Текст книги "Мадонна будущего. Повести"
Автор книги: Генри Джеймс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
– Истинная леди никогда не осудит своего мужа! – надменно воскликнула сия добродетельная особа.
Я расхохотался – причем, боюсь, довольно-таки невежливо.
– Ну разумеется, не осудит, и в особенности перед лицом мисс Энвой – ведь она так впечатлительна! Но с какой стати необходимо посвящать ее во все эти пакости? – продолжал я недоумевать.
– Да потому, что она, живя с ним под одним кровом, беззащитна перед его уловками. Мистер и миссис Пудней вдоволь ими нахлебались; они предвидят грозящую ей опасность.
– Искренне признательны вам за беспокойство! Но какая разница, попадется она на крючок или нет? Денег на субсидии у нее теперь все равно нет!
Миссис Солтрам помолчала, а потом с достоинством произнесла:
– Не все на свете измеряется деньгами. Существуют и другие ценности, помимо них.
Эта истина, очевидно, не являлась миссис Солтрам во всей своей наготе, пока кошелек у Руфи не пустовал. Бросив взгляд на конверт, моя гостья уточнила, что отправители наверняка подробно излагают мотивы, побудившие их обратиться к мисс Энвой с посланием.
– Ими движет исключительно душевная доброта, – заключила миссис Солтрам, поднимаясь с кресла.
– Доброта по отношению к мисс Энвой? Мне кажется, до того, как ее постигли неприятности, вы руководствовались несколько иными представлениями о доброте.
Моя посетительница улыбнулась не без язвительности:
– Вероятно, и на вас нельзя положиться так же, как и на Малвиллов!
Мне не хотелось укреплять ее в этом мнении; тем более нежелательным был ее рапорт Пуднеям обо мне как о ненадежном посреднике. Помнится, именно в эту минуту я дал себе мысленную клятву любыми средствами убедить мисс Энвой при разборе корреспонденции даже не притрагиваться к конвертам с непогашенной маркой. Меня охватила тревога – смятение мое, должен сознаться, все возрастало: я разрывался между страстным желанием нагнать на мисс Солтрам побольше страха и надеждой путем дипломатических уверток хотя бы отчасти утихомирить Пуднеев и умерить их неусыпное рвение.
– Полагайтесь только на мою предусмотрительность! – нашелся я наконец с ответом.
Миссис Солтрам изобразила непонимание, и я поспешил добавить:
– Может случиться так, что впоследствии вы, послужив вестницей, будете горько раскаиваться в своем поступке.
Вескость моего тона явно встревожила мою собеседницу. Еще две-три фразы намеренно обескураживающего свойства, подкрепленные помахиванием конверта в воздухе, окончательно сбили миссис Солтрам с толку – и она с жадностью проводила глазами донесение мистера Пуднея, когда я поспешил сунуть его – от греха подальше – себе в карман. Вид у нее был озадаченный и раздраженный: казалось, она готова была выхватить у меня пакет и доставить его по обратному адресу…
Проводив гостью, я почувствовал себя так, как если бы дал слово ни за какие блага в мире не передавать письма мисс Энвой. Во всяком случае, порывистое движение, с которым я, оказавшись один, извлек из кармана адресованный мне конверт, позволяло судить о многом: посвященный наблюдатель, видя, как я бросил его в ящик стола и повернул ключ в замке на два оборота, наверняка бы пришел к выводу о моей неколебимости.
XII
Миссис Солтрам ушла – и дышать мне вдруг стало трудно, в груди сделалось больно, будто только-только я чудом избежал невосполнимой для меня утраты. Непросто было сказать, с чем я едва не расстался – уж не с честью ли? Переживание обострялось еще и тем, что до сих пор все мое существо переполняло трепетное ликование, с которым я накануне, благодаря выпавшей на мою долю удаче, внимал самому вдохновенному собеседнику на свете. Нежданная встреча с Солтрамом на вересковой пустоши близ Уимблдона словно высвободила меня из тесных пут – сразу избавила от стремления подыскивать ему место на шкале ценностей. Пора было, черт возьми, сделать для себя решающий выбор – и я его сделал: вознес Фрэнка Солтрама на головокружительную высоту, вознес окончательно и бесповоротно…
Миссис Малвилл прибыла за Солтрамом в ландо, подгадав свой приезд к тому времени, когда он обычно уже бодрствовал. По ее словам, Руфь составила бы ей компанию, если бы не ожидала визита Грейвнера. Я предельно ясно отдавал себе отчет во взятом на себя обязательстве встретиться с мисс Энвой – тем более у меня было для нее письмо; но день проходил за днем, а я все медлил и выжидал, так что миссис Солтрам вволю могла делиться с Пуднеями любыми своими опасениями. Так или иначе, в итоге мне открылась подоплека собственной нерасторопности: я перестал внутренне содрогаться при мысли о лежащей на мне ответственности. Я допускал, что потрясающее впечатление, произведенное на меня Солтрамом в тот вечер, со временем может изгладиться, но ничуть не бывало: скажу прямо, сила этого впечатления ни на гран не умалилась и по сей день.
Целый месяц я упорно закаливал свою выдержку, но первой не выдержала Аделаида Малвилл: всполошившись ввиду моего затянувшегося отсутствия, она прислала мне записку с вопросом, почему я так упорно скрываюсь от ее общества. Обычно в это время года я куда чаще заглядывал в Уимблдон. Аделаида писала также о своих переживаниях, связанных с откровенным разладом между мистером Грейвнером и ее обожаемой юной подругой. Положение дел удовлетворяло ее только частично, ибо благо, уготованное мистеру Солтраму, по-прежнему окутано холодным туманом теории. Аделаида сокрушалась, что ее обожаемая юная подруга наделена, пожалуй, слегка чрезмерной скрытностью; она намекала далее на возможность вакансии в сердце мисс Энвой для другого неглупого, подающего надежды молодого человека. Сразу же замечу в скобках, что ни о какой вакансии не заходило и речи – и, уж разумеется, ныне этот вопрос давно снят с повестки дня. Все эти крушения надежд теперь далеко в прошлом… Руфь Энвой так и не вышла замуж; я тоже остался холостяком.
По истечении месяца я написал Джорджу Грейвнеру, что хотел бы навестить его по важному делу; вместо ответа он явился ко мне самолично на следующее же утро. Было видно, что он немедленно связал это важное дело с нашим разговором в вагоне: быстрота его реакции свидетельствовала о готовности возобновить обсуждение – пепел, видать, еще не остыл… Я сказал Джорджу, что совесть побуждает меня откровенно посвятить его во все подробности – в силу обязательств, налагаемых на меня его дружеским доверием.
– Ты имеешь в виду свою беседу с мисс Энвой? Она мне все рассказала, – заявил Грейвнер.
– Нет, я не затем хотел с тобой встретиться, – ответил я. – Полагаю, что передавать или не передавать о нашей беседе кому бы то ни было – всецело право мисс Энвой. Впрочем, если тебе все известно, то ты наверняка слышал и о том, что я всячески старался ее расхолодить.
– Расхолодить? В каком смысле?
– Относительно кандидатуры, выдвинутой на соискание премии Коксона.
– То есть насчет мистера Солтрама? Дорогой мой, тогда я решительно не понимаю, что именно ты разумеешь под расхолаживанием, – буркнул Грейвнер.
– Ну, я счел свою речь достаточно убедительной и думал, мисс Энвой со мной согласилась.
– Согласиться – одно, а вот что из этого следует – совсем другое. Видишь ли, мисс Энвой отнюдь не расхолодилась.
– Это ее дело. Увидеться с тобой мне требовалось потому, что я должен со всей откровенностью тебе признаться – повлиять на мисс Энвой в нужном направлении я определенно не в состоянии. Да, в сущности, и желания такого у меня нет!
– Очень мило с твоей стороны, черт бы тебя подрал! – деланно расхохотался мой гость. Лицо его побагровело; он помолчал, а потом спросил: – Тебе, похоже, хочется, чтобы этот молодец снискал громкую славу? Чтобы его возвели на пьедестал? Осыпали золотом с головы до пят? Увенчали лаврами?
– Знаешь ли, я сопоставлял различные формы общественного признания – и в целом не прочь примириться с любой. Если комплименты раздаются направо и налево, почему бы и в данном случае не воздать человеку должное? Вот почему я считаю тебя обязанным знать следующее: в моем распоряжении находится некое свидетельство отрицательного свойства. Оно может возыметь решающее влияние на позицию мисс Энвой, однако относительно имеющихся у меня улик я намерен оставить ее в полном неведении.
– И меня тоже?
– У тебя и без того порочащих свидетельств более чем достаточно. Речь идет о запечатанном письме, которое меня уполномочили вручить мисс Энвой.
– А ты не собираешься этого делать?
– Есть лишь одно соображение: только оно побудило бы меня поступить иначе.
Ясные, красивые глаза Грейвнера на минуту вперились в мои, вовсе не пытаясь найти в них разгадки, и это меня почти расстроило.
– А что в письме?
– Я же тебе говорю: оно запечатано – откуда мне знать о его содержании?
– Почему же оно послано через тебя?
– А не через тебя? – Я чуть-чуть помедлил с ответом. – Единственное объяснение, которое приходит мне в голову, заключается в том, что отправитель, скорее всего, полагает твои отношения с мисс Энвой исчерпанными: так, вероятно, изобразила дело миссис Солтрам.
– Мои отношения с мисс Энвой вовсе не исчерпаны, – пробормотал, запинаясь, несчастный Грейвнер.
Я еще немного помолчал.
– Предложение, которое я собираюсь тебе сделать, дает мне право задать тебе прямой вопрос, безо всяких экивоков. Скажи, ты все еще помолвлен с мисс Энвой?
– Н-нет, – процедил он. – Но мы продолжаем оставаться добрыми друзьями.
– Настолько добрыми, что снова сделаетесь женихом и невестой, стоит лишь устранить препятствие, мешающее вашему браку?
– Устранить препятствие? – непонимающе переспросил Грейвнер.
– Если я передам мисс Энвой письмо, оно заставит ее отказаться от своего проекта.
– Так передай же ей это письмо – Бога ради!
– Я готов это сделать, но ты должен меня заверить, что ликвидация фонда станет преддверием вашего союза.
– Да я на следующий же день поведу ее к венцу! – вскричал мой посетитель.
– Так-так, но вот один маленький вопросик: пойдет ли она с тобой рука об руку? От тебя мне нужно только одно: поручись честью, что ты уверен в ее согласии. Дай мне слово джентльмена – и письмо сегодня же будет у мисс Энвой в руках.
Грейвнер взял шляпу и машинально повертел ее перед собой, придирчиво изучая безупречно закругленную форму. Затем, внезапно взъярившись, в порыве самоотверженной честности рявкнул: «Можешь спровадить это чертово письмо в преисподнюю!» – и, надвинув шляпу на глаза, выскочил вон.
XIII
– Вы будете читать письмо? – осведомился я у мисс Энвой, когда, по прибытии в Уимблдон, рассказал ей о визите миссис Солтрам.
Она ненадолго задумалась, но пауза, пусть и совсем короткая, показалась мне бесконечно тягостной.
– Вы привезли письмо с собой?
– Да нет, оно заперто у меня дома, в ящике стола.
Вновь наступило молчание; наконец Руфь произнесла:
– Возвращайтесь домой и уничтожьте письмо.
Домой я возвратился, но к письму не притрагивался вплоть до самой кончины Солтрама: тогда я сжег его нераспечатанным.
Пуднеи предприняли новый яростный приступ, но, невзирая на все их старания, Коксоновский фонд уже утвердился в качестве действенного источника благ, повергнув общественность в состояние крайнего ошеломления. Не успели мы убедиться собственными глазами в наличии вполне реальной манны небесной, как мистер Солтрам уже начал вовсю пользоваться весьма внушительным доходом. Он принял щедрый дар, как принимал все прочие подношения – с величественно-рассеянным жестом. Увы, внушительность названного дара (теперь это известно всем и каждому) совершенно его подкосила, положив начало его упадку. Супруга мистера Солтрама, само собой разумеется, усмотрела в благодеянии новый повод для обиды: она поверила в супруга, едва только мощь его оказалась подрубленной, и до сего дня обвиняет нас в злонамеренном подкупе с целью потворствовать капризу настырной американки; по мнению миссис Солтрам, мы умышленно вынудили Фрэнка Солтрама отречься от его великого служения и стать, выражаясь ее словами, таким же, как все.
С той самой минуты, когда перед Солтрамом открылись широкие возможности публиковаться, творческая энергия его начисто иссякла. Нетрудно догадаться, что данные обстоятельства в значительной мере лишили содержания всю нашу деятельность. Особенно пострадали Малвиллы: их существование заметно потеряло всякий смысл. Я даже не подозревал, насколько недоставало им самостоятельности: их полная беспомощность вскрылась только после того, как они потеряли своего домочадца-титана. Теперь им попросту не для кого жить. Жалобы Аделаиды на пустоту существования чаще всего сводятся к утверждению, что намерения обожаемой, такой далекой теперь от нас Руфи были, без сомнения, самые добрые. Они с Кентом приискивают себе новую опору, но все притязатели, на взгляд Аделаиды, ужасающе нахраписты. Былое совершенство измельчало, кануло в вечность вместе с Солтрамом: где теперь встретишь тот старинный возвышенный стиль?
Малвиллы вновь обзавелись каретой – но что толку в пустой карете?
Короче говоря, я полагаю, что все мы еще совсем недавно были хоть и беднее, но гораздо счастливее – даже и Джордж Грейвнер, который, ввиду смерти брата и племянника, сделался лордом Мэддоком. Полученное приданое разрешило все его имущественные проблемы; правда, тупость его супруги близка к критической. Сам Грейвнер страшно тяготится своими обязанностями в палате лордов; высокого поста он не снискал до сих пор…
Впрочем, что значат все эти второстепенные мелочи (да простится мне не слишком уместный здесь чрезмерный к ним интерес) по сравнению с неслыханным благоденствием, ожидающим многотерпеливого соискателя – если принять во внимание ставку, в соответствии с которой Коксоновский фонд наращивает проценты?
Пресса
THE PAPERS
1903
Перевод М. Шерешевской
1
Тянулась долгая лондонская зима – насыщенное, но унылое время, оживляемое, если тут уместно это слово, лишь светом электрических огней, мельканием-мерцанием ламп накаливания, – когда они повадились встречаться в обеденный перерыв, разумея под этим любой час от двенадцати до четырех пополудни, в маленькой закусочной недалеко от Стрэнда. И о чем бы ни болтали – о закусочных, об обеденных перерывах, пусть даже о чем-то очень важном, – всегда принимали тон, который выражал или, как им хотелось думать, должен был выражать, с каким безразличием, презрением и вообще иронией они относятся к обстоятельствам своей повседневной жизни. Ирония касательно всего и вся, которой они тешили и развлекали по крайней мере друг друга, служила обоим прибежищем, помогавшим возместить отсутствие чувства удовлетворения, отсутствие салфеток, отсутствие, даже слишком часто, звонкой монеты и многого, многого другого, чем они при всем желании не обладали. Единственное, чем они, вне всяких сомнений, обладали, была молодость – цветущая, прекрасная, почти не поддающаяся или, вернее, еще не подвергшаяся ударам судьбы; собственный талант они не обсуждали, изначально считая его само собой разумеющимся, а потому не располагали ни достаточной широтой ума, ни малоприятным основанием взглянуть на себя со стороны. Их занимали иные предметы, вызывающие иные вопросы и иные суждения, – например, пределы удачи и мизерность таланта их друзей. К тому же оба пребывали в той фазе молодости и в том состоянии упований и чаяний, когда на «удачу» ссылаются чрезвычайно часто, верят в нее слепо и пользуются сим изящным эвфемизмом для слова «деньги» – в особенности те, кто столь же утончен, сколь и беден. Она была всего-навсего девицей из пригорода в шляпке-матроске, он – молодым человеком, лишенным, строго говоря, возможности приобрести что-либо порядочное вроде цилиндра. Зато оба чувствовали, что город если и не одарит их ничем иным, то, уж во всяком случае, одарит их духом свободы – и с невиданным размахом. Иногда, кляня свои профессиональные обязанности, они совершали вылазки в далекие от Стрэнда места и возвращались, как правило, с еще сильнее разыгравшимся к нему интересом, ибо Стрэнд – разве только в еще большей степени Флит-стрит – означал для них Прессу, а Пресса заполняла, грубо говоря, все их мысли до самых краев.
Ежедневные газеты играли для них ту же роль, что скрытое на раскачивающейся ветке гнездышко для чадолюбивых птиц, рыщущих в воздухе за пропитанием для своих птенцов. Она, то бишь Пресса, была в глазах наших героев хранилищем, возникшим благодаря чутью, даже более значительному, каковым они считали журналистское, – интуиции, присущей наивысшим образом организованному животному, копилкой, куда всечасно, не переводя дыхания, делают и делают взносы: то да се, по мелочи, по зернышку, все годное в дело, все так или иначе перевариваемое и перемалываемое, все, что успевал схватить проворнейший клюв, а смертельно усталые крылышки доставить. Не будь Прессы, не было бы и наших друзей, тех, о ком пойдет здесь речь, случайных собратьев по перу, простодушных и замотанных, но зорких до прозорливости, не стеснявшихся в преддверии оплаты беспечно заказанных и уже опорожненных кружек пива перевернуть их и, отставив тарелки, водрузить локти на стол. Мод Блэнди пила пиво – и на здоровье, как говорится; и еще курила сигареты, правда не на публике; и на этом подводила черту, льстя себя мыслью, что как журналистка знает, где ее подвести, чтобы не преступить приличий. Мод была целиком и полностью созданием сегодняшнего дня и могла бы, подобно некоему сильно воспаленному насекомому, рождаться каждым утром заново, чтобы кончить свой век к завтрашнему. Прошлое явно не оставило на ней следа, в будущее она вряд ли вписывалась; она была сама по себе – во всяком случае, в том, что относилось к ее великой профессии, – отдельным явлением, «экстренным выпуском», тиснутым для распродажи в бойкий час и проживающим самый короткий срок под шарканье подошв, стук колес и выкрики газетчиков – ровно такой, какой нужен, чтобы волнующая новость, разглашаемая и распространяемая в той дозе, какую определяло ей переменчивое настроение на Флит-стрит, способна пощипать нервы нации. Короче, Мод была эпатажем в юбке – везде: на улице, в клубе, в пригородном поезде, в своем скромном жилище, хотя, честно говоря, следует добавить, что суть ее «юбкой» не исчерпывалась. И по этой причине среди прочих – в век эмансипации у нее были верные и несомненные шансы на счастливую судьбу, чего сама она, при всей ее кажущейся непосредственности, полностью оценить не могла; а то, что она естественно походила на молодого холостяка, избавляло ее от необходимости уродовать себя еще больше, нарочито шагая широким шагом или вовсю работая локтями. Она бесспорно нравилась бы меньше или, если угодно, раздражала бы больше, если бы кто-нибудь внушил или подсказал ей мысль утверждать – сомнений нет, безуспешно, – будто она выше всего женского и женственности. Природа, организм, обстоятельства – называйте это как угодно – избавили ее от такого рода забот; борьба за существование, соперничество с мужчинами, нынешние вкусы, сиюминутная мода и впрямь поставили ее выше этой проблемы или, по крайней мере, сделали к ней равнодушной, и Мод без труда отстаивала эту свою позицию. Задача же состояла в том, чтобы, предельно сгладив свою личность, точно направив шаг и упростив мотивировки – причем все это тихо и незаметно, – без женской фации, слабости, непоследовательности, не пользуясь случайными намеками, исподволь пробиваться к успеху. И не будет преувеличением сказать, что успех – при простоватости девицы ее типа – главный успех, сколь поразительно это ни покажется, сулили нашей юной леди как раз те минуты, которые она проводила с Говардом Байтом. Ибо сей молодой человек, чьи черты, в отличие от особенностей его новой приятельницы, отнюдь не свидетельствовали о восхождении по ступеням эволюции, обнаруживал нрав недостаточно свирепый, или не настолько мужской, чтобы Мод Блэнди держалась от него на значительном расстоянии.
По правде сказать, она после того, как они несколько раз поболтали вдвоем, мгновенно нарекла его красной девицей. И естественно, потом уже не скупилась на жесты, интонации, выражения и сравнения, от которых он предпочитал воздерживаться – то ли чувствуя ее превосходство, то ли потому, что, полагая многое само собой разумеющимся, таил все это про себя. Мягкий, чувствительный, вряд ли страдавший от сытости и обреченный – возможно, из-за неуверенности в результатах своих усилий – без конца мотаться туда-сюда, он относился с неприязнью к очень многим вещам и к еще большим с брезгливостью, а потому даже и не пытался строить из себя лихого малого. К этой маске он прибегал лишь в той мере, в какой требовалось, чтобы не остаться без обеда, и очень редко проявлял напористость, выуживая крупицы информации, ловя витающие в воздухе песчинки новостей, от которых зависел его обед. Будь у него чуть больше времени для размышлений, он непременно пришел бы к выводу, что Мод Блэнди нравится ему своей бойкостью: казалось, она многое для него могла бы сделать; мысль о том, что́ она может сделать для себя, даже не мелькала у него в голове. Более того, положительная перспектива представлялась ему тут весьма туманно; но она существовала – то есть существовала в настоящий момент и лишь как доказательство того, что, вопреки отсутствию поддержки со стороны, молодой человек способен сам держаться и продвигаться собственным ходом. Мод, решил он, его единственная, по сути, поддержка и действует только личным примером: никаких наставлений, прямо скажем, не слетало с ее уст, речи ее были свободны, суждения искрометны, хотя ударения в словах иногда хромали. Она чувствовала себя с ним на удивление легко, он же держался сдержанно до изысканности и был внимателен до аристократичности. А поскольку она ни первым, ни вторым не обладала, такие качества, разумеется, не делали в его глазах мужчину настоящим мужчиной; она всякий раз нетерпеливо понукала Байта, требуя от него быстрых ответов, и тем самым создавала своим нетерпением защитный заслон, который позволял ее собеседнику выжидать. Впрочем, спешу добавить, выжидание было для обоих в порядке вещей, так как и он, и она одинаково считали период своего ученичества непомерно затянувшимся, а ступени лестницы, по которым предстояло подняться, чересчур крутыми. Она, эта лестница, стояла прислоненной к необъятной каменной стене общественного мнения, к опорной массе, уходящей куда-то в верхние слои атмосферы, где, видимо, находилось ее, этой массы, лицо, расплывшееся, недовольное, лишенное собственного выражения, – физиономия, наделенная глазами, ушами, вздернутым носом и широко разинутым ртом, вполне устраивающая тех, кому удавалось до нее дотянуться. Но лестница скрипела, прогибалась, шаталась под грузом карабкавшихся тел, облепивших ее ступень за ступенью, от верхних и средних до нижних, где вместе с другими неофитами теснились и наши друзья, и все те, кто закрывал им вид на вожделенный верх. Говарду Байту с его вывернутыми понятиями – он и сам был такой, – однако, казалось, что мисс Блэнди стоит на ступеньку выше.
Сама она, напротив, полагала, что превосходит его лишь более цепкой хваткой и более четкой целью; она считала, она верила – в минуты душевного подъема, – что газета – ее призвание; она сознавала, что в семье она одиннадцатый ребенок, к тому же – младший, а пресловутой женственности в ней ни на грош, ей вполне подошло бы имя Джон. Но прежде всего она сознавала, что им – ей и Байту – незачем пускаться в объяснения: это ни к чему бы не привело, разве только лишний раз убедило, что Говарду сравнительно везет. На его предложения многие отвечали согласием, и, уж во всяком случае, отвечали, почти всегда, можно сказать, с готовностью, даже с жадной готовностью, – и поэтому он, охотясь на покупателей, всегда имел кого-то на крючке. Образцов человеческой алчности – алчущих и жаждущих быть на виду, бросаться на приманку известности – он собрал такое множество, что мог бы открыть музей, наполнив ими несколько залов. Главный экспонат, редчайший экземпляр для будущего музея, уже имелся: некая новоиспеченная знаменитость одна целиком заняла бы большую стеклянную витрину, осмотрев которую, посетитель отходил бы потрясенный тем, кого там увидел. Сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, был выставлен напоказ в натуральную величину благодаря, скажем прямо, более или менее близкому знакомству с Говардом Байтом, и присутствие в коллекции сего джентльмена было полностью и несомненно оправдано. Изо дня в день, из года в год его поминали под кричащими заголовками едва ли не на каждой странице каждого издания; он стал такой же непременной принадлежностью всякого уважающего себя листка, как заголовок, дата и платные объявления. Он всегда делал или собирался делать что-то такое, о чем требовалось известить читателей, и в результате неизбежно оказывался предметом ложных сообщений, в которых одна половина репортажа вступала в прямое противоречие с другой. Его деятельность – хотя тут лучше подошло бы слово «бездеятельность» – не знала себе равных по части мелькания перед глазами публики, и никто иной не удостаивался чести так редко и на такой короткий срок исчезать со страниц газет. И все-таки у ежедневной хроники его жизни была своя внутренняя и своя внешняя сторона, анализировать которые не составляло труда тому, кто располагал всеми подробностями. А так как Говард Байт круглый год почти ежедневно, положив обе руки на стол, разбирал и собирал эту жизнь вновь и вновь, шутливый обзор сведений по данному предмету нередко составлял пикантный соус к его беседам с мисс Мод. Они, эти двое молодых да ранних, полагали, что знают множество секретов, но, как с удовольствием отмечали, не знали ничего скандальнее тех средств – назовем их так, – с помощью которых сей славный джентльмен поддерживал свою славу.
Всем, кто соприкасался с Прессой, с пишущим братством, включавшим и сестер, бесспорно известно, что оно в высшей степени заинтересовано – его в конечном счете, разумеется, интересует хлеб насущный, и с кусочком масла, – заинтересовано скрывать подступы к Оракулу, не выносить сор из Храма. Они все без исключения кормились за счет величия, святости Оракула, а потому приезды и отъезды, деятельность и бездеятельность, расчеты и отчеты сэра А. Б. В. Бидел-Маффета, кавалера ордена Бани, члена парламента, входили некой частью в это величие. При внешней многоликости Пресса – эта взятая во всех ее ипостасях слава века – была, по сути, единым целым, и любое откровение в том смысле, что ей подсовывают или можно подсунуть для публикации факт, который на деле оказывается «уткой», закономерно подорвало бы доверие ко всей структуре – от ее периферии, где подобное откровение появилось бы скорее всего, до самого центра. И уж настолько-то наши суровые неофиты, как и тысячи других, были в этом осведомлены, все же какая-то особенность их ума, какой его оделила природа, или состояние нервов, каким оно грозило стать, усиливало почти до злорадства наслаждение, которое они испытывали, смакуя столь искусное подражание голосу славы. Ибо слава эта была только голосом, как они, чье ухо не отрывалось от разговорной трубки, могли засвидетельствовать; и пусть слагаемые отличались каждое неимоверной вульгарностью, в сумме они воспринимались как триумф – один из величайших в нашем веке – усердия и прозорливости. В конце концов, разве правильно считать, будто человек, который добрый десяток лет питал, направлял и распределял зыбкие источники гласности, так-таки ничего не делал? Он по-своему трудился не хуже, чем землекоп, и, можно сказать, орудуя из ночи в ночь лопатой, честно заработал вознаграждение в несколько прославляющих его строк. Именно с этой точки зрения даже заметка о том, что неверно, будто сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, отбывает с визитом к султану Самаркандскому 23-го числа, верно же, что он отбывает 29-го, вносила свою лепту по части привлечения к его особе общественного внимания, соединяя вымысел с фактом, миф с реальностью, исходную невинную ошибку с последующей и неопровержимой правдой; и при этом, в итоге, не исключалось, что в дальнейшем последует информация об отмене визита вследствие других необходимых дел. И таким образом – о чем и следовало тщательно заботиться – вода в газетных каналах не иссякала.
Однажды в декабре, отобедав, наш молодой человек придвинул своей сотрапезнице вечернюю газету, поместив большой палец у абзаца, на который она взглянула без особого интереса. Судя по ее виду, мисс Блэнди, видимо, интуитивно уже знала, о чем там речь.
– Так! – воскликнула она с ноткой пресыщенности в голосе. – Теперь он и этих взял в оборот!
– Да, если он за кого взялся, держись! К тому времени, когда эта новость облетит мир, наготове будет уже следующая. «Мы уполномочены заявить, что бракосочетание мисс Бидел-Маффет с капитаном Гаем Деверо из пятидесятого стрелкового полка не состоится». Уполномочены заявить – как же! Чтобы механизм работал, пружины нужно заводить снова и снова. Они каждый день в году уполномочены что-то заявить. Теперь и его дочерей, раз уж они, бедняжки, понадобились – а их у него хватает, – тоже пустят в ход, когда недостанет других сюжетцев. Какое удовольствие обнаружить, что тебя, словно мяч для игры в гольф на загородной лужайке, запустила в воздух папенькина рука! Впрочем, я вовсе не думаю, что им это не нравится, – с чего бы мне так думать! – В представлении Говарда Байта всеобщая тяга к рекламе приобрела сейчас особенную силу; и он, и его коллега – оба полагали, что они сами и их занятия заслуживают живейшей благодарности, в которой только самые нищие духом способны им отказать. – Люди, как я посмотрю, предпочитают, чтобы о них говорили любую мерзость, чем не говорили ничего; всякий раз, когда их об этом спрашивают – по крайней мере, когда я спрашивал, – я в этом убеждался. Они не только, словно проголодавшаяся рыбья стая, стоит протянуть лишь кончик, бросаются на наживку, но прямо тысячами выпрыгивают из воды и, колотясь, разевая пасть, выпучивая глаза, лезут к вам в сачок. Недаром у французов есть выражение des yeux de carpe [35]35
Глаза карпа ( фр.).
[Закрыть]. По-моему, оно как раз о том, какими глазами мы, журналисты, смотрим вокруг, и мне, право, иногда думается: если хватает мужества не отводить глаза, позолота с имбирного пряника иллюзий сходит слоями. «Все так поступают», – поют у нас с эстрады, и надо не удивляться, а мотать себе на ус. Ты выросла с мыслью, что есть возвышенные души, которые так не поступают, – то есть не станут брать Оракула в оборот, не шевельнут для этого и пальцем. Блажен, кто верует. Но дай им шанс, и среди самых великих найдешь самых алчущих. Клянусь тебе в этом. У меня уже не осталось и капли веры ни в одно человеческое существо. Исключая, конечно, – добавил молодой человек, – такое замечательное, как ты, и тот трезвый, спокойный, рассудительный джентльмен, которому ты не оказываешь в приятельских отношениях. Мы смотрим правде в глаза. Мы видим, мы понимаем – мы знаем, что надо жить и какжить. В этом, по крайней мере, мы берем интеллектуальный реванш, мы избавлены от недовольства собой – мол, дураки и возимся с дураками. Возможно, будь мы дураками, нам жилось бы легче. Но тут уж ничего не поделаешь. Такого дара нам не дано – то есть дара ничего не видеть. И мы приносим посильный вред в размере гонорара.