйста: среди прочего, достаточно ли она богата? То есть богата ли настолько, чтобы разбрасываться такими суммами?
– Ей виднее. К тому же ведь это не ее деньги: она ни в коем случае не считает их своими.
– Вопреки мнению Грейвнера. И в этом вся загвоздка?
– Да, именно эта трудность и привела Руфь сюда: ей совершенно необходимо было увидеться с поверенным тетушки. Ясно, что по завещанию леди Коксон деньги могут принадлежать ей, но она слишком совестлива, и это не позволяет ей пренебречь изначальным условием, настойчиво и недвусмысленно подчеркнутым сэром Грегори, который предназначил часть своего состояния для вполне определенной цели. Иной точки зрения на этот предмет Руфь не допускает. Деньги пойдут только в поощрительный фонд – и никуда больше.
– С виду идея фонда весьма возвышенна, однако по сути своей это совершеннейшая нелепость.
– Это слова мистера Грейвнера? – полюбопытствовала Аделаида.
– Возможно, хотя мы с ним уже целую вечность не виделись. Просто я и сам так считаю. Все это вилами на воде писано. Грейвнер упирал на юридическую сторону вопроса; подобные смехотворно расплывчатые указания никаким боком с законностью не соседствуют.
– А Руфь и не настаивает на том, что все здесь безукоризненно по части наследственного права, – подхватила Аделаида. – Именно юридическая уязвимость некоторых сторон завещания и обостряет в ней чувство морального обязательства.
– Это что, ее собственные слова? – отпарировал я.
Не берусь в точности передать ответ Аделаиды, помню только, как долго она распространялась насчет потрясающего великодушия мисс Энвой. Вспомнив о том, насколько не по нутру подобное великодушие Джорджу Грейвнеру, я вновь подивился, как могла столь несходная пара полагать, что способна достичь взаимного понимания. Миссис Малвилл уверяла меня, будто Руфь любит Джорджа так, как не способна любить никакая другая женщина, – и терзается до глубины души. Тем не менее она желает видеть меня. Услышав это, я вскочил как ужаленный:
– Что?! Прости, ради Бога… Когда же?
С чувством юмора у Аделаиды всегда было слабовато, но тут даже она, не удержавшись, прыснула. Мы назначили подходящий день – ближайший из тех, когда я смог бы приехать в Уимблдон; но прежде чем моя гостья ушла, я спросил ее, как давно ей стало известно обо всех этих чудесах.
– Да вот уже несколько недель, но я обещала держать все в секрете.
– И потому не писала?
– Не могла же я написать, что Руфь живет у меня, а день бракосочетания не определен. Ведь тогда пришлось бы и указать причину, из-за которой свадьба откладывается. Но дня два назад, – продолжала Аделаида, – Руфь сказала, не могла бы я попросить тебя выбраться к ней. Тогда же она и призналась, что идея фонда тебе известна.
Я наморщил лоб:
– Зачем же Руфи понадобилось со мной встречаться?
– Разумеется, чтобы поговорить о мистере Солтраме.
– Как о предполагаемом избраннике? – Риторичность вопроса была настолько чудовищна, что следом же я воскликнул: – Завтра утром отплываю в Австралию!
– Это как тебе угодно! – бросила миссис Малвилл, направляясь к двери.
– Так, значит, мы договорились на четверг? – торопливо уточнил я. – В пять часов подойдет?
В общем, путь к отступлению был отрезан, и на прощание я поинтересовался, как последнее время вел себя ни о чем не подозревающий претендент.
– К великому нашему счастью, просто безупречно. Он настоящая душка. К тому же – за что все мы перед ним преклоняемся – он сейчас в особенно блестящей форме. На недосягаемой высоте – чистейший небесный светоч… Но ты ведь не подложишь ему свинью, правда? – взмолилась Аделаида, уже на пороге.
– Какая опасность угрожает ему в сравнении с той, что сам он носит в себе? – хмыкнул я. – Смотри только, приглядывай за ним хорошенько, чтобы он был паинькой. Иначе он такое нам устроит, что фонд превратится в самое скандалезное посмешище.
– Посмешище? – жалобным эхом отозвалась Аделаида.
Мы помолчали.
– Мисс Энвой готова к любым неожиданностям?
Миссис Малвилл ввинтила острие зонтика в ковер.
– Фигура мистера Солтрама ширится на глазах день ото дня! – торжественно заявила она.
– Дорогая, твоя – тоже, – рассмеялся я, притворяя дверь за гостьей.
В четверг я был в Уимблдоне, и встреча с Руфью подтвердила все мои предположения. Теперь я вполне осознал, отчего эта девушка с самого начала вызывала во мне такое волнение – смутное предчувствие того, что ради нее мне придется решать какой-то головоломный ребус. Более чем когда-либо я ощущал себя лицом к лицу с неотвратимой судьбой, стоя перед Руфью в просторной гостиной, где хозяева тактично оставили нас вдвоем, и с беспечным видом одну за другой старался нанизать на нить прозрачно-ясные бусины ее мысли, которые она бросала мне из своего глубокого кресла. Бледная и лучистая, одетая в траур, Руфь казалась мне воплощенным порывом к цели, олицетворением страстного стремления осуществить предназначенный долг, и я не уставал спрашивать себя, найдется ли на свете другая молодая девушка, обладающая столь же обворожительным врожденным умением так легко и непринужденно касаться в речи тяжкого жизненного затруднения, в котором она оказалась; среди окружавшей ее всей этой навощенной старинной мебели едва ли не вышучивать собственную нерешительность? Эта удивительная юная особа могла быть вдумчивой без напыщенности, и в те минуты, когда мне безусловно следовало проклинать ее настойчивость, я ловил себя на том, что завороженно слежу за непринужденной игрой ее бровей и любуюсь ослепительностью улыбки.
Однако все эти отвлекающие моменты, спешу заметить, не помешали мне довольно скоро выяснить повод, сделавший необходимым наше свидание. Ответ Руфи был не менее очевиден, чем ее красота: ей хотелось узнать, что именно я подразумевал при нашей первой встрече под утверждением об отсутствии у мистера Солтрама чувства собственного достоинства. Примерный смысл моего высказывания Руфь способна была представить и сама, но желала услышать это непосредственно из моих уст. В действительности ей конечно же требовалось установить, нет ли в Солтраме еще худших черт, ускользнувших от ее глаза. Она не провела с ним под одним кровом и месяца, однако успела уже убедиться, насколько чурается он жесткости крахмала и неподатливости китового уса. Он походил на желе без формы, но его следовало ввести в четкие рамки: как раз эта задача и разожгла в Руфи интерес к нашему общему другу и послужила основой ее замысла. Она отважно изложила мне свой проект, предельно вздорный и вместе с тем не лишенный внушительности. Как и я, Руфь была в состоянии с юмором воспринимать всю эту затею: разница заключалась в том, что ироническое отношение к ситуации ничуть не мешало ей действовать. Более того, Руфь сразу же заявила мне, что не намерена вдаваться в исходный вопрос касательно ее морального долга – это ее частное, личное дело. Есть вещи, которые не подлежат огласке, – ее собственные мотивы и впечатления. Она подолгу вела доверительные беседы с тетушкой и добилась твердой определенности в оценке ситуации. О том, как исполнять взятые обязательства и что понимать под верностью обещаниям, – каждый, в сущности, должен судить сам, без стороннего вмешательства. Так вот, наконец-то представился случай воплотить все это на практике, причем случай достаточно экстраординарный, и тут многое ее смущает, поскольку, как она ясно понимает, затрагиваются весьма и весьма чувствительные струны. Она полностью отдает себе отчет в том, что подобная ответственность – дело в высшей степени непростое; в противном случае она даже и не пыталась бы обременять меня хотя бы малой долей забот. Сочувствие со стороны Малвиллов безгранично, но до конца ли они искренни? И способны ли они, на их-то месте, быть таковыми: вообще, можно ли от них подобное требовать? Да, она послала за мной ни больше ни меньше как затем, чтобы спросить прямо – не утаивается ли от нее нечто ужасное…
Руфь ни намеком не обмолвилась о Джордже Грейвнере: я приписал ее обдуманное молчание и даже веселость не только безупречному такту, но и скрытой озабоченности – следствию неколебимой решимости не выдать никому тайны разлада с женихом. Единственный груз, который она на меня возлагала, – это более чем красноречивое указание на то, что отказ его неоправдан. О конечно же, она понимает, сколь многое значит характер; ей ясно, что нечего и думать сделать добродетель приемлемой, не пропустив ее предварительно через критический строй придирок, уткнувших свои носы, подобно чинным школьницам на прогулке, в подол классной дамы, которая превыше всего ставит безукоризненность манер. Но неужто необходимо упорствовать в убеждении, будто непогрешимость – это некий идол, будто никогда сроду, ни единожды не выпадало случая для великодушной скидки, для мудрой снисходительности; неужто хоть раз нельзя отступить от несокрушимого педантства; короче говоря, позволить одной чаше весов перевесить другую?
Едва только мисс Энвой выпалила передо мной эту взволнованную тираду, я чуть не заключил ее в объятия за то, что она так восхитительно продемонстрировала свое несходство с миссис Солтрам.
– Отчего бы не набраться мужества понять и простить, – настаивала Руфь, – равно как и не воодушевиться привязанностью?
– Я вижу, вы наивеликолепнейшим образом все для себя разрешили, – уклончиво отвечал я. – Скажу только одно: ваше воодушевление достигло, как видно, критической точки.
При этой моей реплике наши взгляды на мгновение встретились: я увидел, что ее вдруг поразила мысль, будто в моем замечании скрыт намек на некое личное ее пристрастие к нашему тучному философу, обусловленное не то преображающей реальную персону мечтательностью, не то редким извращением вкуса. А как же иначе прикажете трактовать румянец, внезапно вспыхнувший на ее прелестном личике? Я было пришел в замешательство от того, что Руфь мои слова смутили, и не знал, как ее ободрить, но девушка быстро справилась с собой, краска отхлынула от ее щек, и она обратилась ко мне с самой что ни на есть обворожительной улыбкой:
– О, вот видите, как просто, оказывается, забыть о былой неприязни к этому человеку!
Ее сочувственный тон словно одним-единственным взмахом кисти начисто удалил с полотна громоздкую фигуру нашего кумира, но вместе с тем эта фраза и по сей день звучит у меня в ушах как чистосердечнейшая похвала, не идущая в сравнение со всеми нашими. Однако, тут же припомнив, кого именно лишали всех и всяческих прерогатив, я не удержался и порывисто шепнул:
– Бедняга Солтрам!
Руфь обладала даром угадывать истинную меру того, что я начисто отрицал, и это позволило ей продолжить:
– Что поделаешь, если благодаря кому-то в тебе пробуждается интерес к жизни?
– Да, в самом деле, что? – эхом отозвался я.
Неопределенность моего отклика могла ее удивить, но я уже думал о совсем другом человеке, и это заставило меня невнятно промычать с легким вздохом:
– Бедняга Грейвнер!
Что сталось с тем интересом, который пробудил он? Позднее я осознал, насколько тягостно поразило Руфь его нескрываемое желание присвоить себе эти злосчастные деньги. В этом и состояла истинная причина ее отчуждения. Алчность алчностью, но его язвительная критика завещания сэра Грегори была, по всей вероятности, вполне искренней, однако ничто не могло оправдать неприглядности его требования купить на эти деньги хороший дом. Итак, по причине размолвки, Джордж оказался не способен (что вполне простительно) оценить, какое обновление принес душе его невесты Фрэнк Солтрам. Если таким вопросом мог задаваться простой, незаинтересованный наблюдатель, представляю, с каким негодованием задался бы им сам Грейвнер! Мне еще предстояло убедиться, что он, в отличие от Руфи, вовсе не так горд, чтобы таить от меня причину своего разочарования.
XI
На сей раз я никак не мог остаться к обеду – во всяком случае, удалился именно под этим предлогом. Я и вправду стремился поскорее избавиться от продолжения разговора, что освобождало меня от притворных усилий найти для Руфи желанный выход. Чем я мог ей помочь? Разве можно было признаться, сколь многое лежало под спудом? Я и сам всего не знал, да и не хотел знать. Я всегда стремился как можно меньше слышать о слабостях бедняги Солтрама – не допытываться до главного. Большую часть сведений мне, по сути дела, навязала его супруга. Непреклонная добросовестность мисс Энвой вызывала во мне смутную досаду, и я невольно задавался вопросом, почему бы ей в конце концов не оставить несчастного философа в покое и не удовлетвориться вручением Джорджу Грейвнеру лицензии на покупку подходящего дома. Не сомневаюсь, он бы отлично провернул это дельце, приобретя по дешевке превосходный особняк.
Я смеялся едва ли не веселей, чем сама Руфь; тянул время, увиливая от прямого ответа; заверял ее, что мне на досуге необходимо все хорошенько обдумать. Я запугивал ее чудовищным бременем ответственности, которое ляжет на ее хрупкие плечи, и вышучивал ее горячее увлечение беспрецедентной затеей. Нет, скандала я не боялся; не страшила меня и моральная дискредитация фонда. Больше всего беспокоило меня другое. Дело заключалось вот в чем: лауреат, конечно, получал право на пожизненное пользование соответственными благами, но предполагалось, что в дальнейшем возникнут и новые претенденты, отвечающие высоким требованиям, и потому весьма желательным представлялось, чтобы самый первый в ряду достойных избранников являл собой высокий образец семейной добродетели. В данной же ситуации фонду будет положено дурное начало – и возложенный на нашего кумира лавровый венок вряд ли не пожухнет, если принять во внимание некоторые малоприятные привходящие обстоятельства. Впрочем, тревожился я по этому поводу куда меньше, чем следовало бы: волновало меня не то, что деньги достанутся Солтраму незаслуженно, но скорее то, что юная восторженная девушка их лишится. Мне хотелось, чтобы Руфь оставила их себе, и, прощаясь, я напрямик сказал ей об этом. Моя собеседница строго глянула на меня (я никогда прежде не видел ее такой серьезной) и выразила надежду, что сугубо личные предпочтения не подстрекнут меня к шагам, граничащим с непорядочностью.
Все услышанное, надо сказать, вывело меня из душевного равновесия – и вместо того, чтобы направиться к станции, я решил побродить по многоцветной пустоши, откуда открывался вид на окрестности Уимблдона. Хотелось размяться, стряхнуть с себя возбужденность, отогнать подальше ту малую, по выражению мисс Энвой, долю забот, которая, как ни крути, а все же угнетала меня довольно чувствительно… Я сознавал яснее ясного, от какой бездны неприятностей Коксоновский фонд избавил бы нас в будущем, однако казалось все же легче по-прежнему противостоять всем трудностям лицом к лицу, нежели стать свидетелем – и даже в какой-то мере пособником – добровольного отказа от счастья двух дорогих мне людей, судьба которых была мне далеко не безразлична.
Ясное осознание положения дел длилось недолго: не прошло и получаса, как вдруг невдалеке моему взору предстали массивные очертания пожилого толстяка, одиноко сидящего на скамье под раскидистым деревом. Он пристально, с грустной задумчивостью смотрел перед собой; пухлые белые руки были сложены на золотом набалдашнике тяжелой трости. Трость я узнал сразу: ведь это я сам преподнес ее Фрэнку Солтраму в дар тогда – в те волнующие, незабываемые дни… Я остановился, едва он завидел меня, и тут произошло неожиданное: неведомо почему, но мне вдруг открылось, словно прозревшему, какой глубокой красоты преисполнен его мягкий, рассеянный взгляд. Глаза Солтрама лучились умудренностью, как небосклон солнечным светом, и у меня возникло чувство, будто между нами перебросили украшенный аркой мост; будто мы очутились рядом, вдвоем, под сводом величественного храма. Несомненно, особую остроту этому новому чувству придавали мои былые отречения от него, старания изгнать из памяти даже само его имя. Захваченный своим открытием, я застыл на месте как пригвожденный; на губах моих, очевидно, обозначилось некое подобие виноватой улыбки. Солтрам улыбнулся мне в ответ ободряюще и терпеливо – с благородной, спокойной усталостью уязвленного добросердечия. Я говорил мисс Энвой, что у него нет чувства собственного достоинства; но вот он недвижно сидел и ждал, пока я подойду к нему, – сидел в расстегнутом жилете, с видом крайней расслабленности, точно мелкие дрязги земного существования ровным счетом ничего для него не значили; и вот теперь – разве не воплощением царственности он мне показался? Вот оно, подлинное величие Фрэнка Солтрама: о наших беспрерывных спорах и толках о том, как обеспечить ему хлеб насущный, или о том, как вознаградить или не вознаграждать его дарования, он нимало не догадывался и даже не подозревал.
Посидев минуту-другую бок о бок с Солтрамом на скамье, я полуобнял его за широкое податливое плечо (при любом соприкосновении с ним обнаруживалась та же уступчивость) и обратился к нему, причем голос мой прозвучал со странной для меня самого просительностью:
– Поедем в город, дружище, скоротаем вечерок вместе, вдвоем…
Я не хотел расставаться с ним, желал его общества и спустя час, со станции Ватерлоо, известил Малвиллов о своем приобретении телеграммой. Поначалу Солтрам наотрез отказался ночевать у меня, ссылаясь на отсутствие пижамы, но я охотно предоставил в его распоряжение свою. Я избегал заказывать обед домой, а отправляться в клуб было уже поздно, и пиршество наше свелось к жареной рыбе и чаю, если забыть о пиршестве духовном. Теперь, после всего происшедшего, меня распирало от стремления заключить с дорогим гостем обоюдный мир, что вполне отвечало его неизменной готовности видеть во мне друга. Слишком, слишком часто я навязывал ему в прошлом темы и предметы совершенно лишние, не идущие к делу: отрадно вспомнить, что в тот вечер я даже и не заикнулся ни о миссис Солтрам, ни о ее выходке. Мы курили и беседовали далеко за полночь, непринужденно и раскованно, освободившись от былой натянутости и забыв старые счеты; и я приложил все старания, дабы довести до сознания моего гостя, сколь многим я ему обязан и как дорожу всем тем, что от него получил. Держался мистер Солтрам кротко, словно кающийся грешник; кругозор его был беспределен как истинная вера; возражал он застенчиво, но убедительно; до прощения снисходил еще красноречивей, нежели когда признавал промах. Вероятнее всего, наша встреча в Лондоне никоим образом не могла равняться с тем вошедшим в историю блистательным вечером в Уимблдоне, когда мисс Энвой впервые услышала вдохновенный монолог, а мы так и не разрешили до конца вопрос о количестве употребленного оратором живительного напитка; но в тот раз я был как бы вынут из происходившего, оставался в стороне; теперь же всем существом находился здесь, вбирая в себя каждое слово… К половине второго мой собеседник взошел уже на совершенно олимпийские высоты.
Фрэнк Солтрам никогда, ни при каких обстоятельствах не поднимался утром, пока кто-то другой в доме еще лежал в постели: в Уимблдоне его поздние завтраки неизменно были решающим доводом, на который ссылались увольняющиеся кухарки. И потому береговая полоса была пустынна, когда рано утром, к крайнему моему изумлению, мне неожиданно доложили о прибытии миссис Солтрам.
Я поколебался, не сообщить ли ей о присутствии под моим кровом ее супруга, однако сама миссис Солтрам воспрепятствовала этому, вынудив меня к сдержанности тем, что извлекла из ридикюля и вложила мне в руку запечатанный конверт. Все это она проделала в полном молчании, строго и многозначительно глядя мне прямо в глаза. На одно мгновение во мне затеплилась упоительная надежда на то, что визитерша вознамерилась оповестить меня о полном разрыве наших отношений и отказе продолжать наше знакомство, причем избрала для соответствующего церемониального акта наиболее непримиримую и беспощадную форму. Ради такого события я был бы готов покорно принять любой приговор, напустив на себя самый что ни на есть униженный вид, однако взгляд мой нечаянно упал на письмо – и из груди моей вырвалось восклицание, менее всего похожее на вздох облегчения:
– А, так это Пуднеи!
Мне были знакомы их конверты, хотя они никогда не видали моих. Они всегда покупали конверты в почтовых конторах – с уже наклеенной маркой; данное письмо было не отправлено, а передано с оказией – следовательно, они понапрасну истратили на меня целый пенс. Я просматривал их чудовищные эпистолы, адресованные Малвиллам, однако сам в корреспонденцию с ними не вступал.
– Мне поручено доставить письмо вам, в собственные руки: отправители утверждают, что им неизвестен ваш адрес.
Я повертел конверт в руках, не взламывая печати.
– С какой стати им вздумалось обращаться именно ко мне?
– Им необходимо сообщить вам нечто важное. Худшего и быть не может, – сухо добавила миссис Солтрам.
Я почувствовал, что открыта новая страница прискорбной распри между супругами, на всем протяжении которой оба выказали лютую мстительность и редкостное криводушие, однако нельзя было не признать, что в данной истории Солтрам заслуживал более сурового осуждения, чем за любую другую из своих эскапад. Он начал с того, что тяжко оскорбил несравненных Малвиллов в угоду новым покровителям, ловко умеющим пускать пыль в глаза, но затем – еще и полгода не истекло, – согласно своему обыкновению, вырыл свежий, еще более непроходимый ров отчуждения, нежели та пропасть, которую оставил за собой. Зиявший в Уимблдоне провал ныне, благословение небесам, удалось засыпать вровень с землей, но Пуднеи, окопавшись по противоположную сторону разверстой бездны, упорно продолжали вести через нее жесточайший обстрел. Пуднеи (я ничуть в том не сомневался) имели на то более чем веские основания и с самого начала настоятельно советовали не выступать на защиту Солтрама, справедливо полагая, что если не отражать атаки, то запал нападающих, быть может, вскоре выдохнется. Ничего иного я и не желал – и в своих доводах преуспел настолько, что сумел прекратить переписку как раз вовремя: в противном случае нашему тесному кружку был бы нанесен такой сокрушительный удар, от которого он вряд ли бы отправился в будущем. Более того: я знал (а вернее, предполагал), что Пуднеи предъявили далеко не все имеющиеся у них улики – лишь настолько, насколько у них хватило духу, ибо вполне отдавали себе отчет в несовершенстве собственной добродетели, в самое уязвимое место которой Солтрам мог вонзить свою рапиру. Им оставалось только гадать, осмелится ли на безоглядный выпад грешник, у которого за душой столько тайных провинностей: итак, затаив едкую злобу и взаимную подозрительность, противники предпочли временное затишье в военных действиях. Я, разумеется, предполагал, что рано или поздно настанет день, когда Пуднеи по той или иной причине избавятся от всякой опаски и угостят нас откровением, которое по силе причиненного ущерба далеко превзойдет все предшествующие. Письмо от мистера Пуднея, вложенное мне в руку, недвусмысленно означало, что роковой час пробил… Пуднеи отбросили все свои страхи.
– Я вовсе не желаю знать о худшем, – демонстративно отрезал я.
– Вы должны вскрыть конверт. Туда вложено еще одно письмо.
На ощупь вложение было плотным, вселяющим ужас.
– Какая круговерть! – вскричал я. – Я тоже должен кому-то его передать?
– Именно так: второе письмо предназначено для мисс Энвой.
Я вздрогнул; по спине у меня пробежал холодок.
– Почему же письмо не направлено ей самой?
Миссис Солтрам замялась:
– Вы же знаете, она живет в доме Малвиллов…
– И в чем же тут препятствие?
Моя посетительница вновь смешалась – и мне как нельзя более явственно представилась гротескная несообразность ее поступка, о которой сама она и не догадывалась. Помимо Джорджа Грейвнера и четы Малвиллов, только мне было известно о посмертной воле сэра Грегори Коксона и о феноменальной щедрости мисс Энвой! Трудно было найти пример более вопиющего непонимания сложившихся обстоятельств: с какой невозмутимой бесцеремонностью миссис Солтрам выбрала самый подходящий момент, чтобы очертя голову ринуться прямо в капкан…
– Может статься, что ее письма попадут в руки к Малвиллам. Почерк мистера Пруднея им известен.
Я не сразу понял, о чем идет речь, но, как только сообразил, взорвался от возмущения.
– Выходит, по-вашему, Малвиллы способны перехватить чужое письмо? Да как вам только в голову могла прийти мысль о подобной низости? – негодовал я.
– При чем тут я? Так сказал мистер Пудней, – вся вспыхнув, запротестовала миссис Солтрам. – Это его идея.
– Почему же тогда он не поручил вам передать письмо непосредственно мисс Энвой?
Миссис Солтрам, густо покраснев до корней волос, вперила в меня тяжелый взгляд:
– Вам это самому должно быть ясно.
Догадаться, в самом деле, было несложно.
– Здесь что, содержатся обличения?