Текст книги "Мадонна будущего. Повести"
Автор книги: Генри Джеймс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Сама ярость его поклонения красоте обличала в нем неофита; уроженцу Европы с ее возможностями не надобно особого труда, чтобы примирить преданность искусству с жизненными удобствами. К тому же мой странный друг отличался чисто американским недоверием к суждениям разума и чисто американской любовью к звучным прилагательным в превосходной степени. В своих критических оценках он бывал намного чаще щедр, чем справедлив, и самыми скромными одобрительными эпитетами в его устах были «великолепный», «превосходный», «бесподобный». Отдавать дань восхищения в разменной монете казалось ему недостойным джентльмена; и все же, при всей откровенности, с которой он высказывал свои взгляды, сам он в полной мере оставался для меня загадкой. Его признания были полупризнаниями, а его рассказы о своих работах и жизненных обстоятельствах оставляли впечатление уклончивости и недосказанности. Он был несомненно беден, но вместе с тем, должно быть, не лишен необходимых средств к существованию, так как позволял себе смеяться над тем, что его усиленные занятия чистой красотой не принесли ему в жизни ни пенни. Именно из-за бедности, думается мне, он ни разу не пригласил меня к себе домой и даже не сообщил, по какому адресу квартирует. Мы встречались либо в каком-нибудь общественном месте, либо у меня в отеле, где я принимал его со всей доступной мне щедростью, стараясь исключить даже намек на мысль, что мною движет сострадание. Он был, по-видимому, всегда не прочь поесть – единственное свойство, которое с известной натяжкой можно было счесть его «искупительным грехом». Я поставил себе за правило воздерживаться от каких-либо мало-мальски нескромных вопросов, хотя при каждой встрече брал на себя смелость осведомиться, в почтительнейшей форме, о состоянии его magnum opus [8]8
Главный труд ( лат.).
[Закрыть]– как он поживает и какие делает успехи.
– Мы, с Божьей помощью, подвигаемся, – неизменно отвечал он с хмурой улыбкой. – Дела наши превосходны. Я, видите ли, обладаю тем преимуществом, что ни минуты не теряю даром. Часы, которые я провожу с вами, всецело идут мне на пользу. Подобно тому как верующим всегда владеет мысль о Боге, подлинный художник всегда живет искусством. Он берет свое всюду, где находит, познавая бесценные тайны в каждом предмете, который попадает в поле его зрения. Если бы вы только знали, какое это упоение – наблюдать! Стоит мне бросить взгляд вокруг себя, и мне открывается здесь – как положить свет, там – как создать колорит или контраст. А потом, возвратившись домой, я складываю все эти сокровища к ногам моей Мадонны. О, я не бездельничаю. Nulla dies sine linea [9]9
Ни дня без строки ( лат.).
[Закрыть].
Тем временем меня познакомили с некой американской дамой, в чью гостиную охотно стекались обитавшие во Флоренции иностранцы. Жила она на пятом этаже и богатой отнюдь не была, но потчевала гостей отменным чаем с отменными крендельками, которые подавали не всегда, и разговорами, несколько худшего качества. Разговоры касались главным образом искусства: миссис Ковентри слыла «художественной натурой». Ее квартира была тот же дворец Питти au petit pied [10]10
В малых масштабах ( фр.).
[Закрыть]. Ей принадлежало с дюжину «ранних мастеров»: целый букет разных Перуджино висел в столовой, один Джотто – в будуаре, Андреа дель Сарто – над камином в гостиной. Будучи обладательницей таких сокровищ, а также бесчисленных бронзовых изделий, мозаик, майолик и маленьких диптихов, сильно изъеденных жучком, с угловатыми фигурками святых на золоченых створках, наша дама пользовалась репутацией чуть ли не жрицы искусств. На ее груди неизменно красовалась увесистая миниатюра – копия «Мадонны в кресле». Как-то вечером, исподволь завладев ее вниманием, я спросил, знает ли она столь замечательного человека, как мистер Теобальд.
– Знаю ли я мистера Теобальда? – переспросила она. – Знаю ли его? Да вся Флоренция знает беднягу Теобальда с его огненными кудрями, бархатной блузой, нескончаемыми тирадами о прекрасной и дивной Мадонне, которую ни один человеческий глаз еще не видел, а человеческое терпение вряд ли способно дождаться.
– Вот как! – воскликнул я. – Так вы не верите в его Мадонну?
– Милый мой, наивный мальчик, – отвечала моя многоопытная собеседница. – Неужели он сумел завербовать и вас? Было время, когда мы все верили в него; он явился во Флоренцию и всех нас в мгновение ока пленил. Второй Рафаэль – никак не меньше! – родился среди смертных, а наша бедная дорогая Америка удостоилась чести быть его отчизной. Разве не такие же пряди, как у Рафаэля, падали ему на плечи? Ах, пряди падали такие же, но не такой, увы, была голова! Впрочем, мы приняли его таким, какой он есть: ловили каждое его слово и на всех перекрестках провозглашали гением. Каждая женщина жаждала, чтобы он написал с нее портрет и увековечил, как Леонардо Джоконду. Мы решили, что и манерами он во многом напоминает Леонардо: та же таинственность, непроницаемость, обаяние. Таинственности было хоть отбавляй – с тайны все началось, да на ней и кончилось. Дни шли за днями, а чуда так и не происходило. Великий мастер не выставлял плодов своего мастерства. Он часами простаивал в церквах и галереях, меняя позы, размышляя и созерцая; он без конца разглагольствовал о прекрасном, но ни разу не коснулся кистью холста. Мы все внесли посильную лепту на великое творение, но, поскольку оно так и не родилось, многие стали требовать свои деньги назад. Я была одной из последних, кто еще верил в Теобальда, и в слепой преданности ему зашла так далеко, что заказала ему написать свой портрет. Если бы вы видели, какое страшилище он из меня сделал, то согласились бы, что даже женщина без капли тщеславия, которой лишь бы шляпка не сидела косо, и та не могла бы не охладеть к нему. Он не владел даже самыми азами рисунка! Его сильной стороной, как он уверял, всегда было чувство, но, когда вас изобразили пугалом, слабое утешение сознавать, что художник вложил в это особое чувство. Сознаюсь, все мы, один за другим, стали отходить от него, а он и пальцем не пошевелил, чтобы нас удержать. При первом же намеке, что мы устали ждать, он разразился громами и молниями. «Великие творения требуют времени, раздумья, уединения, тайны. О, вы – маловеры!» Мы отвечали, что не настаиваем на великом творении: пусть высокой трагедией он одарит нас, когда ему будет удобно, а пока покажет любой пустячок – маленькую легкую lever de rideau [11]11
Одноактная пьеса ( фр.).
[Закрыть]. Наш горемыка встал в позу гения, непонятого и гонимого, âme méconnue [12]12
Непризнанный гений ( фр.).
[Закрыть], и с тех пор отвернулся от нас и умыл руки. Впрочем, полагаю, он делает мне честь, считая меня главой заговора, составленного с целью убить его славу в зародыше – в зародыше, который зреет уже двадцать лет. Спросите его, знает ли он меня, и он ответит, что я старая карга, поклявшаяся его уничтожить после того, как он отказался написать меня в виде Тициановой Флоры. С тех пор никто, по-моему, уже не принимает его всерьез – разве что какой-нибудь простодушный иностранец вроде вас, готовый верить ему на слово. Гора все еще рожает, но я пока не слыхала, чтобы мышь уже увидела свет. Время от времени я прохожу мимо него в той или иной галерее. Он скользит по мне темными глазищами с высоты своего равнодушия, словно по плохой копии Сассоферрато. До меня давно уже дошли слухи, что он пишет эскизы к Мадонне, которая будет обобщенным образом Мадонн всех итальянских школ – нечто вроде античной Венеры, позаимствовавшей у одной совершенной статуи нос, у другой лодыжку. Что говорить – идея, достойная мастера! Каждая часть сама по себе, возможно, будет прекрасна, но, памятуя о моем злополучном портрете, я с содроганием думаю о целом. Об этой блестящей идее он уже сообщил – под страшной клятвой – десяткам избранных, то есть каждому, кого сумел схватить за пуговицу и удержать на пять минут. Сдается мне, он думает получить на свою Мадонну заказ, и тут его можно понять: Бог знает, на что он существует. О! Вы краснеете! – воскликнула моя хозяйка и продолжала, не раздумывая, уже без обиняков: – Видно, он и вас удостоил своего доверия. Ну-ну, не смущайтесь, мой юный друг: в вашем возрасте великодушная доверчивость не в укор. Позволю себе, однако, дать вам совет: держите ее подальше от вашего кармана. Упаси вас Бог заплатить за картину, пока вам ее не покажут. Ведь вы, полагаю, и краем глаза ее не видели. Как, впрочем, и все пятьдесят ваших предшественников. Многие считают, что и видеть-то нечего. Что до меня, то я уверена, попади мы в его мастерскую, мы обнаружили бы там что-нибудь вроде шедевра из известного рассказа Бальзака – сплошную массу лишенных смысла штрихов и мазков, хаос мертворожденной мазни.
Я слушал эту язвительную тираду в удивленном молчании. В ней звучала верная нота, нисколько не идущая вразрез с некоторыми робкими подозрениями, уже приходившими мне на мысль. Миссис Ковентри была женщиной умной и, по всей очевидности, не злой. Все же я решил отложить окончательный приговор до дальнейших событий. Возможно, она была права; но если она ошибалась, то ошибалась жестоко! Ее оценка странностей моего друга вызвала во мне острое желание увидеться с ним и посмотреть на него в свете общественного мнения. При первой же нашей встрече я тотчас поинтересовался, знает ли он миссис Ковентри. Он улыбнулся и, потрепав меня по плечу, спросил:
– Мадам уже успела снять дань и с вашейлюбезности, а? Вздорная особа. Пустая и бессердечная, хотя прикидывается глубокомысленной и доброй. Рассуждает о второй манере Джотто и о дружбе Виттории Колонна и Буонарроти – можно подумать, Буонарроти живет через дорогу, и его ждут на партию в вист! – а сама столько же смыслит в искусстве и в творчестве, сколько я в буддизме. Просто произносит всуе святые слова. А нужны вы ей единственно для того, чтобы было кому протянуть чашку чая в этой ее отвратительной показной гостиной с сусальными Перуджино! Ну а если вы не способны малевать каждые три дня по картине для ублажения ее гостей, она во всеуслышание объявит вас самозванцем.
Я предпринял попытку проверить правильность суждений миссис Ковентри во время вечерней прогулки к церкви Сан-Миньято, расположенной на одной из возвышающихся над Флоренцией вершин, куда, миновав городские ворота, можно подняться по каменистой, окаймленной кипарисами тропинке – идеальной дороге к храму. Вряд ли в мире есть другое место, более располагающее к безмятежному отдыху, чем терраса перед Сан-Миньято, где, прижавшись к перилам, можно часами поочередно любоваться то ее одетым в черный и желтый мрамор фасадом, изборожденным рубцами и шрамами времени и зеленеющим нежной растительностью, занесенной ветром, то раскинувшимися внизу величественными куполами и стройными башнями Флоренции, то синеющей вверху кромкой необъятной горной чаши, на дно которой брошен чудо-город. Чтобы развеять неприятные воспоминания, вызванные у моего спутника именем миссис Ковентри, я предложил отправиться вечером в театр, где как раз давали редко исполняемую оперу. Он отказался, как я того и ожидал: я давно заметил, что он предпочитает оставлять вечера незанятыми, но ни разу не обмолвился, где и с кем их проводит.
– Вы однажды процитировали прелестный монолог флорентийского художника из пьесы Альфреда де Мюссе «Лоренцаччо», – улыбнулся я. – «Я никому не делаю зла. День я провожу в мастерской, по воскресеньям хожу в монастырь Благовещенья или Святой Марии; монахи говорят, что у меня есть голос; они одевают меня в белое и дают мне красную скуфейку, и я пою в хоре, иногда исполняю маленькое соло; только тут я бываю на людях. Вечером я иду к моей возлюбленной, и, если ночь ясна, мы проводим ее у нее на балконе». Не знаю, есть ли у вас возлюбленная и есть ли у нее балкон. Но если так, то, разумеется, кто же предпочтет такое удовольствие сомнительным чарам третьеразрядной примадонны.
Он помедлил с ответом, но наконец, обернувшись ко мне, спросил:
– Способны ли вы смотреть на красивую женщину с благоговением?
– Право, не стану прикидываться стыдливой овечкой, – ответил я, – но мне было бы очень досадно, если бы меня сочли нахалом. – И, в свою очередь, спросил его, что означает этот вопрос.
Он долго мялся и, только получив от меня заверение в том, что я способен умерять сердечный пыл должной почтительностью, с видом чуть ли не религиозной таинственности сообщил, что может при желании познакомить меня с красивейшей женщиной Италии.
– С красавицей, обладающей душой.
– Бывает же людям счастье! – воскликнул я, добавив, что буду в восторге засвидетельствовать такое сочетание.
– О, в красоте этой женщины – урок, добродетель, поэма! – заявил он. – Я каждый день изучаю ее красоту.
Прежде чем мы расстались, я, разумеется, не преминул напомнить ему о брошенных им словах, прозвучавших обещанием.
– У меня такое чувство, – вздохнул он, – будто этим я нарушу атмосферу интимности, в которой всегда созерцал ее красоту. Речь идет о дружеских отношениях, друг мой. Даже намек на ее существование ни разу не сорвался у меня с языка. Однако при слишком близком знакомстве мы легко теряем чувство подлинной ценности вещей, и вы, возможно, прольете на них новый свет и выскажете свежие суждения.
Итак, в назначенный день и час мы подошли к старинному дому в центре Флоренции – недалеко от Mercato Vecchio [13]13
Старый рынок ( ит.).
[Закрыть]– и по темной крутой лестнице поднялись под самую крышу. Красавица мистера Теобальда была, по-видимому, так же бдительно вознесена над уровнем взглядов пошлой толпы, как укрытая в верхней части башни Belle aux Cheveux d’Or [14]14
Златовласая красавица ( фр.).
[Закрыть]. Не постучавшись, он вошел в темную прихожую тесной квартирки и, распахнув внутреннюю дверь, ввел меня в крохотную залу. Комната показалась мне убогой и мрачной, несмотря на белые занавески, колыхавшиеся у открытого окна, которые на мгновение остановили мое внимание. У стола вблизи лампы, склонившись над шитьем, сидела женщина в черном. При появлении Теобальда она спокойно посмотрела на него и улыбнулась, но, увидев меня, сделала удивленное движение и не без величественной грации поднялась с места. Теобальд шагнул к ней и, нагнувшись, поцеловал ей руку с торжественным видом человека, исполняющего древний обряд. И пока он стоял перед ней со склоненной головой, она искоса взглянула на меня и, как мне показалось, покраснела.
– Ессо la Serafina! [15]15
Вот и Серафина! ( ит.).
[Закрыть]– сказал он просто, делая мне знак приблизиться. – А это – мой друг и поклонник искусств, – добавил он, представляя меня. Я удостоился улыбки, реверанса и предложения сесть.
Красивейшая женщина Италии принадлежала к распространенному итальянскому типу и отличалась простотой манер. Усевшись снова у лампы, она занялась шитьем; сказать ей, по-видимому, было решительно нечего. Теобальд, согнувшись над ней в платоническом экстазе, сыпал по-отечески нежными вопросами – о здоровье, расположении духа, препровождении времени и успехах в вышивании, которое подробнейшим образом рассматривал, призывая и меня выразить свое восхищение мастерством Серафины. Это была часть церковного покрова – кусок желтого атласа со сложным рисунком, который синьора Серафина расшивала серебром и золотом. Она отвечала глубоким грудным голосом, но почти односложно, и я не знал, приписать ли эту краткость природной застенчивости или моему непрошеному вторжению, которое ее смутило. Утром она была на исповеди, потом на рынке, где купила к обеду петуха. Она всем довольна, ни на кого не жалуется – разве что на тех людей, которые, заказав ей покров из своего материала, не постыдились пустить на одеяние, можно сказать, самого Господа напрочь гнилую серебряную нить. Время от времени, продолжая неспешно класть стежок за стежком, она отрывалась от работы и бросала на меня взгляд, который поначалу показался мне проявлением невинного любопытства; однако, ловя его на себе вновь и вновь, я подумал, что в нем брезжит нечто иное: синьора Серафина пыталась установить со мной взаимопонимание через голову и за счет нашего собеседника. Между тем, ни на минуту не забывая выполнять его требование – быть к этой даме почтительным, я мысленно взвешивал ее право на те высокие похвалы, которые он ей расточал.
Она и точно была красавица, и я не преминул это признать, как только оправился от изумления, когда не нашел в ней свежести молодости. Но ее красота принадлежала к тому типу, который с утратой свежести мало что теряет в своем очаровании, рожденном главным образом сложением и статью, или, как сказал бы Теобальд, «композицией». Передо мной сидела крупная, дородная женщина с низким лбом и огромными глазами на смуглом бледно-матовом лице. Густые каштановые волосы, спадавшие на уши и вдоль щек, окутывали ей голову словно покрывалом – целомудренным и строгим, как монашеский клобук. Торс и голову она держала на редкость свободно и величаво – осанка, выглядевшая особенно эффектно, так как прямизна ее стана иногда незаметно переходила в легкую, свойственную богомолкам сутулость, которая очень подходила кроткому взгляду ее тихих карих глаз. Видно, ей в счастливый удел достались сильная физическая натура и ровный нрав – следствие крепких нервов и отсутствия невзгод. Одета она была крайне просто: во все черное, исключая синюю косынку, закрывавшую грудь, но оставлявшую для обозрения монументальную шею. Поверх косынки висел серебряный крестик. Она понравилась мне, но не безоговорочно. Легкий налет душевной лени всегда отличал этот тип красоты, служа, пожалуй, его вящей законченности и украшению, однако в этой буржуазной Эгерии [16]16
Нимфа, которая якобы была советчицей короля Нума Пампилиуса. Отсюда значение ее имени – советчица, вдохновительница политического деятеля, служителя муз и т. п.
[Закрыть], если я правильно ее оценивал, сказывалась весьма вульгарная неразвитость ума. Может быть, когда-то ее лицо и освещало подобие духовного огня, но он давно уже стал меркнуть. К тому же, говоря обыденной прозой, ее начало разносить. Обманутый в своих ожиданиях, я был близок к полному разочарованию, когда, словно идя навстречу моим скрытым желаниям, Теобальд заявил, что лампа горит слишком тускло и что при таком освещении синьора испортит себе глаза, встал и, сняв с каминной полки два шандала, поставил их зажженными на стол. При более ярком свете я воочию убедился, что передо мной несомненно пожилая женщина. Не то чтобы у нее были морщины, или она была потаскана, или седа; она просто огрубела. Что же до обещанной Теобальдом души, то о ней вряд ли стоило говорить всерьез: ее глубокая тайна сводилась к обычной женской мягкости в повадках и речи. Я был готов заявить во всеуслышание, что этот ее благородный наклон головы не более чем уловка белошвейки, постоянно сидящей за вышиванием. Мне даже пришло на ум, что эта уловка не столь уж невинного свойства: при всей податливой кротости своего ума наша величественная рукодельница успела намекнуть, что в отличие от мистера Теобальда вовсе не относится к его посещениям au sérieux [17]17
Всерьез ( фр.).
[Закрыть]. Не успел он подняться, чтобы зажечь свечи, как она быстро взглянула на меня с понимающей улыбкой и постучала указательным пальцем по лбу, а когда я, движимый чувством сострадательной верности моему другу, встретил ее экивоки с каменным лицом, она, пожав плечами, уткнулась в свое шитье.
В каких отношениях состояла эта странная чета? Кто он ей? Пламеннейший друг или почтительнейший любовник? А она? Может быть, она смотрит на него, как на щедрого поклонника своей красоты, которому согласилась потакать ценою малых усилий: допуская летними вечерами в свою скромную гостиную и позволяя болтать о том о сем. Строгое темное платье, выражение сосредоточенности, тонкое вышивание священного покрова – все это делало ее похожей на благочестивую сестру, которой по каким-то особым соображениям разрешили жить в миру, за стенами монастыря. А возможно, ее друг обеспечивал ей уютную праздность вдали от суетной толпы, чтобы иметь возможность созерцать этот совершенный образец вечной женственности, не испорченный и не замаранный борьбой за существование. Во всяком случае, ее красивые руки, холеные и белые, не носили на себе следов так называемого честного труда.
– А как ваши картины? Подвигаются? – спросила она Теобальда после длительного молчания.
– Подвигаются, подвигаются! У меня теперь есть друг, чье сочувствие и поддержка возвратили мне веру и рвение.
Наша хозяйка обернулась ко мне и, окинув меня долгим неопределенным взглядом, постучала себя по лбу, повторив тот же самый жест, какой употребила минутой ранее.
– О, у него замечательный талант! – заявила она серьезным тоном.
– Не стану возражать, – отвечал я с улыбкой.
– Да? А почему вы улыбаетесь? – вскричала она. – У вас есть сомнения на этот счет? Ну, так я покажу вам bambino!
И, взяв со стола лампу, она подвела меня к задней стене, где в простой черной рамке висел большой рисунок, сделанный красным мелком. Под ним стояла миниатюрная чаша для святой воды. Рисунок изображал младенца; совсем голенький, он, прижавшись к платью матери, протягивал вперед ручонки, словно совершая акт благословения. Выполненный удивительно свободно и сильно, портрет казался живым, воплощая само священное цветение детства. Этот изящный портрет ребенка с ямочками на щеках и руках при всей своей самобытности напоминал манеру Корреджо.
– Вот что может синьор Теобальдо! – воскликнула Серафина. – Это мой сыночек, Богом мне данный, которого я потеряла. Он здесь совсем такой, каким был, и синьор Теобальдо подарил мне этот портрет. Он еще много чего мне подарил.
Несколько минут я смотрел на bambino – восхищению моему не было предела. Вернувшись к столу, я сказал Теобальду, что, если поместить этот рисунок среди вывешенных в Уффици, подписав под ним какое-нибудь знаменитое имя, он будет там вполне на месте. Моя похвала, по-видимому, доставила художнику необычайное удовольствие: он стиснул мне руки и на глазах у него выступили слезы. Ему, очевидно, не терпелось рассказать историю этого рисунка, так как он поднялся и стал откланиваться, поцеловав на прощание хозяйке руку с той же нежной страстностью, с какой приложился к ней при встрече. У меня мелькнула мысль, что изъявление подобной галантности с моей стороны, возможно, поможет мне узнать, что она за женщина. Но, угадав мое намерение, она тотчас отвела руку назад, чинно опустила глаза и чопорно присела передо мной. Теобальд, взяв меня под руку, быстро вывел на улицу.
– Ну, как вам Серафина? Не правда ли, божественна? – воскликнул он с жаром.
– Да, настоящая, стойкая красота.
Он весьма косо взглянул на меня, но поток нахлынувших воспоминаний, видимо, увлек его за собой.
– Видели бы вы их вместе – мать и дитя, как я впервые увидел их: мать – с закрытой шалью головой, с божественной тревогой на лице, малютка – прижавшийся к ее груди. Вы, наверно, сказали бы, что обыденный случай помогал Рафаэлю находить достойные его образцы. Я наткнулся на них у городских ворот, возвращаясь как-то летним вечером домой после долгой прогулки по окрестностям. Женщина протянула ко мне руку. А я не знал, что мне делать – осведомиться, что ей нужно, или же пасть перед нею ниц. Она попросила дать ей немного денег. Я был поражен красотой и бледностью ее лица. Уж не пришла ли она сюда из Вифлеема? Я дал ей денег и помог найти приют. Догадаться об ее истории не составляло труда. Она тоже была дева-мать, и ее изгнали мыкаться по белу свету с ее позором. Я всей душой почувствовал, что мне чудесным образом явился мой сюжет. Сердце мое билось, как у старинных монастырских живописцев, когда их посещали видения. Я стал оберегать ее, лелеять, созерцать, как бесценное произведение искусства, как фрагмент дивной фрески, открывшейся в развалинах прежней обители. Спустя месяц – в довершение всех ее страданий и бед – несчастный малютка умер. Когда она поняла, что часы его сочтены, она схватила его на руки и минут десять держала передо мной, и я сделал этот набросок. Вы, полагаю, заметили в нем следы поспешности: мне хотелось поскорее избавить бедняжку от мучительной для него позы. А потом я вдвойне оценил его мать. Она – самое бесхитростное, самое милое, самое естественное существо, какое когда-либо взрастила эта прекрасная древняя земля. Серафина живет памятью о своем ребенке, благодарностью за скудное добро, которым я смог ее порадовать, и своей простой верой. И даже не понимает, какая она красавица; мое поклонение не внушило ей и капли тщеславия. А ведь, Бог свидетель, я не делаю из него тайны. Вы, конечно, заметили, какое у нее удивительно открытое лицо, какие ясные, кроткие глаза. А где еще сыскать такое истинно девственное чело, такое неповторимо естественное изящество волною падающих волос и линии лба? Я изучил в ней каждую черточку и могу сказать, что знаю ее. Я вбирал эту красоту понемногу, день за днем, и теперь ее образ запечатлелся в моем мозгу, объяв его целиком, и я готов воплотить его. Наконец я могу просить ее позировать мне.
– Наконец?.. Наконец! – повторил я в глубоком изумлении. – Вы хотите сказать, что еще ни разу этого не сделали?
– Нет, я, собственно, еще ее не писал… – сказал он с расстановкой. – У меня есть наброски, есть впечатление, глубокое и сильное… Но настоящего сеанса – перед мольбертом, в соответственном облачении, при должном освещении, в нужной позе, – по сути дела, не было.
Решительно не могу сказать, куда в это мгновение девались мой разум и такт, я потерял контроль над собой и позволил себе brusquerie [18]18
Грубость ( фр.).
[Закрыть], в которой впоследствии мне было суждено горько раскаиваться.
Мы как раз остановились у перекрестка, где горел фонарь.
– Что же вы наделали! – воскликнул я, кладя ему руку на плечо. – Вы же профукали, просвисталисвое время! Она же старая женщина, она стара… для Мадонны!
Лучше бы я ударил его! Никогда не забуду, как он посмотрел на меня – долгим, упорным, помутневшим от боли взглядом.
– Профукал? Просвистал? Она стара? Стара! – произнес он, запинаясь. – Вы шутите?
– Но, друг мой, вы, надеюсь, понимаете, что ей уже не двадцать.
Он судорожно вобрал в себя воздух и прислонился к стене дома, не отрывая от меня вопрошающего, протестующего, укоряющего взгляда. Наконец, подавшись вперед, он схватил меня за рукав:
– Ответьте мне честно: она на самом деле показалась вам старой? У нее морщины? Дряблая кожа? Что же я – слеп?
Только сейчас я понял меру его заблуждения: один за другим бесшумно уходили годы, а он, очарованный ею, продолжал мечтать и бездействовать, вечно готовясь к вечно откладываемой работе. Я подумал, что будет только благом сказать ему правду, прямую и честную.
– Да нет, я вовсе не имел в виду, что вы слепы, – проговорил я, – но, мне кажется, вы заблуждаетесь. Вы потратили время на бесплодное созерцание. Ваша Серафина была молода, и свежа, и чиста, как сама Богоматерь. Но, что говорить, это было давно. И все же она сохранила beaux restes [19]19
Былая красота ( фр.).
[Закрыть]. Вы непременно должны ее написать.
Я осекся; лицо его выражало гневный упрек. Сняв шляпу, он стоял, машинально отирая лоб платком.
– De beaux restes? Спасибо хоть на том, что вы выразили это по-французски. Значит, мне писать мою Мадонну с beaux restes! Тот-то будет шедевр! Стара, стара! Она стара, – забормотал он.
– Что вам за дело до ее лет! – вскричал я, угрызаясь в содеянном. – Что вам за дело до моих впечатлений! У вас есть ваши воспоминания, ваши наброски, ваш талант! Завершите ваш замысел за месяц. Уверен наперед, вы напишете шедевр, и наперед предлагаю за вашу картину любую сумму, какую вам будет угодно назвать.
Он смотрел на меня в упор, но, по-видимому, едва понимал, о чем я говорю.
– Стара, стара! – повторял он тупо. – Если она стара, что же я такое? Если увяла ее красота, где тогда мои силы? Значит, жизнь была только сном? Я благоговел слишком долго, любил слишком сильно?
Чары практически уже рассеялись. И если от одного легкого, случайного моего прикосновения распалась цепь иллюзий, то не говорило ли это о том, что, натянутая слишком сильно, она уже сама ослабела? Сознание того, что он зря растратил время, упустил свои возможности, захлестывало бедняге душу волнами мрака. Он уронил голову и заплакал.
Я повел его в сторону дома, обращаясь с ним как можно бережнее, но со всем тем не стремился развеять его горе или вернуть покой, отрекшись от суровой правды. Когда мы добрели до моего отеля, я сделал попытку затащить его к себе.
– Выпьем по стакану вина за окончание вашей Мадонны, – предложил я, улыбаясь.
Сделав над собой отчаянное усилие, он приосанился и, задумчиво поглядев перед собой с устрашающе мрачной усмешкой, протянул мне руку.
– Я напишу ее! – воскликнул он. – За месяц! Нет, за две недели! Ведь она у меня здесь! – И он хлопнул себя по лбу. – Да, она – стара! Ну и что? Женщине, рядом с которой двадцать лет пролетели, как один год, не страшно, когда о ней говорят «стара». Стара! Стара? Ну, так она будет вечной, сэр.
Мне хотелось благополучно довести его до самого дома, но он, отсалютовав мне рукой, с решительным видом отправился в путь один, насвистывая и помахивая тросточкой. Подождав немного, я на некотором расстоянии последовал за ним. На мосту Святой Троицы, дойдя до середины, он вдруг остановился, словно силы оставили его, приник к парапету и вперил глаза в воду. Я старался не выпускать его из виду; и, признаться, пережил десять очень беспокойных минут. Наконец он овладел собой и медленно, с понурой головой потащился дальше.
Несколько дней от Теобальда не было ни слуху ни духу. Поначалу я объяснял это тем, что мне удалось-таки побудить его решительнее использовать давно накапливаемые запасы знаний и вкуса, подвигнуть на вульгарные усилия и риск, неизбежные в любом деле, но время шло, а он не заходил ко мне, не давал о себе знать и, более того, не появлялся в своих излюбленных местах – ни в галереях, ни в капелле Сан-Лоренцо, ни на набережной Арно, вдоль которой имел обыкновение прогуливаться, ни в Кашинах [20]20
Общественные сады во Флоренции.
[Закрыть], где пышная зелень выгодно оттеняет красоту проезжающих в ландо и фаэтонах по главной алее дам, – словом, когда это затянувшееся отсутствие и молчание превысили неделю, я начал опасаться, что не только не сумел дать благодетельный толчок его таланту, но, напротив, грубо его парализовал. Уже не заболел ли он по моей вине? Мое пребывание во Флоренции близилось к концу, и я счел себя обязанным, прежде чем завершить свое путешествие, выяснить истинное положение дел. Однако я не знал, где искать Теобальда: с самого начала он держал от меня в тайне место своего обитания. Проще всего было осведомиться о нем у красавицы с Mercato Vecchio, да и мое неудовлетворенное любопытство в отношении самой упомянутой дамы, сознаюсь, тоже подсказывало мне этот шаг. Возможно, я был несправедлив к ней и она оставалась неувядаемо свежа и хороша, какой казалась Теобальду. Так или иначе, но я загорелся желанием еще раз взглянуть на перезрелую чаровницу, рядом с которой двадцать лет пролетели, как год. Задумано – сделано, и вот как-то утром я отправился к ее жилищу, поднялся по нескончаемой лестнице и очутился у нужной двери. Она стояла распахнутой, и пока я решал, прилично ли мне войти, из нее, громыхая пустым чайником, выпорхнула девочка-служанка, у которой был такой вид, словно она бежала по весьма пикантному поручению. Внутренняя дверь также оказалась открытой, и я, миновав крохотную прихожую, вошел в ту самую залу, в которой меня в прошлый раз принимали. Она не была убрана по-вечернему. Стол, вернее, один его конец был накрыт к завтраку, и сидевший за ним джентльмен – по крайней мере, существо мужского пола – отдавал должное бифштексу с луком и вину. Рядом с ним, в дружеской близости, расположилась хозяйка дома. В этот момент она меньше всего походила на чаровницу. В одной руке она держала стоявшую на коленях миску с дымящимися макаронами, в другой – покачивалась высоко поднятая мучная нить из этого лакомого блюда, которую она как раз собиралась отправить в рот. На непокрытом конце стола, напротив ее сотрапезника, громоздилось с полдюжины статуэток из какого-то табачного цвета вещества, напоминавшего терракоту. Красноречиво потрясая ножом, гость, по-видимому, распространялся об их достоинствах.