Текст книги "Кандаурские мальчишки"
Автор книги: Геннадий Михасенко
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
– Вам завтра, так сказать, бич в руки. А курсов вы не кончали, тем более техникумов. Так что учитесь… Смотрите… Положим, это – стадо овец, вот… – Он нарисовал толпу кружков. – Вопрос: где быть вам? Вот вас трое… Если кто дурак, то вперёд стада помчится. Однако овцы не люди, полководцев им не надо. И не пытайтесь все плестись в хвосте, топтать овечий горох – распустите кудрявых. Нужно делать так…
Анатолий принялся старательно раскрывать «тайны» пастушества.
– Ясно? – спросил он, кончив, и заглянул нам в глаза.
Мы опустили голову и промолчали. Все его рассуждения туманом проползли мимо.
– Так-с, – протянул Анатолий. – Ну вот что, пресс-конференцию закругляю. Дуйте домой. Я тут одну дивчину поджидаю. – Он улыбнулся, столкнул нас с крыльца и задул фонарь.
– Вот тебе и чай пить, – вздохнул я.
Мы побежали по улице навстречу луне, которая висела в конце деревни.
А утром мы впервые выгоняли стадо. С нами был и Анатолий, но он держался в стороне, давая нам возможность делать всё самим. Шурка побежал открывать овчарню. Колька занял пост у входа в коровник, чтобы не пускать туда овец, а я остался за оградой, преграждая путь в переулок. Я волновался и, помахивая хворостиной, прислушивался к шуму, который, нарастая, доносился со двора. А когда овцы, словно горох на тарелку, высыпали на улицу, дружно блея и обгоняя друг друга, у меня к горлу подступил комок. Я вдруг решил, что сейчас они ринутся в переулок и втопчут меня в землю, до того неудержимой показалась мне эта волна из шерсти и мелькающих ног. Но овцы сразу же устремились к лугам.
С делом мы освоились быстро. Зря Анатолий морочил нам голову какими-то кружками и полководцами. Всё оказалось проще и интереснее.
Анатолий сиял.
Когда мы, усталые, загнав стадо, вышли со двора, он сказал речь:
– Вижу, обормоты, вижу – талантливые люди! Так и скажу тётке Дарье: талантливые, а то она за вас побаивается… То-то. Доверие – великая штука. Вот вам бич.
Это был шикарный бич: кожаный, десятиколенный, с медными блестящими кольцами. Он, как приручённая змея, спускался с плеча, и тяжёлый его хвост оставлял след в дорожной пыли.
Вздохнув, мы с Колькой уступили его Шурке как старшему.
Подкатила председательница. Привезла доярок.
Анатолий живо рассказал ей про нашу врождённую хватку пастухов. Тётка Дарья улыбнулась:
– Я так и знала… Ты, Анатолий, завтра – на поля.
– Есть, – неожиданно козырнул по-военному Анатолий. – Я вчера литовочку уже отбил.
– Садитесь, миленькие, я вас до дома подброшу… Но-о, кляча.
Мы это любили – «подбрасываться». Ради «подброски» мы спокойно проезжали мимо своего дома, чтобы дольше чувствовать дробное дрожание телеги, чтобы видеть, как под пятками мелькает дорога, и кажется, что едешь не ты, а вертится земля.
– Сегодня не вышел в поле Тихон Мезенцев, – сказала не то себе, не то нам тётка Дарья. – Надо заехать узнать.
Мезенцевы не были коренными жителями Кандаура. Они, как и мы с мамой, обосновались здесь в начале войны. Дядя Тихон был нездоров. Ему бывало то лучше, то хуже, но он работал наравне со всеми. Близко мы его не знали, но при встречах здоровались с ним, и он нам хмуро отвечал кивком, а в последнее время и кивать перестал.
У домика Мезенцевых председательница остановила Грёзу и вошла в дом. Её долго не было, наконец она стремительно вышла, красная и, кажется, раздражённая.
– Царица небесная, что творится на белом свете?!
Распахнулось окно, из него высунулась косматая голова дяди Тихона.
– Убирайтесь ко всем чертям и оставьте меня в покое! – прокричал он хрипло, тяжело закашлял и уткнулся лицом в горшок с цветами.
Мы сидели в телеге подавленные. Против своего дома я спрыгнул, не попрощавшись с друзьями.
Среди мальчишеских забот и увлечений мы забывали о том, что идёт война, что живётся трудно. И вдруг какое-нибудь одно слово или жест грубо напоминали об этом, и сразу исчезала безмятежность, и в мыслях становилось как-то тревожно. Я всегда в такие минуты вспоминал папу, его портрет, висевший над моей кроватью.
Вот и сейчас. Я лежал с мамой. Я только что рассказал ей о Тихоне Мезенцеве.
– У человека слабая душа. Но ничего, он отойдёт, он уже второй раз теряется… Война – это проверка людям: и большим, и малым. И если они оказываются сильными, они побеждают и здесь, и там…
Разговор мог зайти о папе, и мы замолчали, чтобы не бередить друг друга.
– Мама, мы завтра гоним стадо одни. Шурка ружьё берёт. Патронов нету, но ружьё поправдашнее.
Мама улыбнулась – её щека шевельнулась у меня под рукой. Но я знал, что она всё равно думает о папе так же, как и я, и так же, как и я, чувствует отцовский взгляд, устремлённый на нас с невидимого в темноте портрета.
Глава четвертаяЯ проснулся, сел в кровати, быстро проморгался и, соскользнув на пол, выскочил на крыльцо.
Солнце только что выкатывалось из-за расплывчатой кромки тайги. Оно не ослепляло, и на него можно было смотреть долго-долго, как на уголёк. На окнах полыхал отражённый восход.
Холодок добрался до сердца, я вздрогнул и юркнул в избу. Мамы уже не было. Удивительно, как это она так рано поднимается каждый день. Неслышно протапливает печь, готовит еду и уходит. Она не будит меня, чтобы растолковать, чем мне питаться без неё. Я сам знаю это. Я пошарил рукой в тёмном зеве печи и вытянул сковородку. Жжётся. Прихватил тряпкой. На столе, возле пепельницы, чистой со дня ухода папы на фронт, увидел записку. Сажными руками схватил её, поднырнул под штору и уселся на подоконник. Я кончил второй класс, но мама по привычке или в шутку написала мне печатными буквами. «Миша, сегодня в клубе постановка, ты играешь! – напомнила мама вчерашнюю новость. – Пригоняйте стадо пораньше. Мама». А ниже добавила: «Может быть, от папы придёт письмо».
Письмо! Я откинул штору и взглянул сквозь комнатную серость на портрет. У папы большой нос. Мама говорила, что он на семерых рос, а одному достался. И хорошо, что одному. С другим носом папа выглядел бы смешно. Волосы у папы густые и длинные. Тоже, наверное, на семерых росли. В углу лба – шрам, уходящий в волосы, как тропинка в лес…
Папа, папа! Как ты там?..
Мы – ничего. Мама работает. Я пасу овец. Ты ведь не знаешь, что я пасу… У меня есть хорошие друзья – Колька и Шурка…
Я спохватился и торопливо соскочил с подоконника.
Картошка, жаренная с луком, приятно пахла. Картофельный хлеб я отодвинул. Потерплю день. Сегодня начиналась уборочная, значит, завтра будет настоящий хлеб. Тётка Дарья обещала нам первую корочку – заработали, как-никак пасём вторую неделю.
Во дворе раздался треск, точно там били пистонки. Это Шурка щёлкал бичом – звал меня. Миг – сковородка опустошена, второй миг – я одет, третий миг – здороваюсь с друзьями.
Большеголовый Колька был вровень с Шуркиными плечами. Он улыбался неизвестно чему. Шурка был хмурым.
– Эти-то, «спаянные кишочки», спят, поди, – проговорил Колька.
– А чего же им делать. Спят, – подтвердил я.
Но неожиданно дверь Кожиных открылась, и вышел Толька. Увидев нас, он остановился, но тотчас сбежал с крыльца и скорым шагом направился в дом напротив, наверное, за молоком.
– Кожиха, должно, болеет. Во дворе её что-то не видно, – сказал я.
Мы шагали рядом и в ногу. Шурка – в сапогах с раструбами. Правда, раструбы эти он пришил и вкривь и вкось, но впечатление чего-то необыкновенного они производили. На моих ногах болтались лёгкие сандалии, а Колька был босиком. Он нёс ружьё. Настоящее ружьё: железный ствол и затвор. Оно было тяжеловатым для него, мы чувствовали. Но Колька не признавался.
– Чтоб мне с кедра свалиться, не тяжело! – клялся он. И в доказательство пытался удержать ружьё на вытянутой руке, и удерживал, перекосив вздрагивающее от напряжения лицо. Зато после с удовольствием швыркал носом и гордо закидывал ружьё за спину, сбивая прикладом кожу на пятке.
– Я вчера у «спаянного кишочка» видел какую-то штуковину, – заговорил Колька с передыхом. – Он зажмёт её между ладоней да как крутнёт – она, чисто чертёнок, вверх ж-ж-ж… Потом упадёт, а он снова ж-ж-ж…
– Известно, городские. Понавезли всяких заводных хитростей и вытворяют, – рассудил я. – А что, так и взлетает?
– Прям так и ж-ж-ж… Выше крыши!
Навстречу нам, громыхая по неровностям дороги, катила телега. Мы издали узнали Грёзу и тётку Дарью, стоя правившую кобылой.
– Опять остановится, – буркнул Шурка, выкидывая вперёд бич.
С тех пор как мы пасём овец, не было случая, чтобы председательница, завидя нас, не притормаживала, не спрашивала, каковы наши дела. Нам случалось трижды сталкиваться с ней за день, и трижды мы отвечали, что дела наши идут как по маслу.
– Тпр-ру-у-у… Миленькие мои, – воскликнула тётка Дарья, спрыгивая с телеги и одёргивая юбку. – Вы хоть высыпаетесь?
– Высыпаемся.
– То-то… А втроём вы справляетесь?
– Да мы и вдвоём, без Мишки, справились бы, – важно сказал Колька.
– И без Кольки тоже бы уладили, – заметил я.
Тётка Дарья рассмеялась. Потом порывисто нагнулась, чмокнула Шурку в щёку, прыгнула на край телеги, так что телега накренилась, как лодка, черпнувшая бортом, и крикнула:
– Но-о, Грёза!
Кобыла не сразу тронулась с места. Она только останавливалась быстро, а ход набирала долго.
– Э-э, – спохватился Колька. – Забыли спросить про хлебные корочки. Стряпухи, поди, зашевелились в пекарне. Ох и хлеба хочется!
И живо перед глазами возникли коричневые булки, припудренные золой и лопнувшие по краям. Мы особенно любили эти треснувшие корочки, в них меньше мякоти, и когда жуёшь – сплошной хруст.
Из подворотен, на миг застревая в щелях, вылезали гуси, хлопали крыльями, шумно гоготали и, разбежавшись, пролетали несколько метров. Потом садились, переворачиваясь через голову, и, отряхнувшись, строем направлялись в луга.
Скотный двор угадывался издали по тёмным кучам навоза.
Когда мы подошли, сторож запирал ворота. Только что пастухи угнали коров, ещё доносилось голодное мычание.
– Дед Митрофан, вот и мы, не запирай…
Старик оглянулся.
– А-а…
– Мы, – зачем-то повторил Колька.
Дед лукаво поглядел на него.
– Вот ты, босалыга, ружьишко-то таскаешь, а тятька придёт с фронта и вроде как с претензией к тебе, а то и всыплет.
Шурка взял ружьё и тихо ответил:
– Пусть бы всыпал, только б вернулся.
Дед на минуту задумался, спрятав пальцы в бороду и глядя на Шурку, потом спохватился и живо забормотал:
– Ну, зачинай… Выпущайте… Да, хлопцы, там одна овечка прихрамывает, чёрненькая, с рваным ухом. Приглядите за ней.
Мы пошли через конюшню, чтобы оттуда проникнуть в овчарню и открыть её изнутри. Лошадей здесь не было давно. Летом только в ненастье их заводили в стойла. Из кормушек торчала сухая трава.
– Игренька, говорят, на борону напоролся, – сказал я. – И кишки вывалились. Кишки ему обратно в брюхо засунули, а дыру соломой заткнули.
Ребята ужаснулись.
– Враньё, – раздалось вдруг из угла, и мы вздрогнули от неожиданности.
Из мрака вынырнул Анатолий с хомутом на шее.
– Чинил этот галстучек. Какой-то пройдоха супонь обрезал… Про Игреньку врут. Он просто ляжечку поцарапал и курортничал два дня, а сегодня его определили на зерно. Чуете, на зерно! Звучит? Ну, а как ваши делишки? Овцы не забодали?
Он достал складень и начал обрезать что-то у хомута.
Наши взгляды перекрестились на складне, который блестел даже здесь, в сумраке конюшни. Кто из нас не хотел бы иметь такую штучку?
Хоть Анатолий мне и брат, но родственные чувства в нём спали. Я сколько раз говорил ему, что взрослым ни к чему складень, он пропадает без пользы, а мальчишке он мог бы здорово пригодиться. Анатолий будто не понимал моих намёков.
– Вот так, теперь порядочек… Ну, обормоты, будьте целёхоньки. Помните пресс-конференцию. – И, ущипнув меня за бок, он пошёл к выходу, длинный, похожий на щуку, и в сапогах, густо смазанных дёгтем.
Овцы встретили нас разноголосым блеянием, словно умоляли скорее выпустить их на свободу. Один баран даже поднялся на дыбы, стараясь рогом сдвинуть засов.
– Что, родные, подтянуло, – жалел Шурка, раздвигая бичом морды и пробираясь к выходу. Кепка на его голове сидела задом наперёд, как Иван-дурак на небесной кобылице, и от этого Шурка был забавным. Он еле-еле оттянул тяжёлый скрипучий чурбак и, навалившись всем телом, раздвоил громоздкие двери, впуская свет и свежую прохладу солнечного утра.
Овечий поток легко подхватил нас и вынес во двор.
Ослеплённые, щурясь, овцы засеменили к воротам, продолжая блеять, но уже без надрыва, не для нас, а обрадованно, для себя.
Колька заскочил на какого-то барана, и тот смиренно повёз его. Шурка щёлкал бичом над овечьими спинами и кричал:
– Пошли… Пошли…
У сторожки стоял дед Митрофан и протяжно манил:
– Бя… ша, бя… ша.
Я шагал сзади, оглядывая двор.
У строений прел навоз, загнивали стены. Крыши прогнулись, как худые лошадиные хребты; казалось, брось камень – и переломятся. Весь двор выглядел очень скучно, неприглядно. Каково торчать тут скотине, недаром же она так ожесточённо рвётся на зелёные поля.
Зато воробьи жили здесь припеваючи: и гнездились, и кормились. Утрами, греясь на солнце, воробьиные полчища рассаживались на берёзовых жёрдочках под навесами соломенных крыш и следили за хлопотами пастухов.
Хромую овцу мы заметили сразу. Она толклась в середине стада, и при каждом шаге голова её порывисто подскакивала.
Шурка подошёл к сторожу:
– Деда, может, Хромушку оставить?
– Та за каким лешим. Там пустячишка… – Дед махнул рукой, дескать, проваливайте.
Увидев Чертилу, дед погрозил ему сухим кулаком:
– Я тебе, лешак, вернусь!
Чертило убегал и от нас и продолжал воевать со сторожем. Деду пора уж было примириться с норовом Чертилы, но он, как маленький, не унимался и пытался выпроваживать барана со двора. Безуспешно. Баран отлично знал, что делал, и на каждую дедовскую уловку отвечал своей уловкой, более хитрой.
Овцы на ходу щипали траву у плетней, из-за которых торчали плоскоголовые подсолнухи и свешивались усатые тыквенные плети с пустоцветами.
Сразу за деревней начинался Мокрый лог. Вообще, это был не лог, а пологий склон огромной низины, на берегу которой раскинулся Кандаур. Овцы знали, что там хорошая трава, болотная прохлада и заросли тальника, где можно приятно поплутать и почистить зубы горькими листочками. Они развернулись и цепочками начали спускаться по глубоким коровьим тропам.
По пригорку тянулся Клубничный березняк – редкий подлесок, где мы всегда собирали ягоду.
– Мишка, смотри – тележка! – крикнул Колька, рукой указывая в сторону кустов.
Около тележки я заметил двух девчонок, ломавших с молодых берёзок ветки, очевидно, для веников на зиму. Я остановился, тихо свистнул, чтоб привлечь внимание. Они повернулись, и я узнал дочерей дяди Тихона.
Шурка крикнул, чтобы я припугнул отставших овец, и я побежал вниз, шурша ногами по траве и сбивая кузнечиков. Они, глупые, запрыгивали в сандалии.
Стадо разбрелось по поляне. Овцы двигались медленно и, не поднимая голов, щипали траву. Изредка некоторые шарахались в сторону, выпучив глаза. Это лягушки подскакивали у них под самым носом.
Колька шумел в тальнике, гоняя птиц и бурундуков. Мы с Шуркой уселись на кочку, пригрозив Чертиле, потому что он уже начал пятиться.
Я задрал голову. Небо было такое чистое и гладкое, будто его только что выстирали и, расправив, вывесили, а солнцу приказали: катись, суши. И оно катилось. Всё это так живо представилось мне, что я даже протянул руку, будто хотел пощупать – не мокрое ли оно.
– Шурк, – сказал я, – погляди: небо-то какое!
Но Шурка не услышал. Он как-то печально смотрел в землю и даже не моргал, точно заколдованный.
– Шурка, ты что? – спросил я.
Он, не повернувшись, тихо ответил:
– Нюська у нас заболела, наверное, умрёт. Врачиху вчера вызывали. Она пощупала-пощупала её и говорит: «Усилить питание». Будто мы и без неё не знаем, что надо усилить питание. Тоже… – Шурка встал и зло щёлкнул бичом. – Гляди, куда стадо упёрлось.
Стадо вовсе не упёрлось, а было рядом. Шурка это сказал нарочно. Ему хотелось громко говорить, кричать на кого-нибудь, а может, плакать.
Из кустов вынырнул Колька и припустил к нам, оглядываясь назад, будто ожидая погони. Когда он хотел спросить про что-нибудь, то кричал прямо из тальника, а тут бежал, задыхаясь, молча да ещё оглядываясь. Заинтересованные, мы замерли, поджидая его.
– Там кто-то есть, – полушёпотом проговорил он, обдавая нас огуречным запахом. Очевидно, Колька уже успел ополовинить свой дневной запас огурцов и картошки, охрану которого доверял только собственной пазухе. – Сучья трещали… Медведь, наверное.
– Где? – оживился я.
– Вон там. – Колька неопределённо махнул рукой.
Но тальник был всюду густым без разрыва, там и стадо медведей не разглядишь.
– Почудилось тебе, – равнодушно решил Шурка. – Медведь…
– Почудилось… Скажешь тоже… Сучья-то сами не ломаются, и овцы так не бродят… Кто-то есть… Чтобы мне с кедра свалиться. – Его взбудораженный взгляд перескакивал с моего лица на Шуркино.
Шурка улыбнулся:
– Погоди, ещё свалишься.
Колька отступился. Но я чувствовал, что тревога в нём не угасла: он вздыхал и косился на заросли.
Я побежал завернуть овец, высоко забравшихся на бугор. Они могли через Клубничный березняк проникнуть в пшеницу.
Хромушка паслась в конце стада. Она уставала прыгать на трёх ногах и порой припадала на брюхо, лёжа пощипывая траву. А когда всё выедала рядом и тянуть морду дальше не было возможности, Хромушка рывком поднималась и с прискоком переходила на новое место. Ноге, видно, становилось хуже. После обеда придётся оставить овечку на скотном дворе, пусть её осмотрит коровий фельдшер.
Когда я вернулся, Колька неожиданно спросил:
– Мишка, ты бабу-ягу видел?
– Кого?
– Бабу-ягу.
– Где я её увижу, когда, может, её вовсе нет…
Колька что-нибудь да придумает. То почему человек не несётся, как курица, то – эх бы выросли у телеги крылья… То вот нечистую силу зацепил.
– И я не видел. А вот один наш лётчик видел. Летел он в бой и вдруг услышал, кто-то скребётся в кабину. Глянул – баба-яга! Рожа сплющенная, руки как ухваты и с когтями. «Пусти, говорит, сыночек». А лётчик ответил: «Иди, говорит, бабушка, к чёртовой матери». Она зубами заскрипела и отстала. А он развернулся да из пулемёта – ррраз… Баба-яга обернулась фашистским самолётом и задымилась! – Колька взметнул руки с растопыренными пальцами, изображая клубы дыма.
– Враньё, – подытожил я его рассказ.
– Зато сам придумал.
– Дурак ты, Колька, – беззлобно произнёс Шурка. – На-ка лучше бич, понужни барана.
Шурку не покидала хмурость. Он, наверное, всё время думает про Нюську и про тятьку. Хорошо, хоть дядя Филипп часто пишет домой: жив, здоров, колотит фрицев. А вот нам папка прислал всего три письма, и больше – ни звука. Ломай тут голову… Его, конечно, не убили, но могли ранить или ещё что-нибудь, мало ли что может случиться на войне… У Кольки отца нету. Он, подлец, бросил их, когда Колька впервые выговорил: «Тятя». Зря только старался.
К полудню животы у овец разбухли, они обленились и еле-еле двигали узловатыми ногами. Солнце пекло вовсю, и скоро, сытые и разомлевшие, они растянулись в тени кустов, часто дыша и прищурив глаза.
Мы тоже спрятались от жары, опрокинувшись на спины, притянув к лицам пахучие ветки и щекоча ими щёки, нос и лоб.
В небе висели редкие облака, круглые и белые, как одуванчики. Они не двигались совершенно, точно привязанные. Тень одного из них лежала недалеко от нас. Несколько овец отдыхало на этой необыкновенной подстилке. Над ними недвижно, словно чучело, возвышался Чертило – он не любил лежать. Стояла такая тишина, какая бывает ночью, когда не кричат петухи и когда не видишь даже снов.
Колька, жуя берёзовый листок, спросил:
– Если топор на облако зашвырнуть, удержится он там или шлёпнется обратно?
Я ответил:
– Конечно, шлёпнется.
– Это вон с того, с дырявого, – согласился Колька. – А вот с этого, целого?
– И с этого шлёпнется. Только нет такого человека, чтобы он топор на облако закидывал.
– А почему не слышно, как на войне стреляют?
– Потому что далеко.
– А если из самой-самой большой пушки бабахнуть, то будет слышно?
– Если из самой большой, то, наверное, будет.
– А чего ж тогда не стреляют?
– Значит, нету таких пушек.
Опять тишина.
И вдруг где-то рядом раздался дикий крик, точно кто-то решил порвать себе горло или вывернуться наизнанку. Стадо всполошилось, а мы, будто ваньки-встаньки, мигом очутились на ногах и, онемелые, испуганные, вдавились в рыхлый кустарник, прячась от чего-то неизвестного, но ужасающего.
Крик ослабленно повторился и оборвался хрипом и бульканьем.
– Овечка! – быстро выдохнул Шурка и побежал по склону вниз, откуда доносился крик.
Мы молча последовали за ним. Я спохватился: Хромушка! Ведь мы совсем забыли про неё, и она, должно быть, застряла где-нибудь в кочках или корнях и орёт: долго ли на трёх ногах-то закапканиться.
И правда. Под кустом, шагах в десяти от нас, в том месте, где начинались сплошные тальниковые заросли, лежала Хромушка. Она судорожно билась и урывками вскрикивала, потом вдруг запрокинула голову, перекатилась на спину, как играющая лошадь, и мы увидели нож, торчащий из-под оттопыренной ноги.
Мы с Колькой оторопели, а Шурка, волоча за дуло ружьё, кинулся к ней и выдернул нож. Хромушка резко передёрнулась, подняла морду, посмотрела на нас широко раскрытыми слёзными глазами и снова бессильно уткнулась в траву.
Только сейчас мы сообразили, что Хромушку зарезали.
Шурка бросил нож, на котором запеклась ленточка крови, и медленно повернулся к нам.
Я украдкой, стараясь не шуметь, подошёл к нему. Колька – тоже. Мы насторожённо огляделись и увидели…
В тальнике стоял человек, высокий и тёмный. Густота зарослей и солнце, бившее прямо в глаза, мешали разглядеть – кто же это. Он не двигался и, казалось, тоже был ошарашен всем происшедшим. Мы почувствовали, что он в упор смотрит на нас, и дрожали. Шурка подтянул ружьё и направил его в человека.
Под напором четырёх взглядов: трёх человеческих и одного дульного – фигура метнулась от нас, точно падая на спину, и, подминая и раздвигая кустарник, скрылась в сырой его глубине. Только шум ветвей и листьев, будто порывы ветра, не смолкал несколько секунд.
– Леший! – выдавил из себя Колька, хватаясь за мою рубаху.
Мы стояли немые и окаменелые. Потом Шурка, опустив ружьё с так и не взведённым курком, посмотрел на нож, валявшийся в траве, и сказал:
– Сапожничий.
Оцепенение исчезло. У меня тряслись поджилки. Колька, округлив глаза и рот, прислушивался, двигая головой.
За нами сгрудилось стадо. Овцы шарахались из стороны в сторону, сжимаясь к середине. Они понимали опасность и теснились к нам, пастухам, своим хозяевам и защитникам. Чертило стоял рядом и не отрываясь, удивленно смотрел на Хромушку. Овечка была жива, она изредка дёргала хвостом и чуть-чуть приподнимала голову. На ране вздулся багровый сгусток крови.
– Погнали домой, – хрипло от сухости в горле произнёс Шурка. – Где же бич? Колька, слетай за бичом, будешь сзади…
– А Хромушка? – спросил Колька. Он всё ещё не раскруглял ни глаз, ни рта. От него так и несло испугом и удивлением.
– Мы с Мишкой попрём её на себе, попеременке…
– Вы не допрёте, – усомнился Колька.
Но Шурка грубо перебил его:
– Ищи бич… Мишка, ну-ка, подсоби мне…
Он присел на корточки, подставляя спину. Я со страхом косился на заросли. Мне было боязно. Мне хотелось без оглядки удрать в деревню, где вокруг добрые избы и огороды, где всё знакомо от первого гуся до последней собаки. А тут…
На Шуркиной спине, туго обтянутой рубашкой, сбегающими бугорками вырисовывались позвонки. Я обхватил овечьи ноги и с трудом приподнял её зад.
– Ну, – нетерпеливо буркнул Шурка. – Шевелись. – Он ждал, когда я навалю ему на спину овечку.
– Не могу, – прошептал я, разжав руки и чувствуя, как слёзы подкрадываются к глазам.
Шурка зло обернулся:
– Не можешь… Ну-ка, подставляй свою горбушку…
Я подставил. Шурка завозился, неровно дыша, засопел, напрягаясь. А когда вдруг сплюнул и затих, я понял, что он отступился. Я повернулся. Шурка сидел на траве, окровавленной ладонью потирал лоб, оставляя красные пятна, и тупо смотрел на Хромушку. Бока её еле-еле поднимались, глаза были закрыты.
Подбежал Колька.
– Я же говорил: не допрёте… Её надо к Чертиле привязать. Он, дурак, всё одно домой рвётся, вот и пусть покряхтит.
Шурка поднял глаза:
– Точно, надо спробовать.
Чертило, будто почуяв заговор, с оглядкой подался в кусты. Но Колька повернул его, подгоняя к нам.
Баран увёртывался, грозя своим страшным лбом, но грозя как-то не по-настоящему, словно понимая, что грозить по-настоящему ребятишкам нечестно даже по бараньим меркам. Поэтому я вдруг осмелел, кинулся на него и вцепился ему в рога. Чертило пихнул меня мордой в живот и опрокинул, наступив на ногу. Я вскрикнул, выдернул ногу, но рогов не выпустил.
– Держись, Мишк! – подбодрил меня Шурка. – Сейчас мы его самого привяжем!
Он подскочил к барану, сунул в завитки рогов кнутовище и обмотал бичом. Втроём, закусив губы и обливаясь по́том, мы притянули его к берёзке и накрепко прикрутили к ней баранью голову.
Но не было верёвок для привязи овцы: бич-то использовали… Шурка выдернул из штанов ремень и коротко бросил Кольке:
– Сымай свой.
– Но у того – только лямка, одна-единственная, наискось, как пулемётная лента, пересекавшая грудь, и он так рванул её, что вместе с лямкой выхватил кусище материи, а штаны мигом юркнули вниз.
Надрываясь, мы приподняли обмякшую Хромушку и перевесили её через баранью спину. Чертило глухо блеял, вертел задом и неуклюже подскакивал.
Шурка, озлобившись, свирепо усмирял его пинками, приговаривая:
– Ты будешь стоять, тетеря дохлая… Будешь?
Колька почти подлез под баранье брюхо и копошился там, связывая овечьи ноги.
– Живей, – торопил Шурка.
Наконец ноги были связаны. Шурка распустил бич и выдернул кнутовище из рогов.
Чертило сперва метался, даже заваливался на бок, но мы его поднимали и гнали вперёд. Шурка подстёгивал овец, а мы с Колькой поддерживали на ходу Хромушку, которая всё время сползала с бараньей спины.
Тревога наша потихоньку унималась. И когда мы подходили к деревне, чувства боязни уже не было, а были просто беспокойные мысли и слабость в теле.
Чертило уморился. Подойдя к скотному двору, он привычно двинул в ворота лбом и присел, изнемогая, на задние ноги.
– А… Опять припёрся… – донёсся голос деда Митрофана, и тотчас появился он сам с палкой. – А, это вы, босалыги. Чисто кошки подкрались… – Тут сторож увидел припавшего на зад Чертилу и окончательно съехавшую в сторону овцу. – Нешто захворала? – спохватился он.
– Её зарезали…
– Не мелите, – прошептал дед Митрофан, пружинисто приблизился к Хромушке и наклонился. – А… Мать честная… – Он вдруг шмыгнул в сторожку, тут же вернулся с ножом, и не успели мы открыть рта, как дед пиратским взмахом полоснул овцу по горлу, и тяжёлая голова её откинулась, будто на шарнире.
Кровь слабой густой струёй потекла на пыльную землю, каплями удерживаясь на бараньей шерсти.
– Чуть не пропала… А тут хоть мясо в пользу пойдёт.
Я был поражён дедовской выходкой. Я опять задрожал. И пока Колька с Шуркой освобождали Чертилу и загоняли овец, я бессмысленно глядел на распростёртую у проходной Хромушку. Она уже не дёргала хвостом и не пыталась поднимать морду, она была неживой… Я глотал комки, подступавшие к горлу.
– А ну, бери за ноги! – крикнул мне дед.
– Я уже брал… Не бралось…
Подоспели друзья, и Хромушка, податливая, как тесто, на руках перекочевала в сторожку.
Мы вышли и, задумавшись, стали в тени.
– Вы не морщиньтесь. У нас ране целыми стадами вырезали. Налетит шайка на лошадях, пастухов свяжут и зачнут шерстить. Потом воронья на этом месте черным-черно… А кто Хромушку-то пырнул?
Я рассказал деду, как мы услышали крик, как бросились в кусты, как увидели раненую Хромушку, а в кустах – человека, как Шурка навёл на человека ружьё и как тот ошалело шарахнулся от нас, удирая в глубь зарослей. А кто он – об этом мы даже как-то не задумывались.
– Это разбойник! – сказал я.
– Да, – живо подхватил Колька. – Разбойник! Их, наверное, на болоте целая шайка.
– Шайку давно бы заприметили, – промолвил Шурка. – А вот один…
Мы задумались, а дед Митрофан произнёс:
– Разбойник-то оно разбойник, а я вот прикидываю, не наш ли это супостатишка.
– Как наш? – удивились мы.
– Обнаковенно, наш, деревенский.
– Что ты, дедушка! – замахали мы руками и весело переглянулись между собой: мол, дед-то что придумал.
Дед Митрофан искоса посмотрел на нас, двинул бородой в сторону и сказал:
– Всяко может статься.
Конечно, дедушка ерундит. Деревенский! Кто же это, интересно? Может, Анатолий? А может, тётка Дарья? Смешной дед, придумал тоже! Это – бандит!
– За это в тюрьму могут сунуть аль ещё как, – сказал дед.
– Сунь его теперь. Он уж, поди, полсогры[1]1
Согра (сиб.) – болотистый лес.
[Закрыть] отмахал.
– Вот то-то.
– Нам теперь достанется… Мол, упреждали, не послушали, вот и расхлёбывайте, – проговорил Шурка.
Дед замахал руками.
– А вы-то что? Вы своё дело сделали, стадо уберегли. Мальцы, мальцы, а молодцы! А вот как быть дале, надо прикинуть.
Мы начали соображать.
Всё вокруг – и скотный двор, и дома с задёрнутыми шторками, и подсолнухи, приподнявшиеся на цыпочки и повесившие свои шляпы на плетень, – всё как будто размышляло вместе с нами: что делать?
– Надо вызвать отряд милиционеров с пулемётами и прочесать тальник. Может, это – фашист. Мало их забрасывают на парашютах! Вот они и шатаются голодные, как волки, кто же станет кормить фашистов. Тут без милиционеров не обойдёшься…
Дед Митрофан перебил Кольку:
– Минцанеров… У нас ведь всего один минцанер, и тот нынче на покосе… Надо тётку Дарью разыскать, она в обязательности скумекает, какие такие жульничества, и без пулемётов… Ишь вояка.
Шурка сказал:
– Правильно, надо найти тётку Дарью. Вы дуйте ищите, а я Нюську пойду попроведаю.
И он, не оглядываясь, перевесив бич через шею, пошёл домой.
– Дедушка, а нам-то куда? – спросил Колька.
– На поля. Где же сыщешь тётку Дарью? – И дед ушёл в сторожку, откуда тотчас донеслось шорканье ножа о брусок.
На поля! А сколько их, полей-то! Это с одной стороны деревни – болота и тайга, а с другой – сплошные поля.
Прямо у правления начинаются четыре полевые дороги и куриными пальцами разбегаются в разных направлениях. А от этих дорог оттопыриваются дорожки, как сучья от ствола дерева, а от дорожек стреляют в кусты ещё тропинки-веточки. Вот и думай, куда кинуться. Тётка Дарья, конечно, где-нибудь у тропинки-веточки литовкой машет, найди её попробуй…
Но нам не пробовать надо было, а искать. И мы двинулись по одной из дорог, надеясь встретить кого-нибудь и расспросить.