Текст книги "Трудные дороги"
Автор книги: Геннадий Андреев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Неожиданные осложнения
Каждый день видим уполномоченного, секретаря, справляемся у них о пароходе. Уполномоченный по-прежнему приветлив, а секретарь меняется, как хамелеон: то любезен и чуть не приятель нам, то сверлит нас глазами. До конца он нам не верит, по обязанности или по привычке.
Однажды, придя с прогулки, заметили: в наших вещах кто-то шарил. Хозяева ходили смущенные и избегали смотреть в глаза. Вероятно, секретарь в наше отсутствие произвел обыск. Ничего не было взято и мы сделали вид, что ничего не заметили. Но странное дело: после этого секретарь был с нами совсем хорош, он даже заискивал. Не подействовали ли на него собранные в горах камешки?
Но он снова изменился и опять смотрел почти враждебно. Веры у него к нам не было. А на десятый день ожидания парохода утром увидели в окно: мимо дома суматошно пробежали пять-шесть комсомольцев, с ружьями – гвардия секретаря. С ней он тут верховодил, с ней стряпал колхоз. Что случилось? Вышли – на крыльце сидел хозяин, тоже с охотничьим ружьем. Смущенно покашливая, старик сказал, что в окрестностях села видели незнакомых людей и пошли ловить, а нам лучше посидеть дома, будет спокойнее. Так распорядился секретарь.
Это было скверное предупреждение: мы были вроде как под домашним арестом. Опять сделали вид, что не принимаем всерьез, – что можно было выдумать другое?
Секретарь с комсомольцами вернулся только к вечеру. Село в возбуждении, хозяин тоже пошел в клуб. Возвратясь, он рассказал: поймали трех неизвестных, заперли их в клеть, поставили комсомольцев караулить. Пойманные одеты а шинельного сукна бушлаты, серые шапки-ушанки. Сомнений не было: такие же концлагерники, как и мы.
Ночь мы не спали: кто такие, откуда? Вдруг это Реда, Калистов? Ближайший отсюда лагерь – наш, беглецы могли быть только оттуда. А в нем собирались бежать не мы одни.
Утром встретили секретаря – он смотрел настороженно, но не хуже, чем всегда. Спросили, кого поймали, – уклончиво ответил: беглецов-преступников.
Секретарь мог предполагать, что мы связаны с этими беглецами и пришли раньше, в разведку. Поэтому он принял меры, обезопасил нас, чтобы мы не натворили чего-нибудь, вместе с беглецами. Он ведь не знал, сколько в лесу людей. Но объяснение-объяснением, а все это никуда не годится. Не кончится ли тем, что секретарь отправит нас на пароходе под конвоем? Это было бы из рук вон. Одно дело, мы приедем сами, и другое – нас привезут «под свечкой».
Странно, почему перед появлением беглецов секретарь опять почти враждебно относился к нам? Что за причина? Не в Хвощинском ли дело?
Я ходил расстроенный и злой. Хвощинскому, после недели нашего безоблачного житья, стало скучно. Он свел знакомство ; бывшими оленеводами и вечерами пропадал у них. Приходил пьяный. А тут алкоголь запрещен, значит, оленеводы гнали самогон, за что строго преследовали. Знакомство было слишком неподходящим.
Но я и не предполагал, как далеко зашел Хвощинский. Выяснилось только перед приходом парохода. Хвощинский вернулся поздно вечером и развязно попросил у меня денег.
Я вытаращил глаза: зачем ему деньги? И они у него есть: я же разделил деньги поровну, еще в тайге. Что за чепуха?
Ничуть не смущаясь, Хвощинский сказал, что у него – «маленькая осечка»: он проиграл свои деньги. И еще остался должен рублей двадцать. Не это пустяк, ему нужно рублей тридцать: он отдаст долг и отыграется.
У меня волосы встали дыбом. Хороши научные работники, выполняющие важное задание! Пьют с раскулаченными, играют с ними в карты, да еще влезают в долги! Я ожесточенно напал на Хвощинского: понимает он, что делает? Но он не видел ничего опасного. Да и это – «в последний раз» и все равно, мы скоро уедем. Как я ни ругался, а деньги дал: надо спасать наш престиж.
Через час Хвощинский пришел и опять попросил денег. Он снова проиграл, но теперь-то он отыграется! Ему не шла карта – это перед везением, теперь пойдет. Он-то знает! Нужно всего с полсотни…
Что делать? Денег у нас в обрез. Надо будет купить билеты на пароход; нужны деньги и на расходы в районном городке и на билеты дальше. Чем меньше мы будем просить о содействии, тем лучше; просьбы о деньгах особенно неприятны тем, к кому они обращены. Мы теряем независимость. Но и не отдавать нельзя: вдруг завтра оленеводы пожалуются секретарю?
Ругаясь, я оделся я пошел с Хвощинским. В избе на берегу, в просторной комнате, освещенной керосиновой лампой на столе, накурено до того, что перехватывает дыхание; разит самогоном. За столам – человек восемь, с распаренными лицами. Кучи бумажек: игра крупная. Наши капиталы тут – ничего не стоящая мелочь.
Хвощинский протиснулся между двумя игроками, сел на табурет, попросил карту. Ему не дали: пусть предъявит деньги. Дошло до того, что ему не верили! Я готов был выскочить из избы.
Дал ему десятку. И тут я впервые увидел своего спутника во всей красе.
Хвощинский мгновенно преобразился. На лице у него заиграла ухарская вызывающая улыбка. Свернув червонец так, чтобы видно было только единицу, он притворился, что у него десять червонцев, сто рублей – и стал играть на сто рублей.
Ничего не скажешь, он был артистом карточного дела. Часа два он ухитрился играть на «сто рублей». И в это время жил. Возбужденный, он волновался, что-то выкрикивал, глаза у него сверкали, руки дрожали, – я подумал, что, наверно, вне карточной игры он только прозябает, у него вся жизнь в игре. Это был игрок.
И поэтому ему не хватало ни спокойствия, ни выдержки. Конечно, десятку он тоже проиграл, отыграв из прежнего проигрыша какую-то мелочь. И когда, наконец, мне удалось оторвать его от игры, уплата проигрыша произвела в наших финансах сокрушительную брешь: у меня осталось около ста рублей, у Хвощинского ни копейки.
По дороге домой я ругался, на чем свет стоит. А на лице Хвощинского блуждала счастливая и растерянная улыбка. Он не слушал: он пережил несколько часов настоящей радости и ему было не до меня. Трудно было не умолкнуть при виде такого счастья: я перестал ругаться.
Хуже было другое. В пылу азарта Хвощинский за игрой выкрикивал то, что совсем не надо было знать чужим. При мне он кричал: «Когда я был командиром полка, я такую карту бил!» Но по нашей легенде он никогда не был командиром полка Что он выкрикивал без меня? И не дойдет ли это до секретаря? Да и наверно уже дошло: почему вдруг изменился секретарь?
Появление беглецов, игра и пьянство Хвощинского – на нашем пока чистом горизонте появились тучи. Не грянет ли из них гром?
Пароход, с двумя баржами, притащился на тринадцатый день. Сутки, не спеша, выгружали и грузили баржи. На следующий день после обеда простились с хозяевами. Они провожали нас, как своих: мы очень сжились с этими радушными людьми.
Взваливаем рюкзаки, идем на пароход. Поднимаемся по сходням – и все еще ждем: не арестуют ли?
Арестовывать нас секретарю нет надобности: он тоже едет в город. Подозрительно, что раньше об этом он даже не заикался. На баржах с десяток комсомольцев, с ружьями: охрана трех беглецов. Их поместили в носовой части одной из барж, у люка дежурит комсомолец. Эта охрана, может быть, следит и за нами…
Снова в пути
Опять растекаются заболоченные низины, не похожие на берега. Заросли камыша, редкого кустарника почти сразу за бортом парохода; блестят впереди, справа и слева голубые воды озер, протоков, зелень лугов, – на лугах тоже взблескивают глаза луж. Уходят хилые островки – и ни человека, ни жилья. В камыше гомонят несчетные стада птиц, а плывем будто по мертвым местам.
Буксирный пароход, шлепая плицами, осторожно пробирается из одной воды в другую. Он никак не приспособлен для пассажиров: помещений для нас нет. Верхняя палуба открыта солнцу, ветру и дождю, на нижней мы мешаем матросам. Ночью холодновато. Устроились в закуте около трубы, на ящике с инструментами. Днем жарко, зато хорошо ночью.
Пассажиров мало: два туземца едут в районный центр, еще три пробираются в ближайшие поселки. Секретарь, встречаясь, смотрит нахально: лопались? Сохраняя независимый вид, стараемся не попадаться ему на глаза, чтобы не доставлять лишней радости.
За нами на буксире тащатся баржи. Что за беглецы едут за нами? Скоро их стали выпускать из трюма, но не разрешали отходить от люка. Молодые ребята, рабочие или крестьяне. Что за люди? На одной из остановок пароход встал рядом с баржами, комсомольцы отошли от беглецов к борту, мы осторожно спросили, откуда? И сразу поняли: они из того пункта, куда послали Калистова. Недавно они прибыли с базы экспедиции и сразу же бежали. О нашем побеге они еще не могли слышать и не знали нас. Это к лучшему: ни они нас, ни мы их выдать не можем. Не можем мы и помочь друг другу. Так теперь и должно быть: каждый за себя.
Дня через три началась настоящая река. Правый берег поднялся бугром, на нем ломаной зубчатой стеной встала черная тайга. Слева осталась широкая зеленая пойма, только кое-где на ней, отражая голубое небо, белели зеркала озер.
Чаще стали попадаться поселки, по два-три в день. Выглянут за изгибом конусы юрт, над ними лениво курится дымок, или встанут справа на бугре три-четыре избы, – пароход рвет тишину басовым гудком. На берег высыпают ребятишки, в развалку идут туземцы, пароход приткнет баржи к земле, – туземцы неторопливо тащат на баржи тюки пушнины, ящики вяленой рыбы, бочата масла. Или часами грузят до звона сухие сосновые поленья. Мы стоим – неподвижна река, неподвижен воздух, и если бы не лохмы дыма из трубы, можно бы думать, что все, что видим, только нарисовано. Кончилась погрузка, пароход опять зачем-то ревет, снова шлепанье плиц – и снова мертвое безлюдье, пустыня, глушь, полная солнца, зелени и голубени, скрывающих кипение жизни.
Оно тут, под нами, вокруг нас. Из чащи нечаянно высунется недоуменная морда медведя, утки без стеснения плещутся в камышах, в реке постоянный всплеск и блеск. Кое-где встречаем рыболовов: тянут на берег сети, до верха полные живым серебром. Щука тут не рыба: суха и тоща. Тут столько рыбы, самых нежнейших пород, что и впрямь наверно ее можно черпать сачком.
Кончились и редкие поселки. День, два, три плывем под угрюмым берегом, нависшим суровой тайгой. Может быть, кончилась граница одного племени, а другое еще не начиналось. Десятки, сотни километров, – а где-то люди давят друг друга из-за жалкого клочка земли.
Странно смотреть на это безлюдье, на сплетение буйства нечеловечьей жизни с мертвой тишиной. Это не кладбище, нет, тут не хоронили людей, но душу гнетет почти кладбищенской тоской.
А вот и кладбище. Откуда оно тут? Мы с недоумением всматриваемся, – на горе, на сдавленной тайгой поляне, возвышаются холмики, между ними кривые кресты, – откуда тут кресты? Внизу, на берегу, лежат кучей какие-то обгорелые коряги. Это что-то новое, чего мы еще не видели. Что за холмики, что за коряги?
Пароход гудит, подваливает к берегу, – это не коряги. Это люди. Но что Это за люди? По коже проходит мороз. Они лежат безучастно, тревожно и резко очерченные на желтом песке. Что это за люди?!
Сбросили сходни, капитан крикнул матросам, два матроса сошли на берег, чтобы помочь лежащим взойти на пароход. Коряги зашевелились, поползли, – одни ползли сами, неуклюже двигая по земле черными руками и ногами, завернутыми в гнилые лохмотья, прильнув грудью к земле, уже не в силах оторваться от нее Другие ковыляли на коленях, на четвереньках, боком и спиной вперед, кто как мог, если мог. Кто не мог, тех матросы вели под руки или несли на себе. И смертным ужасом веяло от черных лиц, изъеденных голодом и цингой, от исковерканных рук и ног, от лохмотьев, – от них несло тленом, как от выкопанных из могил. Что это за люди, Что с ними стряслось?
Восемнадцать обгорелых останков поместили на корме. Они лежали, с потухшими глазами, как мертвецы. Даже предложенный нами хлеб не расшевелил их.
Это были раскулаченные крестьяне, откуда-то из Западной Сибири. Прошлой осенью их привезли сюда на баржах, тысячу семейств, и выгрузили на берегу, среди тайги. У них не было ни продуктов, ни инструментов и снастей. Нашлось несколько топоров. Уже шли дожди, недолго оставалось до снега. Самодельными лопатами они начали рыть землянки. Сразу начали и умирать Сначала дети, старики, потом взрослые.
Питались ягодами, грибами, ловили силками птицу, мелкое зверье, подобием удочек и сеток рыбу. Но не было ни хлеба, ни соли. Заготовить пищу на зиму не могли. И быстро обессилили. Умерших сначала хоронили на лесной опушке, потом тут же, между землянками, потом мертвые оставались в землянках. Некому было хоронить: каждый сам ждал смерти Кое-кто ушел, еще до снега, но дошли ли ушедшие куда-нибудь или погибли в тайге, никто не знал. К весне из тысячи семей в живых остались вот эти восемнадцать человек Капитану приказали вывезти их в район.
Как они прожили зиму, они не могли рассказать Переползая от землянки к землянке, они искали все, что можно было съесть. Кожухи, ремни, сапоги, ботинки резали на кусочки, варили и ели Наверно, ели они и трупы. Это не имело значения они и сами были трупами, из них ушло все человеческое. Тут, на корме, лежали уже не люди. Это и в самим деле была только груда отработанного, пережженного человеческого сырья, из которого людей больше не получится.
Я приглядывался к матросам, к пассажирам, смотревшим на крестьян, к самому себе, – и ни у себя, ни у окружающих не видел ни гнева, ни нестерпимой боли. Глаза ни у кого не горели возмущением. Мы словно отупели. Ну, да, это всюду, но всей России, сколько уже видели и увидим еще Все то же удавье дело Только в груди вместо сердца был камень и тяжесть его давила вниз…
На остановках выходим на берег, взбираемся на кручи, гуляем по лесу. Комсомольцы посматривают с барж, иногда сходят вслед за нами, но явно нас не сторожат. Не трудно уйти в лес подальше, а там прибавить шагу, – уйти, пожалуй, можно, хотя риск большой Мы переглядываемся: тьма тайги тянет, зазывает нас. Но стоит ли? И еще далеко. Спускаемся к пароходу, плывем опять.
Так плыть бы и плыть, по этой голубой ленте, чтобы не приплыть никуда Чтобы ничего больше не было, кроме парохода, тайги, неторопливой реки, прозрачного неба, и этого ленивого шлепанья плиц, которое, похоже, оставляет пароход неподвижным. Оставаться в этой неподвижности, протянуть ее так, чтобы у нее не было конца. Но дни идут, уходят и берега, мы уже у последнего изгиба реки, еще день, полтора, – что будет за ними?
Пароход подваливает к берегу, на верху – редкий сосновый бор, над обрывом длинные поленницы дров. Отсюда до городка всего километров сто. Отсюда, как будто, начинаются и сухие места. Матросы цепочкой, – вниз, вверх, – грузят дрова, а мы взбираемся на обрыв, заходим за поленницы, дальше, к кустам, ложимся в траву и ждем. Придут ли комсомольцы? Мы еще не решили, стоит ли уходить с дороги, но может быть, решим сейчас Из-за поленницы выходит комсомолец с винчестером, беспокойно шарит глазами вдали, ближе, по земле, находит нас, – мы беспечно курим, подставив лица вечернему солнцу. Комсомолец отворачивается, будто прогуливаясь уходит за поленницу, -г– по спине его чувствуем, как он напряжен. За поленницей он, конечно, притаился и смотрит в щелку. Может быть, затеять игру, кто кого перехитрит? Уйти дальше вниз по реке, чтобы он не видел, и незаметно двигаться в лес Он позовет других, вряд ли уйдешь. Да и нет у нас такой уж острой охоты уходить сейчас. Тянет и город, откуда уйти, наверно, легче. Пароход гудит, – что ж, поплыли к тому, что нас ждет…
На десятый день река раздвинулась, растеклась протоками, потом они слились – река шире Волги и по северному могучее и величественнее. Скоро не будет видно берега. Пароход с баржами в этом безбрежии – как таракан на натертом полу, жалко спешит куда-то в безопасное убежище. Под вечер вошли в проток поуже – и на низком берегу увидели город. Просторно разбросаны дома и домишки; пристани, барки и баржи, скорлупки лодок, пассажирский пароход-красавец, с длинным шлейфом белого дыма, закрывшим полгорода Мы смотрели жадно: это – наше, привычное, крохотная точка среди одоленных и дальше, за городом, еще неодоленных пустынь, – от этой точки тянется нить и к нашей земле.
На берегу люди, много людей, – кажется, вечность не виданное нами оживление. А сердце сжимается: что-то будет? Хвощинский тоже волнуется и бодрится. Переглядываемся надо приготовиться, подтянуться.
Подошел секретарь. Глаза беспокойно бегают, видимо, не знает, как ему быть.
– Вот и приехали, – как-то растерянно улыбается секретарь – Что ж вы теперь? К кому пойдете? Вам бы сразу к начальству.
– Да, мы и собираемся к начальству. Только еще не знаем, к кому первому? К председателю райисполкома?
– Самое верное – к уполномоченному НКВД, – заторопился секретарь. – Он же все может, и с документами, и со связью. Если вам радиограмму послать – только к нему. Хотите, покажу, как идти? Мне все равно к нему беглецов вести…
Мы и сами знали, что без НКВД не обойдешься. Может быть, и лучше, сразу в воду?
Сквозь толпу любопытных сошли, поднялись на невысокий берег, – за нами комсомольцы повели беглецов. По широкой пустынной улице идем с секретарем сбоку, по деревянным тротуарам, комсомольцы с беглецами шагают по дороге.
Большой деревянный одноэтажный дом, крытый железом. Вошли во двор. Беглецы сели в середине, окруженные комсомольцами, а мы направились на высокое крыльцо. Секретарь опередил, попросив подождать: он доложит сначала о беглецах Ничего не поделать, присели на ступеньках.
С беглецами покончили быстро: секретарь вышел и приказал комсомольцам вести их в тюрьму. А нас опять просил подождать.
Ждем пять минут, десять, пятнадцать Что там наговаривает секретарь? Скверное настроение гложет нас От этого человека добра не жди.
На крыльцо выходит – не секретарь, а пожилая женщина, с седыми волосами и добрым морщинистым лицом. Она смотрит на нас мягкими, ласковыми глазами, будто подбодряет, и тихим голосом просит заходить. Эта женщина – как доброе предзнаменование. И мы, тепло обрадованные в глубине души, спокойнее вошли в этот дом.
Решающий экзамен
В просторной комнате полусумрак: большие окна завешены, открыто только одно, у письменного стала Несколько стульев, канцелярский шкаф, пейзаж доморощенного художника на стене. Пахнет, как пахло в купеческих домах (этот дом в прошлом наверно тоже купеческий), чем-то старым, но уютным. Не верится, чтобы в этой комнате допрашивали, составляли дела, по которым расстреливают людей.
Навстречу встал худощавый, выше среднего роста блондин с голубыми глазами; приветливо улыбаясь, он поздоровался с нами за руку, предложил сесть и сел сам за стол напротив. У него было лицо интеллигентного человека, и смотрел он внимательно, с сочувствием, без тени вражды и недоверия. Он был очень похож на впустившую нас женщину.
Он уже слышал о нас, ему говорили, говорил и секретарь, – секретарь ушел в другую дверь, даже не попрощавшись с нами, что нас не огорчило. Уполномоченный рад знакомству с нами, такие люди не часто появляются в здешних местах.
Мы пустились рассказывать о своем путешествии, строго по легенде. Уполномоченный заинтересовался, он был даже увлечен нашим рассказом и смотрел теперь еще с большим доброжелательством. Я отказывался верить, что на свете могут быть такие уполномоченные НКВД.
Мы рассказали и об аварии, которой не было, показали документы: все те же написанные мною в горах удостоверения и чужие профсоюзные билеты. Уполномоченный нерешительно вертел их в руках, очевидно не зная, что сказать. Смущенно он спросил, что же мы собираемся делать дальше? Видимо, ему хотелось сказать, что с такими документами Далеко не уедешь, но он не решился.
Мы хотим сегодня же послать радиограмму в Ленинград, в Геолком, чтобы подтвердили нашу принадлежность к экспедиции профессора Светлова и выслали денег, – денег у нас тоже почти нет Придет ответ, – тогда мы получим здесь какие-нибудь документы и поедем дальше.
Уполномоченный огорчился. Дело в том, что радиостанция загружена правительственными телеграммами и пользоваться ею для других нужд нельзя. Придется послать по телеграфу, Долго ли ждать? Уполномоченный прикинул: дней пять до Ленинграда, дней пять назад, ну, наверно три-четыре дня займет составление ответа. Недели через две мы получим ответ.
Мы и тут изобразили отчаяние. Две недели! Не может быть! У нас же важное правительственное задание! Будто в порыве возмущения, я вытащил из рюкзака горсть собранных в горах камней, завернутых в бумажки, брякнул на стол, – смотрите, их надо срочно доставить в Геолком! А вы говорите, две недели...
Уполномоченный заинтересовался камешками. Он рассматривал их, читал мои надписи на бумажках. Вероятно, они окончательно убедили его. И он с еще большим смущением сказал, что, к сожалению, ничего не может сделать. Радиостанция на севере не одна, им дают только четверть часа, расписана каждая минута. А телеграммы передаются в областной город, за тысячу километров, по телефону, по единственной проволоке на все районы.
Мы радовались в душе. Чем дольше идут отсюда телеграммы, тем лучше. На нашу телеграмму ответа ведь не будет вообще Поломавшись для вида, мы согласились на телеграф. И тут же составили текст телеграммы: «Ленинград, Геолком. Подтвердите наше нахождение экспедиции Светлова. Горах потерпели аварию, остались без денег, документов. Срочно вышлите деньги проезд Ленинград».
Уполномоченный сам показал, как пройти на почту. Оставив рюкзаки, – пусть, если хочет, пока проверит содержимое, – мы пустились отправлять телеграмму. Отправили, показали уполномоченному квитанцию и спросили, где нам жить.
Это легко устроилось. Уполномоченный написал две записки. Одну – в «Дом туземца», чтобы приняли на постой, вторую – в Райпотребсоюз, чтобы отпускали продукты и зачислили на питание в столовую.
«Дом туземца» оказался на соседней улице, – здесь все было рядом. Тоже одноэтажный и просторный, по нашему это был попросту «дом крестьянина». Он был и единственной в городке «гостиницей».
Заведующий-туземец молча прочитал записку и молча провел в большую выбеленную комнату, пустую, с двумя койками и столиком между ними. Колченогая табуретка; чисто, на койках серые солдатские одеяла, соломенные матрацы и подушки, покрытые застиранными, но чистыми простынями. Мы помылись и завалились спать.
Утром первым делом отправились в столовую. О нашем появлении уже знали, на улице оглядывались и провожали нас любопытствующими взорами. В столовой тоже пялили глаза. Мы чувствовали себя не очень ловко. Позавтракали и пошли в Райпотребсоюз, – он помещался в одном доме с райисполкомом.
Встретили дружески, у председателя Райпотребсоюза собралось с десяток сотрудников, каждый готов был помочь и каждый хотел услышать, откуда мы и куда. Коротко рассказали свою легенду, – этим только распалили любопытство. В кабинет втискивались еще и еще люди и нас, может быть, не отпустили бы до обеда, если бы не пришел сам председатель райисполкома. Высокий, представительный, в полувоенном костюме, он шумно выпроводил публику из кабинета и заставил снова повторить нашу историю.
Слушая, он перебивал вопросами, восклицаниями – это был живой человек. Минутку подумав, он предложил:
– Товарищи, вот что: сделайте нам два доклада. Один – так сказать, внешняя сторона, ваше путешествие: это ж крайне интересно! Такие истории не часто бывают и мы докажем некоторым нашим товарищам, которые тут мрут от скуки, что у нас можно целые романы писать! Это же Майн Рид! А другой – об экспедиции: что вы разведываете, какие открываете богатства. Нас же это в первую голову касается! В свете развития народного хозяйства в нашем крае, наш вклад в пятилетку. Обязательно, товарищи, а то мы сидим и не знаем, что у нас под носом делается…
Стараясь не выдать, как мы опешены его предложением, мы молчали. Я соображал, как бы выкрутиться. Этого нам еще не доставало: делать доклады! Председатель нетерпеливо ждал.
Да, конечно, мы бы с удовольствием сделали доклад, но – мы ведь не имеем полномочий от своего начальства. А если о нашей экспедиции нельзя много распространяться? Это же государственное задание, – я намекнул, что оно может иметь военное значение. Можно ли разглашать? Жаль, но мы взять на себя такую ответственность не можем.
Председатель досадливо крякнул, но согласился. В самом деле, а вдруг – государственная тайна?..
Городок был древний, одноэтажный, пригнувшийся к земле должно быть от свирепых зимних ветров, всего дворов в полтораста. Только три-четыре дома кирпичные, остальные из неохватных сосен или добротно обшитые строганными и крашеными досками, обряженные резьбой. Много трехоконных флигелей, затейливых и уютных, в которых угадывалась устоявшаяся и недавно обеспеченная жизнь. Теперь было беднее: резьба крошилась, краска сходила, ворота кое-где висели криво и распахнуто, давно не чиненные.
Два-три столетия назад сюда ссылали опальных бояр, потом петровских вельмож, а за ними и революционеров. Всего четверть века назад отсюда дерзко бежал один из бунтовщиков. Тогда было не трудно бежать.
На берегу – склады, на деревянных помостах и прямо на земле горы тюков, мешков, бочек и вязанок желтых сушек, кое-как прикрытых брезентом. Сушки у туземцев – лакомство. Их привозят с верховьев целыми баржами, – взамен сушек туземцы сдают пушнину. Эти горы товаров – для всего края, на тысячу километров на восток и на запад, и все это должно быть доставлен? в самые глухие углы летом, на долгую зиму.
Флотилии лодок, завозней, барок и барж, буксирные пароходы, в одном месте – пять-шесть моторных лодок. Но большого оживления нет: десятка три рабочих неторопливо копошатся. Неторопливость – северный стиль.
Два-три раза в неделю приходят и уходят пассажирские пароходы. Вниз – к Ледовитому океану, вверх – туда, куда надо нам. Билеты продают только по справкам: здесь и сейчас ссылка. Надо попасть на пароход без билета. Присмотрелись – как будто можно.
Прожили два дня, присматриваясь и изучая. Ходили и по окрестностям. Кустарник, хилый лес, болота, на север и на юг убегает проволока телефона.
К вечеру второго дня Хвощинский предложил зайти к уполномоченному, поговорить, чтобы подчеркнуть, что мы не скрываемся. Я возразил– а куда тут скроешься? И зачем лишний раз мозолить ему глаза? Но Хвощинский настаивал так энергично, что я согласился.
Уполномоченный встретил сдержанно. Что-то случилось А когда он попросил зайти меня одного, я совсем заволновался.
Уполномоченный избегал смотреть в глаза. Ему самому было неприятно. Он спросил, хорошо ли я знаю Хвощинского? Что это за человек? И почему он так странно вел себя в. селе? Играя в карты, – уполномоченный развернул на столе папку.
– Хвощинский кричал: «Я этот ваш колхоз разгромлю! У нас власть не советская, а соловецкая!» Откуда у него эти концлагерные выражения?
Я похолодел Наше предприятие рушится. Это же чепуха, несерьезно, – уверял я уполномоченного. – Он же в пьяном виде говорил, не соображая. А выражения – наша экспедиция одно время работала по соседству с концлагерем, у нас тоже работали заключенные, от них Хвощинский и набрался А колхоз – он же карточный колхоз подразумевал, это только образ, – выкручивался я.
– Видите, как неосторожно, – горестно заметил уполномоченный. – А мне что теперь делать? Я ведь должен вас задержать…
Я вскинулся: нас задержать? Почему, зачем? Уполномоченный совсем огорчился. Он понимает и всецело нам верит, но ничего не может сделать. Поймите, к нему поступил материал, он должен принять меры. На него наседает райком. Видите, что они пишут? Уполномоченный ткнул в раскрытую папку, – в ней уже было несколько бумажек. Секретарь заварил целое дело, а за ним и секретарь райкома. Уполномоченный знает, что все это ерунда, придет ответ из Ленинграда и все устроится, но пока он должен нас задержать.
Опять мелькнула мысль, что за чудной этот уполномоченный, но что проку от этого? Нас запрут в тюрьму. Зачем я согласился на уговоры Хвощинского? Я чувствовал, что если бы мы не пришли к уполномоченному, мы наверно уцелели бы. Теперь мы попались.
Видя мое отчаяние, уполномоченный утешал. Ничего, это не страшно: он распорядится, чтобы нас выпускали из тюрьмы на завтрак, обед и ужин, мы будем только жить в тюрьме, он не начнет даже следствия. Зачем? Придет ответ на телеграмму и вы поедете дальше… Но я-то знал, что ответ не придет…
Мы сходили за рюкзаками, потом уполномоченный сам отвел нас в тюрьму. Почти в центре города – щелястый забор-частокол из толстых плах, за ними квадратный дом. Высокие окна, по летнему без стекол, за частой решеткой. Коридор делит дом на равные половины, в каждой по две камеры. В одной полуразваленная плита. В камерах длинные широкие нары. Толстые двери с железными запорами.
Угнетенные, вошли мы в тюрьму. Милиционер-надзиратель закрыл за уполномоченным калитку и, широко осклаблясь, предложил располагаться, как нам нравится. Вошли в одну из камер, бросили рюкзаки и молча повалились на нары Не хотелось и говорить.
Из этой самой тюрьмы четверть века назад бежал тот революционер, который не мало сделал, чтобы теперь в ней были мы Теперь бежать надо нам…