355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Михасенко » Кандаурские мальчишки » Текст книги (страница 1)
Кандаурские мальчишки
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:35

Текст книги "Кандаурские мальчишки"


Автор книги: Геннадий Михасенко


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Геннадий Павлович Михасенко
Кандаурские мальчишки

Друзьям моего раннего детства —

братьям ФОМИНЫМ

посвящается.

Автор

…Огромная, в полнеба, лошадь замерла над деревней в страшном полёте. На улице стало даже темно. Но дунул ветер, и лошадь расползлась, как намокшая бумага.

А через час, когда мы, подгоняя овец, вышли к Клубничному березняку, от хмурости неба не осталось и следа – над нами плыли весёлые облака, и ветерок только поторапливал их, но не тормошил.

Мы были самыми вольными людьми на свете – пастухами. Расположившись на солнечном склоне лога, мы замерли: Шурка с Колькой – лёжа на животах, я – сидя, так удобнее было смотреть вверх.

Я любил облака, любил следить за их лёгким гордым скольжением, любил рассматривать их причудливые очертания. Что только не могут они представить: горы, людей-великанов, невероятных зверей, фантастических птиц, а порой что-то такое, чему и названия не подберёшь, но что крепко завораживало сердце, и хотелось, чтобы облака плыли, плыли бесконечно…

Мир и тишина покоились вокруг, как будто не было, хоть и далеко, ни войны, ни бомб, ни смертей… Когда тень набегала на нас, мы глубоко вдыхали становившийся вдруг прохладным воздух, а овцы отрывали морды от травы и на миг застывали, плутовато покашиваясь на нас. Они понимали нас с полуокрика. Лишь изредка какая-нибудь хитрюга уклонялась в сторону пшеничных полей, и за ней приходилось бежать, щёлкая бичом.

Удивительно быстро ко всему привыкаешь! Ведь ещё месяца полтора назад ни я, ни Шурка, ни Колька и не помышляли о пастушестве, мы были просто бездельниками, как говорила Шуркина мать.


Часть первая
Глава первая

У Марфы Граммофонихи загорелась баня.

Мы, ребятишки, были в это время на вечёрке и, увидев зарево, бросились к месту пожара. Из дворов выскакивали люди с вёдрами и лопатами и мчались туда же, испуганно охая и ахая. Всем было тревожно. Лишь Колька изредка выкрикивал:

– Ура! Пожар!

– Да не ори ты! – оборвал его наконец Шурка. – Помнишь, прошлый год стог горел – сколько лесу заодно попластало?.. А сейчас может вся деревня заняться.

– Шурк, – спросил я, – а может вся земля сгореть? Если люди не справятся?

– Люди всегда справятся!

– Ну, а если пожар большой-большой?

– Всё равно, вся земля не сгорит. Через океаны огонь не перекинется, а вот полземли сгорит.

И это было страшно.

У дома Граммофонихи толпился народ. Слышались крики, звон пустых вёдер. Мы протолкались к воротам. У ворот стояла сама хозяйка и никого не пускала во двор, где был колодец, и не разрешала тушить пламя.

– Ты что, Марфа, сдурела?! Ай свово добра не жалко? Ведь сгорит баня! – шумели бабы.

– Пусть, окаянная, сгорит. У меня уж для новой брёвна припасены. А от этой всё одно никакой пользы, один страх: моешься, а всё на потолок глядишь, как бы матка не бухнулась на спину… Ну, куда прёте? Сказала, не пущу! К вам огонь-то не перебросится, не бойтесь! Она у меня средь огорода.

– Хоть и не перебросится, так ведь страшно! Уж залить бы, да и со спокоем…

– И так спокой: горит себе и горит… Пусти вас, так вы мне всю картошку потопчете.

Звуки вылетали изо рта Марфы быстро – тара-тара-тара, – как из трубы старинного испорченного граммофона. Вот поэтому-то её и прозвали «Граммофонихой».

Из пламени вырвался столб искр, на мгновение наполнив небо живыми звёздами, и растаял.

– Кажись, матка осела, – хладнокровно сказала тётка Марфа. – Однажды вот так же мылись и только, значит, головы намылили и ждём, когда нам Фроська воды свежей нальёт, а тут над нами возьми да и затрещи. Мы, матушки мои, ровно совы, шарахнулись кто куда: кто в окно, кто в дверь, а Фроська прямо на печурку прыгнула. До сих пор подпалина осталась.

Люди, оглядываясь на огонь, стали понемногу расходиться. Мы же, обогнув двор и пробежав какие-то сарайчики, перемахнули ограду и, ошпариваясь крапивой, выбрались к горящей бане. Близко подойти не удавалось – обжигало лицо, и мы, встав в отдалении, следили, как из раскалённых брёвен, словно под напором, вырывались гибкие языки пламени и с треском летели вверх. Если бы они не таяли в воздухе, то был бы уже огромный огненный столбище.

Колька лёг на живот и ползком подобрался ближе. Мы тоже подползли. У самой земли было прохладнее, но мы подобрались настолько, что опять стало жарко. Картофельная ботва вокруг скорчилась и обвисла, как тряпичная, а около нас она высохла совсем и шуршала, как сено.

Кроме меня, Шурки и Кольки, тут было ещё несколько ребятишек. Все они, кто сидя, кто стоя, с прищуром смотрели на огонь.

– Как на войне… – сказал один из них. – Танки подбитые, наверное, вот так же горят. Ага?

– Танки не горят, – возразил Колька. – Они железные. А вот машины горят – у них кузова деревянные.

– И танки горят, хоть и железные. Железо-то керосином пахнет, ведь там – моторы, чего же им не гореть. С керосином хоть что сгорит, – проговорил тот же голос.

Внутри бани что-то тяжело рухнуло. Нас обдала волна жара и осыпало искрами. Мы только пригнули головы, но не отодвинулись.

Я подумал, что бомбы вот так же ухают. Только громче. Говорят, от разрыва бомб что-то лопается в ушах. А тут даже не больно – значит, бомбы громче.

Мы лежали, словно в огромной духовке, со всех сторон окутанные теплом; только земля сквозь штаны холодила колени. Хотелось вот так лежать и лежать, не двигаясь и не разговаривая, следить, как неудержимые вихри пляшут на худом срубе бани, да слушать беспрестанное потрескивание горящего дерева…

Рядом шлёпнулась пятнистая головешка.

Вдруг из темноты, со стороны двора, раздался сердитый крик:

– Ах вы, нечистые духи! Что вы тут делаете?!

– Граммофониха! – воскликнул кто-то.

Мигом вскочив на ноги, мы кинулись к ограде. Тётку Марфу мы недолюбливали и побаивались, потому что она была криклива и сердита и при всяком случае норовила расправиться с нами, причём неизвестно за что. Наверно, кто-то из нашей братии когда-то ей круто насолил, и нам вот теперь приходилось расхлёбывать эту кашу.

Граммофониха выбежала на освещённый круг и, уже не видя нас, начала трясти кулаками и, не двигаясь с места, грозить:

– Всё равно ведь догоню, басурманы вы этакие!

Мы уселись на жерди, и Колька крикнул:

– Не догонишь! Тут крапива.

– Догоню. Не сегодня, так завтра поймаю.

– А ты не знаешь, кто здесь, – не унимался Колька.

– Зна-аю!.. Кому же быть, кроме Петьки.

Мы от смеха чуть не свалились с жердей, потому что как раз Петьки среди нас и не было – он позавчера уехал к тётке в соседнюю деревню, где была МТС и где он промышлял зубчатые колёса для гонялки.

– Смейтесь, смейтесь, окаянные! – угрожающе кричала Граммофониха.

Колька хотел снова ответить чем-то дразнящим, но Шурка опередил его:

– Тёть Марф, мы ведь ничего не делаем!

– Конечно, ничего! – поддержали вокруг ребятишки. – Мы так просто!

– А вы хоть и ничего не делаете, а такого понатворите, что не приведи господь… – Она пригнулась, увидела, должно быть, примятую ботву, снова выпрямилась и заорала: – Ничего, говорите! Да вы же мне пол-огорода вытоптали! Ах, ироды! Да я вас… – Граммофониха неожиданно сорвалась с места и неуклюже побежала в нашу сторону.

Мы спрыгнули с жердей и удрали на другую улицу.

Несколько дней вспоминали мы о пожаре. Спрашивали друг друга, что было бы, если бы рядом с баней находился сеновал, а рядом с тем сеновалом – ещё пять сеновалов, а за ними – ещё сто. Получилось бы море огня, и вряд ли нашего озера хватило бы, чтобы затушить его.

Как-то, возвращаясь в темноте с вечёрки, мы перед домом Граммофонихи увидели белый сруб новой бани. Сруб был низким, его следовало наращивать. Работу, видно, прервал сенокос, и надолго – до осени: ведь за сенокосом – уборочная.

Убедившись, что в доме тишина, мы забрались внутрь сруба, потом походили в полном молчании, как лунатики, по стенам и вдруг на прощание решили снять несколько брёвен.

– А может, она следит за нами? – сказал я.

– Ну да! – возразил Колька. – Утерпела бы она следить! Давно бы с поленом выскочила! Ну, давайте!

– Только чш-ш! – предупредил Шурка.

Рубили сруб начерно, без мха, и короткие сухие брёвна легко вынимались из гнезда. Мы осторожно спускали на землю сперва один конец, потом другой, вздыхали, брались за следующие и так увлеклись делом, что не заметили, как сняли два венца, и только неожиданно всполошившиеся во дворе Граммофонихи гуси остановили нас. Мы опомнились и побежали прочь, унося с собой запах древесины и ощущение неудержимой буйности.

Домашних дел нам поручалось не много: то наколоть дров, то наносить воды, то повозиться в огороде. А сейчас и в огороде хлопоты уменьшились – всё там уже набирало сил и зрело без нашей помощи, так что свободного времени у нас было с избытком.

Любили мы ходить в Клубничный березняк за ягодой, сперва за земляникой, восторженно нанизывая её на соломинки, как бусы, потом – за клубникой, уже не с соломинками, а с чашками и кувшинами, и брали её без особой восторженности, деловито, но так же радостно вскрикивая при виде необычно крупной ягодки. Грибы привлекали нас меньше, потому что их нельзя было есть тут же, на месте, а надо было очищать, мыть, отваривать, жарить – долгая песня, а там ещё бах – и отравишься, а отпоят тебя молоком или нет – вопрос.

Но верхом удовольствия для нас было купаться в озере Крутышка, расположенном посреди деревни, и загорать на его травянистом берегу.

Иногда у озера появлялись Витька и Толька – сыновья нашей соседки Кожихи. Они приходили с книжкой, усаживались в отдалении от нас, раздевались и принимались читать, прогреваясь на солнце перед тем, как лезть в воду. Купались они всегда в трусах, не то что мы – нагишом, и, надо сказать, плавали хорошо, особенно старший – Толька. Через некоторое время показывалась их мать и издали пронзительно кричала:

– Витя и Толя, идите кушать!

Они одевались и уходили, молчаливые и спокойные, и мы провожали их кто любопытным, а кто презрительным взглядами. Вот уже месяца три они живут здесь, а всё ещё ни с кем не сдружились и, похоже, не собираются сдруживаться, словно им хватает друг друга. Наши тоже не шли на сближение, считая Кожиных слишком грамотными и гордыми. Мне, правда, что-то нравилось в них, но что именно – я не мог себе объяснить. Была в их жизни какая-то непонятная строгость и скрытность, не то что в нашей шалопутной – всё как попало и всё на виду. Но я не спорил с Шуркой и Колькой и поддерживал установившееся мнение: братья нам не друзья.

Глава вторая

Когда в колхозе начался сенокос, для нас нашлось дело. В самой деревне и за околицей взрослые рыли силосные ямы. Мы пристроились было с лопатами, но бабы нас прогнали, сказав, что развяжутся наши пупы. Землю бросать было действительно трудно – тяжёлая глина прилипала к лопате, и при броске лопата вырывалась из рук. Но когда стали возить свежескошенную траву и закладывать в траншею, тётка Дарья – председательница – подозвала нас:

– Что, мужички, помогать рвётесь? Тогда слушайте. Сейчас приедут на Игреньке. Так вот, выпрягайте его и уминайте траву! Ясно?

– Ясно!

Бабы поддержали:

– Вот это по ним!

Мы с радостью встретили Игреньку. Он был нашим любимцем. Необычайно сильный и красивый, этот жеребец не кусался, не лягался и не уросил. Но когда Шурка подвёл его к траншее, уже наполовину заваленной травой, и дёрнул за узду – мол, прыгай, – конь упёрся.

– Смелей, Игренька! Смотри! – крикнул Колька и сиганул вниз.

– Смотри! – подхватил и я, летя следом.

Мы ещё по разу показали Игреньке, как легко и приятно прыгается, но он лишь вскидывал голову и пятился. И только когда целый воз травы вывалили в яму у края и сгладили перепад, жеребец решился, скакнул и по брюхо увяз в траве.

– Ура-а! – крикнули мы.

Шурка прямо с края траншеи метнулся в седло. Лицо его, в частых веснушках – точно недоспелые маковинки въелись в кожу, – сияло восторгом. Он стукнул Игреньку пятками по бокам и дёрнул узду.

– Но-о!

И конь пошёл, а точнее – поплыл, подпираемый травой, так что даже хвост стелился, как по воде.

Мы кувыркались рядом, хохоча и суя друг другу за шиворот пучки душистой, прохладной и колкой травы.

– Шибко-то не беситесь, – сказала тётка Матрёна, Шуркина мать, которая была тут же и которая траву, сваленную в кучу, разбрасывала по всей яме. – Вас к делу приставили, значит, делом и занимайтесь.

– Пусть порезвятся, ребятишки ведь, – вступилась Нинка, весёлая девка, первая плясунья на вечёрках.

На валу у края траншеи сидела Нюська, Шуркина сестрёнка, и канючила:

– Шурка, прокати-и-и… Шурка, прокати-и-и…

– Маленькая ещё, – ответил Колька. – Вот подрастёшь – будешь кататься. – И отвернулся от неё. – Шурк, как новый воз, так меняемся. Ладно?

– Ладно.

– Мишк, давай и мы уминать. Я на тебя сяду верхом, а ты ползай.

– Нет уж, давай лучше я на тебя сяду верхом.

– А-а…

– Вот тебе и а-а-а.

Колька по пояс зарылся в траву. Самой заметной частью на Колькиной голове были уши – большие, как вареники, которые разварились и из которых выпала начинка. Мне всегда хотелось щёлкнуть по этим ушам.

Игреньке трудно было двигаться. Мы чувствовали это и не торопили его – ему видней, как работать.

Возы один за другим тянулись с полей, мы чередовались, а Игренька всё шагал и шагал без понукания, точно заведённый, – казалось, слезь с седла – он будет так же шагать. Но когда мы и вправду оставили седло пустым, Игренька остановился и удивлённо посмотрел на нас, словно спрашивая: что, кончена работа? Умный жеребец.

Уровень травы медленно полз вверх.

Вечером на последнем возу приехала тётка Дарья. Она была в сапогах, юбке и кофте; на плечах лежал платок, спустившийся с головы и открывший узел волос. Бабы обычно после бани наматывают такие «шишки», а у тётки Дарьи она постоянно.

– Ну как, мужички? – спросила председательница.

– Ничего, – ответил я, уминая с Колькой траву в углу, куда коню неудобно было зашагивать.

– Игренька молодец! – сказал Шурка.

– Да, Игренюшка наш – золото! – согласилась тётка Дарья.

– Да и у самих небось косточки-то ноют! – заметила тётка Матрёна.

– Чего им ныть! Мы только ездим! – солидно ответил Колька.

Председательница подмигнула Шуркиной матери, и обе улыбнулись.

– Ладно, хлопцы, кончайте. Завтра утречком пришлю баб закидать яму… Две ямы есть. Ещё три-четыре, и живём.

Нюська вдруг вскочила и крикнула:

– Коров гонят! Коров гонят! Шурка, беги встречай Пеганку!

Пеганка была или задумчивой, или глупой – она всегда проходила мимо своего двора и, если её не остановить, могла спокойно пройти всю деревню и выйти в поле и ещё дальше. Поэтому мы каждый вечер встречали её и провожали в хлев.

– Я сама, – сказала тётка Матрёна. – Я сама управлюсь. А вы Игреньку на покой спровадьте, натрудился он.

Мы втроём вскарабкались на широкий Игренькин круп и медленно поехали по улице, которая вечерами приятно оживлялась и наполнялась привычными звуками: мычанием, звоном вёдер, скрипом телег и людской речью.

В Мокром логу мы спутали Игреньку и, сняв седло, пустили на волю.

Вот тут-то и навалилась на меня долго сдерживаемая усталость. А седло, которое нам пришлось поочерёдно тащить до конюшни на своих горбушках, доконало меня, и домой я приплёлся еле-еле – все косточки мои действительно изнывали.

Узнав, чем мы занимались, мама разулыбалась и поставила передо мной стакан молока и чашку дымящейся картошки с грибами.

– Ешь, мой дорогой колхозничек! – сказала она, садясь напротив. – А хлеб завтра будет! Ешь!

От картошки исходил сладчайший дух, он дразнил меня, щекоча ноздри, но есть не было сил. Пихнуть бы всё разом в желудок – вот бы хорошо, а то надо было двигать рукой, челюстями, языком, а потом ещё глотать!.. С трудом одолев полчашки, я передохнул. О вечерних встречах мы с ребятами обычно не договаривались – это выходило само собой. Как ни умаивались мы за день, но после ужина появлялись откуда-то новые, вечерние силы и несли нас к клубу или к кому-нибудь под окно, где всхлипывала гармошка. А тут свежих сил не появлялось. Я ещё поковырялся в еде – нет! – и, допив молоко, отложил ложку. Словно почувствовав моё состояние, мама сказала:

– Миша, может, хватит гулянья на сегодня, а? А то я тебя и так целыми днями не вижу, а ты ещё вечером убегаешь! Неужели тебе не хочется побыть со мной?

– Хочется.

– Вот и давай!

– Давай!

– На днях мы переберёмся на дальние луга, и там придётся оставаться с ночёвкой, чтобы не терять время на дорогу, так что нам нужно наговориться. Нам ведь есть о чём поговорить, да, Миша?

– Есть.

– Вот и хорошо!

Маму я любил, любил очень. Она была не такая, как все. Так считал не только я, но и Шурка, и другие ребятишки, даже взрослые так считали – я однажды слышал их разговор. Тётки говорили, что таких женщин, как Лена, поискать да поискать, что, мол, хоть и городская, а своя: и к людям – всей душой, и никакой работы не чурается. До войны мы жили в городе, мама училась на каких-то курсах, а когда папа ушёл на фронт, мы переехали в эту деревню, в Кандаур, где жила папина сестра тётка Феоктиста, или просто тётя Фиктя. Сейчас мама работала учётчицей в бригаде и одновременно – заведующей клубом.

Мама помогла мне улечься, пощупала ноги и лоб, подоткнула одеяло и, присев на краешек кровати, сказала с лёгкой грустью:

– Не пишет нам папа-то.

– Не пишет.

– А как ты думаешь, Миша, почему он не пишет?

– Я думаю, что… что некогда. Всё бои, бои. Он всё стреляет и стреляет – вот и некогда.

– Может быть.

– Или, может, чернил нету. А раз чернил нету, чем напишешь?

– А карандашом?

– А может, и карандаша тоже нет.

– Да, может быть, и так.

Я бы ещё мог назвать несколько причин, по которым папа мог не писать, но я умолчал о них – это были нехорошие причины, страшные. Мама и сама, наверное, догадывалась о них, но догадки – это одно, а сказать – другое.

– Да, – вздохнула мама, – пять месяцев… Ну, а как твои дела?

– Хорошо. Бегаю.

– С Кожиными не подружился?

– Нет.

– Зря. Они хорошие ребята, умные. Они бы тебя многому научили.

– Кожиха их как в тюрьме держит… Да и все ребятишки против них.

– Вот тебе и надо первому к ним подойти, ты сосед. И потом, мы ведь тоже немножко городские, должны понимать их лучше, чем другие. А представь, что от тебя вот так отворачиваются! Каково это?

Я кашлянул вместо ответа.

Помолчав, заговорили опять, но о другом. Мама сказала, что немцы подступают к Сталинграду и что там, наверное, будет тяжёлая битва, потому что пускать врага за Волгу нельзя; и что скорее бы наступила уборка, потому что людям нужен хлеб и в тылу, и на фронте. Я знал уже про всё это, но сейчас ясно сказанные в тишине слова звучали для меня более серьёзно и проникновенно.

Я почему-то вспомнил весну, когда мы, ребятишки, дрались на подтаявших огородах из-за прошлогодних гнилушек, которые после сушки можно было перетереть на муку. Я отчётливо представил чумазые ватаги, которые валом двигались по огородам, перекапывая землю и собирая дряблые водянистые «шмоньки». Это был голод. А сейчас голода не было. Была картошка, и был хлеб, из картошки правда, невкусный, но терпимый. А вот настоящего…



– Мама, как пшеничного хлеба охота.

– Верю, Миша, верю…

Я уснул и видел во сне румяные булки, которые пеклись на люке танка, проходившего по нашей улице.

Глава третья

– Есть тут у меня одна антиресная личность – баран. Рога по два раза завиты, сам как чёрт и звать Чертило. Это его пастух так прозвал. Метко, окаянный, прозвал, – рассказывал сторож, дед Митрофан.

Мы втроём пришли встречать Пеганку и в ожидании стада сели у ворот скотного двора. Дед, любивший поговорить, примостился рядом и, выразительно играя морщинистой физиономией, рассказывал:

– Так вот, этот Чертило мне всю кровь испортил. Выгоню его со стадом, а через час он вертает и – ко мне. Как бухнет по воротам, аж доски трещат. Я за палку и – к нему. «Ах, ты лешак, кричу. Чтоб тебя паралич разбил!» Отгоню. А он сызнова подкрадётся да ещё пуще как хлестанёт, вот ведь нечистая сила! «Кто тебя объягнил, говорю». И опять же – за палку. Помотает-помотает он головой-то да и уйдёт. Ну, и с богом! А он, нехристь, окружит поскотину да через жерди и перескочит. Я глядь, а он уж во дворе… А вначале-то баранище чуть было меня на рога не посадил. Отогнал я это его и пошёл, дай, думаю, в конюшне приберусь да погляжу, как там крыша поживает, уж больно худа она, худее меня. Да. И только я это в конюшню-то зашёл и промаргиваюсь, как он, Чертило-то, прыг – и упёрся рожищами мне в брюхо. Стойла у меня перед глазами колыхнулись. И уж как я выскочил из конюшни – диву даюсь. Бегу рысцой через двор, а баран на пятки наступает и дышит в спину. Хорошо, телятник был открыт. Там я и схоронился… Вот ворота покалечены – его дело, он всё наковырял, нехристь! Старается, будто трудодни зарабатывает… Да… А намедни… Кажись, гонят. – Дед Митрофан с кряхтеньем поднялся и открыл ворота.

Овечье стадо, двигавшееся во всю улицу, сузилось и влилось во двор.

Пастух щёлкнул бичом над последней овцой и перевесил бич через плечо.

Некоторые думают, что пастух – это самый никудышный мужичишка в деревне, полукалека или полудурок, которому-де некуда деваться, вот он и идёт пасти.

Ерунда.

У нас колхозных овец пас Анатолий, мой двоюродный брат – сын тётки Феоктисты. Парень он крепкий, как сруб. Бывало, играют в городки, так ему простую биту не подноси, дай ему либо кол, либо пологлобли. И ума не пойдёт занимать. Он получал две газеты и частенько на вечёрках рассказывал про события на фронтах и про жизнь в Африках. Он и сам давно бы ушёл в армию, если бы не уши – что-то неладное творилось у него со слухом. Он то слышал хорошо, то плохо. Когда портился слух, Анатолий становился неприветливым, говорил громко, словно старался разбудить кого-то; когда слышал хорошо, был весел, с нами шутил, болтал, но больше половины того, что он говорил, мы ещё ни разу не поняли. И слова вроде знакомые, а что к чему – не ясно, а то и слова какие-то заковыристые.

– Здоро́во, обормоты, – сказал он. – Всё сидите?

– Сидим.

– Валяйте. Только цыплят не высидите… Дедушка, тётка Дарья не была тут?

– Пока нет, а что тебе?

– Всё то же…

– А-а, – понимающе протянул дед. – Это, конечно, надо уравновесить.

Мы не знали, в чём дело, и дед Митрофан, может, не знал, а прикинулся знающим.

Подъехала тётка Дарья на телеге, в которую была впряжена рыжая костлявая кобылёнка, носившая непонятную кличку – «Грёза». Так назвал её какой-то дяденька в очках. Он приезжал в колхоз из города, долго всё везде осматривал, записывал, потом увидел эту лошадь и весело сказал:

– Нет, это не просто кобыла – это грёза.

С тех пор эта кличка закрепилась, вытеснив прежнюю, но ни на прежнюю, ни на эту лошадёнка никогда не отзывалась, даже ухом не вела. Она была какой-то сонной, пришибленной.

Анатолий движением больших пальцев согнал складки рубахи с живота на спину и шагнул к телеге. Неожиданно он взял Грёзу за кольца удил и потянул вниз. Кобылка коротко заржала и упала на колени.

– Что это за цирк, Анатолий? – встревоженно спросила председательница.

Анатолий резко передёрнул бровями – слил их вместе и тут же раскинул в стороны.

– Это, тётка Дарья, не цирк, а демонстрация.

– Какая демонстрация?

– А вот такая… Кроме этого, я могу гнуть ломы и плющить подковы. А вы меня заставляете бичиком махать. – Анатолий сдёрнул с плеча бич и потряс им. – Люди косят, скирдуют, а Толька Михеев забавляется, за овечками смотрит.

Тётка Дарья улыбнулась и сказала:

– Вот оно что. А я было испужалась, думаю: не спятил ли парень.

– Да и спятить можно… Повышай мне квалификацию!

– Ты лучше помоги кобыле подняться. Пригвоздил, леший. – И пока Анатолий помогал лошади встать, председательница тихо сказала деду Митрофану: – Каков, а?!

– В аккурат! – улыбнулся дед.

– Ты что же, парень, думаешь, мы тебя не потревожим? Забыли, думаешь? Ты у нас из головы не вылезаешь со своими ручищами, и нечего демонстрацию показывать… Тут другое надо решить: кого к стаду поставить. Стадо, оно ведь не шутейное…

– Мало у нас девок? Что ни девка, то соловей-разбойник.

– Нет, девки нам позарез нужны.

– Кто сейчас не нужен? Все нужны.

Наступившее молчание вдруг прервал Шурка:

– А нас? А мы?

Взрослые посмотрели на нас. Тётка Дарья отчего-то начала пристукивать сапогом о землю.

– А вы не побоитесь? – спросила она.

– Нет!

– Попробовать можно.

– Конечно, можно, – подхватил Анатолий. – Есть же у них порох в пороховницах.

Сперва до меня не дошло, что это мы можем стать пастухами, а когда дошло, я встрепенулся и шлёпнул Кольку по плечу.

– Чуешь!

– Фу-у! – презрительно фыркнул он. – Нашёл что чуять – овцы!

– Целое стадо!

– А хоть два целых стада! Овцы – овцы и есть. Вот коней бы пасти – да-а! Крикнешь: Серко, Ворон, Игренька – они тут как тут! Иго-го! А эти – хоть заорись! Как, бестолочи, вчистят в пшеницу! Нам же и будет влетать от тётки Дарьи!

– А мы их не пустим в пшеницу – бич-то на что? – нашёлся я.

Мы спорили у Шурки за спиной, сперва тихо, а потом разошлись вовсю. Шурка обернулся:

– Вы чего это?

– Да вон Колька не хочет пасти, – сказал я.

– Не ври, – грозно перебил Колька. – Шурк, он врёт. Я не говорил, что не хочу.

Шурка широко улыбнулся, потёр, как взрослый, ладони и неожиданно столкнул лбами нас с Колькой. Мы нарочно сморщились, а Шурка тихо сказал:

– Только бы тётка Дарья не раздумала… Знаете, как это мировецко – пасти. Я тятькино ружьё возьму, во!

– Возьмёшь! – воскликнул Колька просияв. – А патроны есть?

– Заряженных нету.

– А пустые?

– Пустые есть.

– Мы пустыми будем стрелять. Ура!

– Вот, – сказал я, – пляшешь небось, а то не хотел.

– Теперь мамка не будет говорить, что мы бездельничаем, – радостно заявил Шурка.

У скотного двора останавливались подводы, привозившие колхозников с полей. Телеги оставались здесь, а лошадей выпрягали, отводили на водопой и потом, спутав, пускали за околицу.

Бабы, узнав, что власть над овцами хотят передать нам, зашумели:

– Распустят стадо.

– С ними горя не оберёшься.

– Ложку им в руках держать, а не бич.

– Да что вы, бабы! – успокаивала их тётка Дарья. – Овцы-то наши первобытные, что ли? Разбегутся… Почему разбегутся, когда они к рукам людским привычные, а у мальцов руки крестьянские, наши руки, к хозяйству сноровистые.

Коров уже прогнали. Мы спохватились и побежали искать Пеганку. Мы настигли её в конце деревни. Она шла, понурив голову, и, когда мы обогнали её, повернулась и спокойно зашагала обратно.

Мама растапливала в ограде железную печку. В соседнем дворе, отделённом от нашего жердяной перегородкой, суетилась возле такой же печки тётя Оля – Кожиха, как мы её звали.

– Мама, мы с Шуркой и Колькой скоро пастухами будем! – заявил я гордо. – Тётка Дарья нас определила вместо Анатолия!

– Да ну-у! – обрадовалась мама.

– Пастухами? – ужаленно переспросила Кожиха, прижав костлявую руку к груди.

– Да! – подтвердил я.

– Молодцы! – заключила мама. – Придётся тебе чинить сандалии. Босиком нельзя, а в сапогах тяжело. Так я и думала, что тётка Дарья сыщет вам подходящее дело!

Забежав в сени напиться, я услышал оттуда скрипучий голос Кожихи:

– Чему вы радуетесь, Лена? Малышей – пастухами! Да ведь это!.. Это самое стадо их просто раздавит, растопчет, растерзает! Там такие ужасные бараны! Издали смотреть – и то страшно! Я бы Вите и Толику даже думать об этом не позволила!

«Ну и не позволяй! Подумаешь! Держит их под собой, как клушка цыплят, поэтому-то они, наверно, такие! – энергично думал я с застывшим у рта ковшиком. – В трусах купаются – боятся, что пиявка куда-нибудь залезет! Мама, не слушай её!» – чуть не крикнул я.

Но мама рассудила сама:

– Не беспокойтесь, Ольга Ивановна! Ребятишки наши самостоятельнее, чем мы думаем!

– Не знаю, не знаю!

– Да и ваши бы, Ольга Ивановна, не сплоховали!

– Что вы, Лена!

Я вышел, нарочно хлопнув дверью, и уселся на крыльце. Глянув на меня, Кожиха замолчала и, расставив на лёгком трёхногом столике тарелки, крикнула:

– Витя и Толя, идите кушать!

Братья вышли из дому, чистенькие и аккуратные, и принялись есть, тоже аккуратно и не спеша, под пристальным взглядом матери. Вместе с ними она за стол не садилась и вообще, похоже, не питалась на виду у людей, потому что это было странно до ужаса – как она ела! Как-то в начале лета мама попросила меня отнести Кожиным десяток яиц, которые кто-то оставил для них, – своих ни кур, ни коровы они, как и мы, пока не держали. Я робко заглянул в полуоткрытую дверь. Ребят не было. За столом сидела одна Кожиха и… ела. Брала кусочек в рот, мумлила-мумлила, потом глотала, потом быстро запрокидывала голову назад, как подавившаяся курица, и через воронку вливала в рот чай, судорожно двигая костлявым телом. Я стоял за порогом, оцепенело следя за её движениями, затем осторожно попятился и выскочил вон, дав себе зарок никогда больше не бывать у них. Лишь позже я услышал, что у Кожихи узкий пищевод, и чаем она проталкивает пищу в желудок. Но это объяснение не сглаживало жути увиденного.


Возвышаясь над сыновьями, Кожиха беззлобно покрикивала на них:

– Толя, ну куда ты спешишь?.. Витя, не тянись. Этот кусочек для Толика, тебе ведь нельзя кушать жесткое – у тебя спаянные кишочки.

Может быть, дома Витька и терпел такие унизительные замечания, но здесь он не выдержал, положил вилку и вспыльчиво сказал:

– Мама, какие же у меня спаянные кишочки?! Операция была пять лет назад, и уже два года я ем что попало, только скрываю от тебя, а ты – «спаянные, спаянные».

Кожиха вдруг вытянула шею, взялась рукой за грудь, точно задыхалась, и заговорила быстро-быстро:

– Витя, Витенька, ты меня убьёшь! Сведёшь в могилу! Ох, я чувствую…

Ребята испугались, дали ей воды и замолкли, смиренно опустив головы.

Она их держала в кулаке, эта тётка, сухая и чёрная, как обгоревшее дерево. Она и была одной из причин нашего недружелюбного отношения к братьям, их мать.

– Миша, нечего глазеть. Иди в избу да займись сандалиями, – шепнула мама…

Анатолий, когда мы его встретили за околицей, сказал:

– Вот что, обормоты, вы сегодня часика через два явитесь ко мне на пресс-конференцию. Ясно? – И ушёл.

Мы переглянулись.

– Про что это он?

– Может, чай пить? – робко предположил Колька.

– Ну вот… За что нас чаем поить?..

Мы пошли. Вечер был лунный, с пепельным блеском. Под таганками во дворах трещали щепки, разбрасывая малиновые угольки. У тётки Фикти в ограде было тихо, только у плетня тяжело отдувалась корова. Посреди двора колыхалась сгорбленная тень подштанников, одиноко висевших на верёвке. Сейчас подштанники редко увидишь в деревне, всё больше юбки да кофты.

– А, обормоты! Присаживайтесь!

Анатолий сидел на крыльце, щёлкая орехи, должно быть прошлогодние – они звонко кололись. Когда мы устроились, он зажёг «летучую мышь» и повесил рядом на гвоздь. Потом вынул из кармана лист бумаги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю