Текст книги "Мадонна будущего. Повести"
Автор книги: Генри Джеймс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Вскоре доктор Хью стал проявлять явное беспокойство и на вопрос, в чем дело, признался, что из-за графини. «Отправляйтесь к ней, обо мне не тревожьтесь», – несколько раз настойчиво повторил Денком, когда молодой человек рассказал ему все без обиняков. Графиня так страдала от ревности, что сама слегла, оскорбленная вероломством. Она щедро платила за преданность и требовала ее целиком; она не желала делить его внимание с кем-то еще и даже обвинила в том, что будто бы он, доктор, желает ей умереть в одиночестве, ибо кому, как не ему, знать, насколько бесполезна в трудную минуту мисс Вернхэм. Когда доктор Хью сказал, что, если бы не постельный режим, графиня уже уехала бы из Борнмута, бедный Денком крепче сжал его руку и решительно произнес: «Уезжайте немедленно». Они вышли и вместе направились к той укромной скамье, где два дня назад познакомились. Молодой человек, который так поддержал Денкома в болезни, с жаром заявил, что совесть его чиста – он вполне в состоянии пасти двух овечек. Разве не он недавно еще мечтал о будущем, когда их было бы пятьсот или больше? Денком, не меньше обиженный за него, сказал, что когда-нибудь непременно наступит золотой век, когда никто не сможет требовать от врача безоговорочного подчинения. Впрочем, быть может, в случае с графиней ее требовательность законна? Доктор Хью возразил – он не подписывал никакого контракта, у них была лишь взаимная договоренность, и он согласился из великодушия, а не ради унизительного низкопоклонства; но больше всего ему хотелось поговорить об искусстве, и, когда они уселись на теплую от солнца скамейку, доктор постарался перевести разговор на этот предмет. Денком, успевший снова почувствовать в себе силы, счастливый, как заключенный, которому организовали побег, опять воспарил на своих слабых крылышках и принялся разглагольствовать про свой «зрелый опыт», свою твердыню, свою цитадель, где он еще соберет истинные сокровища. Он проговорил битый час, распинаясь перед собеседником, у которого отнял все утро, глядя вдаль, на спокойное, бескрайнее море. С жаром он убеждал, в том числе и себя, какими сокровищами он украсит свой замок, как добудет из шахт бесценные металлы, невиданные алмазы, развесит между колоннами гирляндами чистого жемчуга. Он сам удивился этому приступу красноречия, но еще более – доктору Хью, когда тот взялся уверять, что у Денкома и так в каждой книге на каждой странице есть россыпи драгоценностей. Разумеется, ему, доктору, тоже хочется увидеть, как они заблестят по-новому, и он перед лицом ясного апрельского солнца еще раз поклялся в том, что теперь медицина берет на себя полную ответственность за жизнь великого мастера. Вдруг он похлопал себя по карману с брегетом и попросил позволения на полчаса удалиться. Денком ждал, и думал про доктора, и вернулся к действительности, лишь когда на землю возле скамейки упала тень. Принадлежала тень мисс Вернхэм, той самой, пианистке при графине, которая пришла поговорить с ним, что сразу, узнав ее, понял Денком и, соблюдая приличия, поднялся. Однако мисс Вернхэм оказалась менее любезна; она волновалась, и Денком на этот раз без сомнения определил «тип», какой она из себя представляла.
– Прошу прощения, – сказала мисс Вернхэм, – но, если позволите, хотелось бы надеяться, вы оставите доктора Хью в покое. – И, прежде чем наш бедный друг, придя от этих ее слов в изрядное замешательство, успел что либо возразить, мисс Вернхэм добавила: – Вам следует знать, вы можете нанести ему непоправимый вред.
– Вы хотите сказать, что из-за меня графиня может отказаться от его услуг?
– Что графиня может отказать ему в наследстве! – Денком в изумлении воззрился на нее, и, довольная впечатлением, мисс Вернхэм снизошла до объяснений: – Если бы он захотел, он получил бы приличное состояние. У него могло быть прекрасное будущее, а вы все испортили.
– Не намеренно, уверяю вас, не намеренно. Но неужели уже нельзя исправить положение?
– Графиня очень хотела что-нибудь для него сделать. Она замечательная, она свободная… Да, она такая. Родственников у нее нет, она может распоряжаться деньгами, как хочет, и она очень больна, – прибавила в заключение мисс Вернхэм.
– Очень печально слышать, – пробормотал Денком.
– Вы не могли бы уехать из Борнмута? Я пришла просить вас об этом.
Денком опустился на скамью.
– Я тоже очень болен, но я попытаюсь.
Мисс Вернхэм стояла, спокойно, как человек, честно исполнивший свой долг, глядя на него бесцветными, безжалостными глазами.
– Пожалуйста, сделайте это, пока не поздно! – сказала она, повернулась спиной и быстро, будто более не могла позволить себе потерять на это дело ни минуты своего драгоценного времени, скрылась из виду.
Конечно, после такой беседы ему стало плохо по-настоящему. Денкома потрясла и грубая прямота мисс Вернхэм, и то, что молодой человек, не имевший ни пенни, поставил ради него на карту будущее. Он сидел на своей скамейке, смотрел на пустынное море, его лихорадило, и он снова чувствовал себя больным. Он еще слишком слаб, слишком ненадежен, но он должен сделать усилие, должен уйти, это вопрос чести, он не может принять на себя ответственность за чужую жизнь. По крайней мере, для начала нужно встать и добраться до дома, а там и подумать, что делать. По пути к гостинице Денком вдруг совершенно отчетливо понял, почему мисс Вернхэм к нему пришла. Конечно, графиня женщин ненавидит – на этот счет у Денкома не было никаких сомнений, – и нищая пианистка, которой нечего было даже надеяться что-нибудь от нее получить, наверняка придумала дерзкий план: убедить графиню оставить наследство доктору, а потом либо женить его на себе, либо потребовать компенсации. Доктор, как человек благородный – тут мисс Вернхэм не ошибалась, – безусловно, не выгнал бы ни с чем одинокую женщину, которой был бы всем обязан.
Слуга попытался уложить его в постель. Денком сказал, что им нужно успеть на поезд, и потребовал собирать вещи, но нервы не выдержали, и он сдался. Он согласился позвать врача, за которым немедленно и послали, однако строго-настрого запретил впускать к себе доктора Хью. Уже лежа в постели, Денком придумал способ все уладить, который ему показался замечательным. Он навсегда, без объяснений закроет дверь перед доктором Хью, тот, естественно, оскорбится, и ему ничего не останется делать, кроме как вернуться к графине на радость мисс Вернхэм. Денкома все еще лихорадило, когда пришел врач, и это было очень скверно – Денком обязан был не волноваться и, по возможности, ни о чем не думать. Весь остаток дня он проклинал свою глупость, и больнее всего была мысль, что, возможно, теперь у него больше нет надежды на «вторую попытку» и всему конец. Его «медицинский советник» выглядел недовольным: повторный приступ был дурным знаком. Он строго-настрого велел Денкому выставить доктора Хью за дверь железной рукой – сейчас для него ничего нет важнее покоя. Больше никто в номере Денкома не упоминал даже имени доктора, но в десять вечера спокойствие было нарушено, когда из Лондона пришла телеграмма за подписью мисс Вернхэм и слуга открыл ее и прочел, поскольку в отношении почты не было никаких предписаний. «Употребите все свое влияние, чтобы утром наш друг к нам присоединился. Состояние графини после поездки резко ухудшилось, но дело можно еще спасти». Значит, дамы, весь день прозлившись, к вечеру подняли бунт. Отбывая в столицу, графиня давала понять, что она не только больна, как писала мисс Вернхэм, но не в меньшей степени безрассудна, и пусть доктор об этом знает. Бедный Денком, который отнюдь не был безрассудным и хотел лишь, чтобы его «спасли», велел отнести телеграмму в комнату доктора и утром с облегчением узнал, что тот уехал из Борнмута первым же поездом.
Через два дня он ворвался к Денкому с номером литературного еженедельника. Вернулся он потому, что он беспокоился, и, кроме того, он никак не мог отказать себе в удовольствии показать потрясающую рецензию на «Зрелые годы». Статья была по крайней мере не глупой и вполне соответствующей: восторги, признание, попытки определить автору честно заслуженное им место. Денком все принял, со всем согласился; он не спрашивал, не возражал, он провел два тяжелых дня и неважно себя чувствовал. Он решил, что, поскольку никогда больше не встанет, визит к нему теперь можно считать извинительным, даже вздумай доктор задержаться, но сам он может только рассчитывать на снисхождение и стараться ни к кому не предъявлять высоких требований. Денком, помня про Лондон, смотрел в сияющие глаза своего гостя, надеясь прочесть в них, что графиня умиротворена и доктор восстановлен в правах, но ничего не увидел, кроме мальчишеского восторга по поводу пары газетных фраз. Денком читать не мог, но, когда доктор захотел перечесть ему статью еще раз, покачал головой, нисколько не закружившейся от похвал:
– Нет, спасибо… впрочем, одно тут написано правильно: сколько я еще мог бысделать!
– Люди обычно сколько «могли бы», столько и делают, – изрек доктор Хью.
– Обычно да, а я был дурак! – сказал Денком.
Доктор Хью действительно задержался в Борнмуте – дело быстро шло к развязке. Через два дня Денком робко, словно бы в шутку, заикнулся о «второй попытке», о которой, конечно, теперь не может идти и речи. Молодой человек на минуту замер, а потом воскликнул:
– Она будет, будет! Это будет попытка читателя – увидеть, понять, отыскать жемчужину!
– Жемчужину! – горько вздохнул бедный Денком. На его пересохших губах мелькнула улыбка, холодная, словно зимний закат, улыбка, когда он, помолчав, произнес: – Никакой жемчужины нет, она то прекрасное, чего я ненаписал, ее нет и не будет.
С той минуты он все реже приходил в себя, никого вокруг не замечая. Передышка, когда они познакомились с доктором Хью, оказалась короткой, болезнь была неумолима и разрушала безжалостно, как трещина – океанское судно. Денком, ни на что больше не рассчитывая, не жалуясь и не рассуждая, стремительно шел ко дну, несмотря на все искусство его молодого друга, чьи незаурядные способности теперь от души оценил старый врач, и на все их старания избавить Денкома от боли. Однажды, перед самым концом, он все-таки дал понять, что двухдневное отсутствие доктора не прошло незамеченным, – он вдруг приоткрыл глаза и спросил, не с графиней ли тот провел оба дня.
– Графиня умерла, – сказал доктор. – Я знал, что при определенном стечении обстоятельств ей долго не протянуть. Я попал на похороны.
Глаза Денкома приоткрылись шире.
– Она оставила вам «приличное состояние»?
Молодой человек беспечно расхохотался:
– Ни пенса. Она меня прокляла.
– Прокляла?! – простонал Денком.
– За то, что я ее бросил. Я бросил ее ради вас. Пришлось выбирать, – сказал доктор.
– И вы выбрали бедность?
– Я выбрал наш с вами роман и готов отвечать за последствия, каковы бы они ни были, – улыбнулся доктор Хью. Потом он легкомысленно произнес: – Черт с ним, с наследством. Не моя вина, что ваши книги невозможно выбросить из головы.
В ответ на свою шутку доктор услышал беспомощный стон, и много часов, много дней подряд Денком пролежал, неподвижный и ко всему безучастный. Потом ему показалось, будто он наконец, за все свои труды и старания, получил объяснение, такое ясное, такое очевидное, что он преисполнился верой, взволновавшей его и смягчившей отчаяние. У него прошло чувство, будто он тонет в ледяной воде, теперь он плыл, легко и свободно. Объяснение было замечательное, проливавшее свет на все. Перед концом он сделал доктору знак и, когда тот опустился на колени рядом с постелью, попросил придвинуться ближе.
– Вы помогли мне понять, что это все было сплошная иллюзия.
– Только не ваша слава, мой дорогой друг, – прошептал молодой человек.
– «Слава»… какая слава! Слава – это когда сдал экзамен, нашел свое и оставил людям. Главное, стать нужным людям. Вы, конечно, меня полюбили, но вы исключение.
– Вы столького добились! – сказал доктор Хью, вложив в свой молодой голос оптимизм благовеста.
Денком помолчал, собираясь с силами, и проговорил:
– «Вторая попытка» – вот что иллюзия. Не должно быть второй попытки. Мы движемся наугад, делаем то, что можем, отдаем то, что есть. Наши искания – это наша страсть, а в страсти и есть смысл. Все остальное – игры искусства.
– Но если вы искали, искали отчаянно, значит, вы создали свое, – мягко ответил доктор.
– Каждый что-то да создает, – не стал спорить Денком.
– Но это «что-то» и есть самое важное. Это – воплощение. Ваше воплощение!
– Утешитель! – с насмешкой выдохнул бедный Денком.
– Это так и есть, – упорствовал его молодой друг.
– Так и есть. Поражения в счет не идут.
– Поражения – часть нашей жизни, – сказал доктор Хью.
– Да, но она прошла. – Голос бедного Денкома уже был почти не слышен, однако он все же сумел облечь в слова свой конец, тем и завершив попытку, первую и единственную.
Коксоновский фонд
THE COXON FUND
1894
Перевод С. Сухарева
I
– Теперь они с ним вовек не расстанутся! – подытожил я, возвращаясь вечером к станции, однако по более основательном размышлении (наедине с собой в пустом купе на пути от Уимблдона до Ватерлоо, перед великолепием Окружной железной дороги) подправил свой вывод в том смысле, что моим друзьям, скорее всего, вряд ли удастся насладиться исключительным правом на обладание мистером Солтрамом. Говоря откровенно, при первой встрече я так и не сумел в достаточной мере уяснить масштаб его личности, но все же, сдается мне, предугадал (пусть смутно) всю неимоверность обязательств, возлагаемых на себя теми, кому дарована была привилегия состоять с ним в знакомстве. Впечатление Солтрам и впрямь производил громадное: надо думать, именно испытанное мной потрясение и зародило во мне неясное предчувствие того, что рано или поздно, но он должен будет принадлежать нам всем без изъятия, всецело и безраздельно. Вся полнота этого ничем не ограниченного владения рисовалась мне, допускаю, довольно-таки расплывчато; зато смиренная безропотность Малвиллов обнаружилась с неоспоримой наглядностью. «Он проживет у нас до весны», – обронила, словно невзначай, Аделаида, напускной беспечностью тона смягчая болезненность столь короткого отрезка времени. Эта милейшая супружеская чета охотно простерла бы свое радушие и на целое полугодие, однако они не смели даже заикнуться о том, что мистер Солтрам соблаговолит пробыть у них до конца лета, по одной-единственной причине: подобная щедрость превзошла бы самые дерзкие их ожидания.
В тот вечер, помнится, на ногах у мистера Солтрама красовались новенькие ярко-пурпурные домашние туфли, сшитые из ворсистой ткани, наподобие ковровой, и тем не менее Малвиллы все еще не преодолели опасений относительно того, что обожаемого посланца небес у них отобьют более солидные конкуренты. Впоследствии, бедняжки, они избавились от страха его лишиться, но преданность их была так велика, что гордость обладания вовсе не требовалось подстегивать соперничеством. Фрэнка Солтрама, сколько бы там ни толковали, нельзя было не признать в конечном счете подлинным чудом света, хотя не следовало упускать из вида и ничуть не менее разительную в своем роде уникальность семейства Малвиллов: они являли собой красноречивейший пример справедливости общеизвестной истины, согласно которой незаурядные люди обретают в жизни незаурядную опору.
Я получил приглашение отобедать в Уимблдоне: Аделаида прислала записку (если судить о ней только по запискам, ее легко было уличить в недалекости). В записке намекалось на событие из ряда вон выходящее и на необходимость предпринять в связи с этим какие-то решительные шаги. Мне было куда как хорошо известно, что Малвиллы вечно с кем-то носятся: признаться, я и принял-то их приглашение больше из желания развеяться.
Оказавшись в непосредственной близости от явившегося им во плоти откровения, я, надо заметить, отнюдь не сразу ощутил, как мой полемический задор идет на убыль: слава Богу, позднее в обществе мистера Солтрама мне так и не пришлось сполна проникнуться чувством, противоположным насмешливой веселости. Спешу, однако, заявить, что фениксы, залетавшие под кров Малвиллов в прежние времена, сравнения с нынешним попросту не выдерживали: позже я ставил себе в заслугу, что даже первоначальное замешательство не воспрепятствовало мне безошибочно ухватить самую суть новоявленного светила. Мистер Солтрам обладал несравненным даром: я разглядел этот дар мгновенно – и он слепит мне глаза до сих пор. Ореол вокруг этой редкостной личности в воспоминании кажется мне еще более лучезарным: ведь чем необыкновенней натура, тем щедрей расписывает ее воображение, осыпая мантию драгоценными блестками и придавая плюмажу особо изысканные извивы. Как возликовал бы художник-портретист, имея перед собой в данном случае одно только чистое полотно! Природа, однако, усердно потрудилась над дорогим ей образом; и если у благодарной памяти, витающей над прошлым, порой перехватывает дыхание, то причиной этому – присущий оригиналу поистине божественный голос…
Несмотря на то что мистер Солтрам жил у Малвиллов на правах домочадца и ему не требовалось одеваться к обеду, дожидаться его пришлось довольно долго. Едва показавшись в дверях, он торжественно провозгласил, что минуту назад сделал важное открытие. Взглянув на него, мягко выражаясь, с недоумением, я потихоньку осведомился у Аделаиды, какие же, собственно, тайны их гостю только что довелось разгадать. Никогда не забуду, как она, смерив меня взглядом, гордо отрезала: «Все!» Похоже, она и вправду была в этом убеждена. За столом, во всяком случае, мистер Солтрам вполне удостоверился, насколько безгранично великодушие хозяев дома. Помимо сей истины, он (как, впрочем, и я) мог лишний раз убедиться, что обеды у Малвиллов и в самом деле – soignes [29]29
Утонченные ( фр.).
[Закрыть].
Должен сразу же оговориться: я погрешил бы против истины, если бы решился намекнуть, будто в душе мистера Солтрама таилась хотя бы капля расчета. Не помышляя ни о каких уловках, он принимал от жизни все ее скромные дары: нет другого человека на свете, который умел бы пользоваться даруемыми ему благами, менее всего будучи захребетником. Он разработал собственную систему мироустройства, но вот как с комфортом устраиваться в нашем мире за счет ближнего – понятия не имел. Наряду с широким покладистым характером, он обладал еще и завидным аппетитом. Смущало, впрочем, отнюдь не это последнее обстоятельство. Если Солтрам любил нас за наши обеды – нам проще всего было бы расплачиваться с ним его любимыми блюдами, значительно сэкономив запас куда менее вещественный. Я смело называю обеды нашими, хотя в качестве филантропа не в силах тягаться ни с Малвиллами, ни с обитателями еще более импозантных жилищ, склонными к немудрящей благотворительности. Нет, дело в другом: именно я, от начала и до конца, первым откликался и умом, и сердцем на любой связанный с Солтрамом казус – из всех эмоций главным образом испытывая, пожалуй, либо возмущение, либо благодарность. Редкий из нас, полагаю, воздавал ему должное чаще меня столь полным от него отречением; и если приобретение мудрости вынуждает поступаться честью, я вправе указать на принесенные мной жертвы.
Солтрам щедро преподносил нам уроки: так океан не скупится на изобильный улов. Одно время его поступки и речения составляли мой единственный рацион. Мне сдается подчас, что его чудовищный, оглушительный провал (если только это и вправду провал, а не что-то совсем иное) предназначался главным образом для моего развлечения. Мистер Солтрам изрядно тешил мое любопытство, но повествование об этом увлекло бы меня далеко в сторону. Передо мной натянуто вовсе не то обширное полотно, о каком я упоминал выше: ныне я даже не осмелился бы приблизиться к нему с целью написать полный, исчерпывающий портрет. Черты Фрэнка Солтрама запечатлены во множестве коротких историй: это крупицы, которые еще только предстоит собрать, ибо имя им – воистину легион. Я расскажу только одну историю, примечательную тем, что в нее гораздо более непосредственно вовлечены и другие близкие мне лица. Оглядываясь назад, видишь, что подобные мелкие эпизоды – сами по себе только бесчисленные составные части монументальной драмы, и рассказ о ней еще впереди.
II
Не лишено интереса, что две различные истории (имеющая отношение ко мне и вот эта, которую я собираюсь изложить) начались, по сути дела, одновременно, в тот самый день, когда я познакомился у Малвиллов с Фрэнком Солтрамом. Жизнь предстала тогда передо мной новой гранью; и, вернувшись в Лондон из Уимблдона, я, распираемый волнением, решил пройтись до дома пешком. Шел я не торопясь, помахивая тросточкой, и у Букингемских ворот нагнал Джорджа Грейвнера. Можно сказать, что и его история началась с того момента, как он согласился – раз уж нам было по пути – заглянуть ко мне. Сразу должен предупредить, что прекрасно отдаю себе отчет в том, насколько близко история эта касается еще одного лица; минуло несколько лет, прежде чем открылась вторая ее глава…
Разумеется, я пространно поведал о своем визите к Малвиллам, с которыми Грейвнер поддерживал менее тесные, чем я, отношения, и рассказ мой оказался, по-видимому, столь занимательным, что с той поры Джордж при каждой встрече со мной осведомлялся, как поживает достославный старый флибустьер. Я не упоминал в разговоре о почтенном возрасте мистера Солтрама, однако нам еще предстояло убедиться, что в свои годы он способен дать Джорджу Грейвнеру сто очков вперед.
Я тогда снимал квартиру на Эбьюри-стрит, а Грейвнер жил в пустовавшем доме своего брата на Итон-сквер. Пять лет назад, в Кембридже, даже в нашей недюжинной компании, умственные способности моего друга внушали мне едва ли не священный трепет. Помню, один наш сокурсник, бледный от благоговейного ужаса, шепотом спросил у меня, что же будет дальше, если уже теперь этот несравненный ум превзошел всех соперников. «Он превзойдет самого себя», – восторженно выдохнул я…
Сейчас я не без улыбки вспоминаю этот разговор. Мы еще не успели добраться до Эбьюри-стрит, как я с изумлением обнаружил, что Джордж Грейвнер хотя и прочно утвердился на собственных ногах, но уже не являл собою недосягаемую для нас вершину. Мир, оставленный им далеко внизу, расцвел вновь; на местности, отнюдь не равнинной, проклюнулись свежие ростки. Я гадал, куда подевалось его чувство юмора: неужто – ужасная мысль! – моему приятелю оно и вовсе было чуждо, даже в те славные годы, когда я воображал его новым Аристофаном? Впрочем, стоит ли сожалеть о прежнем острослове, ревниво спрашивал я себя, коль скоро обретены новые, более надежные, внешние мерки… Диковинная фигура мистера Солтрама, его набрякший нос и отвисшая нижняя губа возымели на меня гораздо более сильное действие, особенно если сравнить вынесенное мной впечатление с холодной правильностью черт моего однокашника: явное превосходство радующей взор откровенной уродливости, осознанное самим ее носителем, не подлежало сомнению.
В ненасытные двадцать шесть Джордж Грейвнер смотрелся безликим парламентским деятелем, как если бы ему, уже достигшему известности, перевалило за пятьдесят. К тесноте моего крохотного обиталища он относился по-светски снисходительно, однако дружески подтрунить на сей счет ему и в голову не приходило. Именно там, у себя, я и возвестил Джорджу о явлении Фрэнка Солтрама – и, помнится, сразу же был слегка озадачен внезапным раздражением, какое вызвал у него мой возбужденный рассказ. Поскольку о Солтраме Грейвнер слышал впервые, причиной взрыва неудовольствия с его стороны послужило, очевидно, новое свидетельство нелепого поведения Малвиллов. Знакомство с ними (вернее, с Аделаидой) у нас обоих завязалось со времен детской дружбы: тогда Аделаида была еще девочкой, дочерью семейства, с которым наши семьи приятельствовали из поколения в поколение. Будучи старше нас с Джорджем и явно обходительнее, Аделаиду очаровал Кент Малвилл: она вышла за него замуж, и я приобрел нового друга, зато Джордж потерял старого. Мы с Грейвнером (каждый по-своему) были задеты их прискорбной, по выражению Джорджа, общественной деятельностью; оба мы досадовали на сам характер их сентиментальных хлопот довольно-таки сомнительного пошиба (словцо тоже принадлежало ему). В глубине души я таил убеждение, что милая парочка из Уимблдона – не что иное, как пара прекраснодушных остолопов, однако почитал долгом открыто перечить Джорджу, едва только он принимался фыркать на Малвиллов; да и в том случае, если бы мы достигли согласия, наше единение проистекало бы из разных источников. Джордж был британцем до мозга костей: я это понял, когда он, скользнув скучающим взглядом по тесно уставленной переплетенными томиками этажерке, пренебрежительно отвернулся от моего скромного собрания французских авторов.
– Естественно, я в жизни его не видел. Яснее ясного, что это отъявленный шарлатан.
– Яснее ясного, что вовсе нет! – вырвалось у меня. – Ах, если бы дело обстояло именно так…
Мое невольное восклицание, должно быть, и положило начало тому, что обратилось позднее в болезненно затяжную жажду бездумной, необременительной развязки. Грейвнер, помолчав, глубокомыленно причислил нового знакомца Малвиллов к диссентерам [30]30
Одно из распространенных в Англии XVI–XVII вв. названий лиц, отступающих от официального вероисповедания.
[Закрыть]. Суть обаяния мистера Солтрама, возразил я, кроется в исключительной широте его умственного кругозора; однако Грейвнер упорно продолжал твердить, что образованный невежда заткнет за пояс любого необразованного, и уверял, будто мне нетрудно будет убедиться (раз уж по легкомыслию я не удосужился выяснить это безотлагательно) в происхождении ближайшего предка моего кумира из рода завзятых методистов – торговцев сыром.
– Допустим, – кивнул я, слегка смущенный его настойчивостью, – очень может статься, что ты не ошибся, но скажи, Бога ради, откуда у тебя такая в этом убежденность?
Вопросом своим я расставлял ловушку – в надежде услышать от Джорджа: да ведь этот несчастный не был одет к обеду… Джордж, однако, почуял подвох и ловко парировал мой выпад с неожиданной стороны:
– Да потому, что он сочинен Малвиллами. Никто так не склонен обманываться, как они. Им в каждом гусаке видится лебедь. Малвиллы и созданы для того, чтобы их обводили вокруг пальца. Они это обожают, без мошенников им жизнь в тягость. Сами они ни в ком и ни в чем ни черта не смыслят, а от их христианской сердобольности станет тошно всякому, – впрочем, может, оно и к лучшему!
Взвинченная инвектива Грейвнера была, не сомневаюсь, простой случайностью, но тем не менее оказалась, странным образом, чуть ли не предвидением. Не помню, к чему свелся мой протест, однако Джордж продолжал:
– Позвольте мне задать один пустяковый вопрос. Можно ли этого человека назвать истинным джентльменом?
– Истинным джентльменом? Не слишком ли ты спешишь с приговором, дружище?
– Коли я прав – ничуть. Недаром Малвиллы вцепились в него мертвой хваткой, – должно быть, это пройдоха из пройдох.
– Я бы, наверное, почувствовал себя задетым, – вставил я, – если бы не знал, что я, к примеру, у них далеко не в фаворе.
– Не будь таким самоуверенным! Я соглашусь, что мистер Солтрам – джентльмен, но признай сначала, что он пролаза хоть куда.
– Логика просто чудо! И благожелательность твоя достойна не меньшего восхищения.
Мой друг слегка покраснел, но по-прежнему стоял на своем:
– Где только Малвиллы раскопали это диво?
– Полагаю, их поразила какая-то из публикаций мистера Солтрама.
– Воображаю, что за скукотища!
– Думаю также, Малвиллы прониклись к нему сочувствием, их озаботили всякого рода трудности, с которыми ему пришлось столкнуться…
– Ну разумеется, смириться с этим было выше их сил – и они с радостью кинулись оплачивать его долги!
Я ответил, что о долгах Солтрама мне ничего не известно, и напомнил моему гостю о положении нашей дорогой четы: хотя Малвиллы и не сущие ангелы, сказал я, но все же не идиоты и не миллионеры. Их главная цель, добавил я, заключается в том, чтобы примирить мистера Солтрама с его супругой.
– Ага, значит, он самым бессовестным образом ее бросил! – удовлетворенно хмыкнул Грейвнер. – Нечто подобное я и ожидал услышать. Сердечно рад, что ты меня не разочаровал.
Я напряг память, восстанавливая в голове рассказ Аделаиды.
– Да нет, Солтрам ее не бросал. Напротив, это она его оставила.
– Оставила его – нам, в наше распоряжение? Нет, это поистине чудовищно! Премного благодарен, но я от такого подарка отказываюсь наотрез!
– Погоди, ты еще услышишь о нем вдосталь, желаешь ты того или нет. Я не могу, просто не в состоянии избавиться от мысли, что Солтрам – птица высокого полета.
Признаюсь – не без некоторой внутренней неловкости, – я уже напал на нужный тон, который вернее всего выводил моего старого друга из равновесия.
– Ну конечно же, это сущая мелочь, о которой не стоит и толковать, – съязвил Грейвнер. – Однако ты забыл упомянуть, на чем, собственно, основана его репутация.
– Как на чем? Ведь я тебя уже чуть не уморил, твердя одно и то же… На исключительной силе его интеллекта.
– Отраженного в его писаниях?
– Возможно. Во всяком случае, его высказывания переполнены содержательностью до краев. Они настолько богаты мыслью, что готов поклясться – ничего подобного я сроду не слыхивал.
– Так-так, и о чем же он разглагольствует?
– Дорогой мой, что за вопрос? Да обо всем на свете! – с жаром отозвался я, припомнив бедняжку Аделаиду. – Солтрам излагает свой собственный взгляд на любой предмет, – смилостивившись над собеседником, уточнил я. – Тебе необходимо услышать его самому, иначе ты меня не поймешь: говорю тебе, это нечто бесподобное!
Не скрою, я слегка сгустил краски, однако тем самым всего лишь чуточку забежал вперед: дальнейшая судьба мистера Солтрама, насколько я мог судить на основании наших новых встреч, полностью подтвердила мои слова. Не отказал я себе и в небольшом поэтическом преувеличении, когда торжественно провозгласил, что Фрэнк Солтрам, овеянный легендами, будет превознесен грядущими поколениями как величайший из наиболее знаменитых в истории говорунов.
Собираясь уходить, Джордж Грейвнер вопросил, чего ради мы затеваем возню вокруг какого-то краснобая – всячески его восхваляем, осыпаем благодеяниями… От большого болтуна жди большой беды. Языком человечество работает без устали – сверх всякой меры. Мы утопаем в празднословии, наш век погибнет от пустозвонства. В данном пункте, однако, я искренне расходился с Джорджем Грейвнером. На мой взгляд, мы утопаем вовсе не в речах – нас захлестывают волны бессмысленного шума. Мы гибнем не от избытка красноречия – от бесплодного сотрясения воздуха. Умение владеть словом – удел немногих избранных; это подлинный дар богов, одна из лучших земных отрад – сверкающий бриллиант на рваном плаще, в который кутается человечество. Многим ли суждена эта привилегия, часто ли попадаются нам истинные мастера слова? Мы погибаем от затянутости монологов?! Да нет же, совсем наоборот – задыхаемся от нехватки дельных речей! Дурная писанина – отнюдь не потакание читателям, как представляется многим. И даже прекрасные книги не сравнятся с живой речью. Лучшие литературные образцы немало заимствовали от устных бесед. Нас самих, увлеченно заявил я напоследок, потомки, возможно, будут вспоминать прежде всего как чутких слушателей прославленных ораторов.