355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 102 (2005 2) » Текст книги (страница 7)
Газета День Литературы # 102 (2005 2)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:31

Текст книги "Газета День Литературы # 102 (2005 2)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

Ирина РЕПИНА

Поэт, литературовед, океанолог. Публиковалась в периодике. Автор сборника стихов «Вино Тавриды». Участница 45-й Российской антарктической экспедиции. Живет в Москве.


***

Вдоль ликийского берега, скрытого в зарослях пиний,

Мимо гаваней тихих, где скрыться от бурь не дано,

Наш корабль разрезает изгибы бурлящие линий,

Ну а в трюмах играет готовое к песне вино.



Сколько лет будем плыть и листать побережий страницы,

Осторожно храня берегами даруемый мед.

Словно раны зияют пробитые в скалах гробницы

Тех царей, чьих имен тихий звук пустоту не вспугнет.



И века разбиваются в брызги о черные скалы,

И уходит вода в расчищаемый волнами грот.

Где-то мир раздирают какие-то готы и галлы,

И пока непонятно, успел ли прийти Геродот.



Айнахои изгибы отрадны уставшему взгляду,

Когда вязкий напиток даруют истрепанным снам.

И какое столетье проходит, рассыпавшись, кряду.

Одинокий кораблик неспешно скользит по волнам.




Евгений КРОЛЬЧУЖКИН

Поэт, литературовед. Автор стихотворных сборников «Tropos», «Нити Арахны». Живет в Томске. Возглавляет издательство «Водолей».



***

«Истреби свою волю, и истребится ад».

Блаженный Августин

И я был зван, как юный Августин,

На пир Киприды в нежный вертоград.

В груди струился тонкий тайный яд,

И был далек пугающий притин.



Но голос из неведомых глубин:

«Отвергнешь волю – истребится ад», —

Воззвал, низринув в духа водопад,

И новый космос расчертил Плотин.



Дарованною речью передать

Я мог бы дней ушедших благодать

И Книдской Фрины мраморной услады,



Но слух иной гармонией пленен,

Когда на потрясенный небосклон

За Энеидой всходят Эннеады.




Сергей КАЛУГИН

Поэт и музыкант, лидер группы «Оргия Праведников». Живет в Москве.


***

Господь! Сколь безнадежны все попытки

Из глубины приблизиться к Тебе.

Средь многих прав, лишь право на ошибку

Моей судьбой оправдано вполне.

Как мотылек, что прянул, опаленный,

Из пламени в сгустившуюся тьму.

Так я бежал когда-то, ослепленный,

От следования Слову Твоему.

И мир померк, и духу стало тесно,

И Бездна отворилась предо мной,

Но верил я, что и для падших в Бездну

Ты, недвижим, пребудешь за спиной.

Когда же Страж на дверь обрушил молот,

Закрыв мне отступ к свету бытия,

Я оглянулся, сердцем чуя холод,

И вот, мой Бог, здесь не было Тебя.

Так смерть опережает Смерть Вторая

И делает бессмысленной канву.

С тех пор я слышу и не постигаю,

С тех пор живу, как будто не живу.

Лишь память, ненадежная обитель,

Хранит залог надежды неземной.

Я жду: разбивши ковы, Искупитель

От Крестной Жертвы явится за мной.



ДВЕ ЦИТАТЫ

И.П.

Любовь моя, я так тебя люблю,

Что от любви моей изнемогаю.

Я, словно Феникс, в пламени горю,

Едва погибну – тотчас воскресаю,



И новых мук сладчайшее ярмо

Гнетет меня, лишая сна и воли;

Я плачу от того, что мне светло,

И улыбаюсь от смертельной боли.



Мой каждый атом устремлен к тебе,

Все тело – крик, взыскующий слиянья;

На путь любви, пролегший по Земле,

Ступившие – оставьте упованья.



Пусть изваяют нас, сидящих здесь,

Рука в руке, пусть милостью ваятель

Стыдит судьбы бездушный камнерез,

Отсекший нас от радости объятий.



Пусть камень вызов бросит временам,

Влекущим нас в предел Второго круга,

Где чашу скорби вечно пьет Тристан

И где Франческу бьет и мучит вьюга.



Там наши тени бросит вихрь во мрак —

Мы в сонме душ отверженных помчимся, —

Но Богу слава! В страшных Божьих снах

Мы до конца времен не разлучимся.



На суд Последний будучи подъят

И будучи допрошен, что за сила

Мой бедный дух низринула во Ад,

Отвечу я, не опуская взгляд:

«Любовь, что движет Солнце и светила!»


Ирина БАЧУРИНА

Художник. Живет в Москве.



НОТР-ДАМ

Окно ажурной розы – спрут,

А вместе с боковыми – три

Несет двубашенный верблюд

Собора Богоматери.



Какие колкие врата

На Западе – в Эдем

Изрезанного решета

Высокой буквы М.



Мария, мир лежит у ног

Портала Твоего,

Но небо ранено, – ей Бог! —

О контуры его.




Лариса ВИНАРОВА

Художник, поэт, переводчик. Живет в Москве. С 1991 г. ведет иконописную школу. В начале апреля, в издательстве Православного Открытого Университета вышла книга католического святого Хуана де ла Крус «Восхождение на гору Кармель» в переводе Ларисы Винаровой.


***

Когда он смесью праха и слюны

коснулся век моих, отверстых праздно,

мне показалось: два резца алмазных

в зрачки вонзились. Заворожены,



взирали люди и средь тишины

«Назад, во тьму!» – я возопил безгласно —

"За что меня ты сделал столь несчастным?

Как страшно зрячие одарены!"



А мир, язвящий, с каждым новым взглядом

вливался в очи смертоносным ядом.

"О девственность! О сон во тьме ночной!



За что, за что ты так меня обидел?"

Все вглядывался я, и все не видел

жестоко поступившего со мной.


Евгений Ростиков
ДИНАМИТ ДЛЯ ЛАУРЕАТА
(Маленькая повесть о большом человеке)

Возможное сходство фамилий и судеб героев

повествования с фамилиями и судьбами

реальных лиц совершенно случайно.


Когда-то этот фрак сидел на нем идеально. Не то что ныне. Долгие годы ожидания Нобелевской премии не прошли бесследно. Он смотрел в зеркало и понимал, что в таком виде его не пустят даже на порог стокгольмского Grand Hotel, где, как он знал, и останавливаются нобелевские лауреаты.

Сколько раз он прокручивал в своем, уже явно оскудевшем, воображении всю церемонию награждения. Вот он читает членам Шведской королевской академии свою нобелевскую лекцию. Конечно же, откровения, которые прозвучат из его уст в этот день, затмят всё то, что говорили прежние нобелевские лауреаты. Он будет спокоен среди жалких страстишек, какими полна жизнь и особенно это ремесло, которым судьба уготовила ему заниматься, – литература. Он будет говорить о невиданной ранее красоте, о высоком борении духа, о страшной тайне, известной только ему, которая все эти долгие годы подпитывала его. Но саму эту тайну он унесет в могилу. И когда какой-нибудь щелкопер все-таки докопается и обнародует ее, никто этому щелкоперу уже не поверит. И он – Федор Дроб – останется в памяти человечества своими, как писали критики, необычайно правдивыми романами и возвышенной мудрой речью, сказанной по случаю вручения ему Нобелевской премии.



Поживились они тогда изрядно: банка самогона литра на три и два куска сала, видно, еще довоенного, пожелтевшего, пальцев в пять толщиной. Да и девка оказалась ядреная – крутобедрая, грудастая… И как только такое богатство могло сохраниться в этой, так и оставшейся ему неизвестной, полуразрушенной деревушке, в окраинном доме, глухой стеной упирающемся в переломанный, перекорчеванный снарядами лес?!

Пока хлопцы развлекались с девкой, он ловко резал сало плоским немецким штыком и торопливо обдумывал способы, как избавиться от дружков. Конечно, помяв девку, они допьют самогон и примутся искать добавки. Потом завалятся спать, а его – как самого молодого – выставят в дозор. Вот тогда он и рванёт. Главное, перейти линию фронта. А там, по лесам, по болотам, как-нибудь доберется до родной Засарайки. Мать спрячет его от войны, сбережет от смерти единственного сыночка.

Нет, не надо было убивать корову. Он знал: мужик всё простит, даже испорченную красавицу-дочку, только не убийство кормилицы-коровы. Видно, самогонки у него действительно больше не было. И даже когда Франька – знаток физиологии животных – прицелился корове прямо в сердце, мужик не повёл их в свои «закрома», а только, безнадежно махнув рукой и прикрикнув на всхлипывающую дочь, побрёл за дом, где начинался искалеченный, оглушенный войной лес.

А через два часа, вгрызаясь в запеченный на костре кус говядины, Франька каким-то звериным чутьем угадал – хана. Спастись уже не удастся. Тем не менее, он рванул в дом, где, разбросав шинели и грязные сапоги, пьяно храпели четверо его дружков, взлетел по лестнице на чердак и, забившись чуть ли не под самую стреху, затаился. Но и его, будто ржавый, гнутый гвоздь, вскоре выковыряли оттуда.

Их поставили к стене баньки, предварительно выгнав оттуда размазывающую по щекам слезы девушку. Ей сказали идти домой, но она, вдруг перестав всхлипывать, осталась рядом с нагрянувшими «смершевцами» и даже попыталась взять у одного из них автомат. Но тот, наподдав ей ногой по крутому заду, быстро загнал девицу в хату. Приговор был короткий: «За дезертирство, за мародерство и издевательство над мирными жителями – смерть».

Лейтенант, бесстрастно объявивший приговор, еще раз посмотрел на ткнувшуюся влажным носом в землю искромсанную коровью тушу, потом на стоящих у стенки дезертиров и вдруг, словно впервые увидев трясущегося Франьку, властно, но уже явно мягче спросил:

– Тебе сколько лет?!

Франька знал, что выглядит моложе своих девятнадцати. Учеба в художественном училище, чистенький быт не изнуряют организм и не старят. А месяц в голодной, холодной учебке, неделя окопной жизни вообще превратили его в чахлого подростка. Потому теперь, испуганно моргая и заикаясь, он пролепетал «почти семнадцать».

Лейтенант приказал ему отойти в сторону и, когда пули прошили четверых, оставшихся у баньки, уже не глядя на стоящего рядом Франьку, сердито сказал:

– Раз в армию попал, то честно служи. А еще раз дернешься, лично пристрелю! – И, сделав несколько шагов к своему небольшому, страшному отряду, вдруг снова остановился и внимательно посмотрел на Франьку. – Ты что падалью воняешь?! Хочешь жить, избавляйся от этого.

Франька долго потом будет гадать: как этот человек, рыщущий в поисках дезертиров по топким гнилым болотам, безошибочно уловил исходящий от него, живого и невредимого, запах смерти. Бредя за лейтенантом в часть, он уже знал, что кому-то из них теперь не жить. К счастью, через неделю лейтенант погиб под гусеницами немецкого танка, когда со связкой гранат попытался остановить его. А Франьку как будто спасал тот трупный дух, что несла с собой война. Но впереди маячила мирная жизнь, которая, он был уверен, готовила ему еще больше испытаний. Однако Франька ошибся. Там, куда он попал, его запах оказался привычным и никаких вопросов не вызывал.



Он досконально изучил огромную голубую залу Стокгольмской ратуши, где будет проходить чествование лауреатов. Из дубовых резных шкафов уже достали нобелевский сервиз и скатерти. Их используют только раз в году. Посуда искуснейшей ручной работы по-вечернему уже сияет позолотой. В уголке каждой скатерти и салфетки тонко выткан портрет того, кому они обязаны этим своим торжеством, портрет Нобеля, чье изобретение – динамит – и сегодня успешно крушит всё неживое и живое, принося наследникам, в число которых теперь попал и Франька, огромные дивиденды.

Лучшие повара Швеции, тайно посоветовавшись с признанными мастерами кулинарного искусства – французами, – составили меню необыкновенного пиршества. Для него, конечно же, уже заготовили 2692 голубиные грудки, 475 лобстерных шеек, не менее 100 килограммов картофеля и 70 килограммов земляной груши… Все прочие деликатесы перечислять нет смысла. И хотя за долгие годы ожидания премии Франька их хорошо изучил, тем, кто привык хлебать борщ с костями и вкушать бульбу с салом, наименования деликатесов ничего не скажут. Незатейливые люди не оценят и божественные, нежно пьянящие напитки, которые будут поданы к этому триумфальному столу.

Но именно эти люди были призваны восхищаться его гением. Именно они должны были изучать тяготы жизни по его романам и верить, что настоящая их жизнь – еще не самое тяжкое, что уготовано людям на земле. Вот за эту сверхидею Франьку и полюбили либеральные критики и респектабельные политики, привыкшие вершить свои дела чужими руками. В результате именно их объединенных усилий вот уже несколько лет подряд его подвигают «на Нобеля». Они не читали и никогда не будут читать его романов. Скорее всего, эти господа даже не подозревают о его существовании. Но им важно, чтобы такой человек был. Это, главным образом, в их интересах. А душа…

Франька вздрогнул. Нет, никто не смеет прикасаться к тому, что скрыто у него внутри. Хотя, стоит ли тревожиться?! Враги его опоздали. Под чистым итальянским небом уже распускаются, наливаясь благоухающими эфирными маслами, удивительной красоты цветы. Сан-Ремо не подведет и, как издавна повелось, пришлет на эти нобелевские торжества свой прекрасный подарок – 23 тысячи цветов. Лучшие европейские флористы украсят ими столы и саму ратушу. Тончайший аромат цветов хотя бы на время приглушит переполняющий нобелевский зал трупный запах.



Эти удивительные по своей реальности видения Дроба прервали шаркающие звуки. Софа ввалилась в кабинет, как всегда бесцеремонно и не вовремя, лениво прикрывая за собой дверь. Сейчас будет жаловаться на те болезни, которых у нее нет и никогда не было, и будет отрицать те, что на протяжении многих лет отравляют ему жизнь. Особенно угнетает это ее извечное нытье. Как сказала, впервые увидев невестку, мать: «Дело твое, сынок, женись. Но сначала все-таки позаботься о врачах… Я согласна, она здоровая, как телка. Но порода у нее такая – порода нытика». И действительно, сколько он знает её, Софа не просто болеет, а постоянно умирает. И есть ей надо что-то особенное, недоступное другим, и спать с ним она могла только два раза в месяц, причем обставляя супружеский долг унизительными условиями, а потом – бесстыжими жалобами, переходящими в истерики. Хотя он знал о ее регулярных интрижках на стороне, знал, что любовники обращались с ней не лучшим образом. Уж им-то она не смела жаловаться на свои мигрени, тем более не смела возмущаться, почему в ее бокал наливают не французское, а всего лишь «Советское шампанское». Те ребята, которые ее «пользовали», – а были это в основном поэты-песенники, – ничего, кроме «чернил», не пили. И высокомерного отказа титулованных подружек от угощения они бы не потерпели.



– Ты меня с этой премией совсем загонишь в могилу, – откашлявшись, бесцветным голосом наконец сказала жена; прошаркав к компьютеру, подаренному какими-то норвежскими доброхотами, но которым он так и не научился пользоваться, Софа раздраженно продолжила: – Я пригласила журналистов. Ты им должен всё рассказать.

– Что рассказать?! – неожиданно для себя взорвался Франька. – Что?!. Какой черт дернул меня взяться за писанину?! Знаю я их вопросы…

– Не трещи. У меня голова болит, – она болезненно скривила губы.

– Кто тебя просил с ними связываться?! – всё более свирепел Франька.

А вообще, рассказать бы этим журналюгам, которые, видно, уже сидят внизу в гостиной, как всё было… Только кто поверит, что так можно стать знаменитым писателем, без пяти минут лауреатом премии Нобеля!

Несмотря на то, что перед войной он успел два года поучиться в художественном училище, художник бы из него получился никудышный. И дело не в таланте, которого не было. При желании можно было набить руку. Но для начала надо было элементарно уметь пить: с коллегами, заказчиками, с членами комиссии, которая принимает и распределяет эти жирные «творческие» куски. А у Франьки, хотя уже далеко не худосочного, а откормленного в прибалтийских гарнизонах, где он три года после войны обтирался на разного рода складах с военным барахлом, после первого же стакана начиналось завихрение в мозгах, наружу выплескивалась злоба, которую он не мог контролировать. Потому коллеги сторонились его, да и он к ним не очень тянулся, хорошо помня о своей тайне.

После демобилизации Франька приехал к матери. Но получать «палочки» в колхозе его не грело. И он подался в областную газету карикатуристом. Рисовал битых Гансов и Фрицев, славных партизан и уважаемых колхозников. Года через два ему стали доверять рисование к юбилейным датам ликов вождей, за которые платили тройной гонорар. На большее Франька не мог уже и рассчитывать. К тому же хохотушка Ольга, корректорша в их редакции, оказалась доброй, не лезущей в душу женой и заботливой матерью для родившегося вскоре сына.

Но тут случилась эта встреча. Он «голосовал» на дороге, чтоб добраться до своей Засарайки, где мать приготовила ему к зиме несколько мешков бульбы. Неожиданно рядом тормознул лакированный трофейный «Опель». Там, небрежно развалясь, сидел Сёмка Косорукий. Когда-то они учились в одной школе, вместе совершали набеги на бывший помещичий, а вскоре ставший колхозным, одичавший сад у Белого озера. Далее пути их разошлись. Сёмка подался в Минск к высокому чину в грозном НКВД, который приходился ему дядькой. Как вскоре стало известно в Засарайке, поступил в университет, учиться «на историка». Уже тогда в разных газетах и даже в журналах под псевдонимом Семён Молот стали появляться его стишки, в которых он беспощадно «гвоздил» врагов народа, не знающих «матчынай мовы», не любящих «бацькаушчыны».

Биографию Сёмке едва не подпортила война. Когда многие из сокурсников оказались в оккупации или тянули лямку на фронте, Семка успел в одном из последних поездов – конечно, не без помощи дядьки, – умчаться в Москву. Потом затаился в Ташкенте. Но время было лихое, однажды и там его достали люди из военкомата. Дядька ничем помочь не мог, поскольку партизанил где-то в Белоруссии. И пришлось Сёмке крутиться самому. За три дня и три ночи, в течение которых ему надлежало явиться на сборный пункт, он «состряпал» поэму в две тысячи строк. Юный герой её, оставив разрушенный Минск, «на огненном поезде» прорывается в Москву, – только чтобы не остаться под ярмом у проклятых оккупантов.

Военкому поэма понравилась. Более полугода Сёмка читал её тем, кого отправляли на фронт. Поэму издали в Ташкенте. Заметка о ней появилась в «Правде». Прочел её и замерзавший в лепельских лесах Сёмкин дядька. При его содействии поэму издали в Москве, а потом, после освобождения Минска, – и на родине. Правда, для этого Семка спешно перевёл ее на «матчыну мову». И теперь, время от времени переиздавая поэму в той же Москве, уже писал: «авторизованный перевод с белорусского».

Возвращение Сёмки в Минск было триумфальным. В разрушенном городе, где большинство людей жило в землянках, ему дали трехкомнатную квартиру в доме, который только что отстроили пленные немцы. После глинобитной ташкентской хибары, провонявшей ослиной мочой, он чувствовал себя королем, Сёмка разъезжал на подаренном дядькой трофейном «Опеле» и клеймил тех, что побывали «под пятой оккупантов». Дядька пытался остановить не в меру развоевавшегося племянника: ведь не вина жителей Белоруссии, что армия, на которую они горбатились, «сдала» их всех за неделю. К тому же эти люди неплохо попартизанили. Дядька явно намекал на свои боевые ордена и медали. Но Сёмка уже не нуждался в его советах. Он возглавил в толстом журнале отдел поэзии, стал членом каких-то писательских комиссий, и сам теперь давал советы, к которым все вынуждены были прислушиваться.

Дядька умер в 1951 году. Сёмке сначала показалось – не вовремя: он как раз подзалетел на распределении своим хлопцам литературных премий. По старой памяти выручили дядькины дружки. Но после смерти вождя всех народов и их стали ставить к стенке. Только племянник здесь был уже ни при чем. Он стал известным поэтом, автором героической поэмы об «огненном поезде», которую в обязательном порядке изучали во всех белорусских школах. О том, что товарный вагон, в котором Семка мчался из Минска вместе с другими детками – племянниками и племянницами, – успели основательно обить коврами, загрузить разного рода барахлом и жратвой, поэт, конечно же, умолчал. Во Франьке он сразу почувствовал родственную душу:

– Ты прошел войну. Не был в оккупации, это хорошо. Сегодня все пишут о героях, что ложились грудью на амбразуры, что первыми поднимались в атаку, всей семьей уходили в эти чертовы партизаны, от которых и сейчас честным людям нет покоя. А ты взгляни на войну с другой стороны. Напиши о тех, кто сомневался в победе, кто струсил, предал…

– Но я же не писатель и даже не журналист. Я – карикатурист областной газеты, – слабо сопротивлялся этому неожиданному напору Франька.

– Карикатурист… – передразнил Семка. – А кто тебе мешает стать писателем? Не такое это хитрое дело. Кого только мы не принимали в свой союз! А у тебя опыт. Вот, говоришь, тебя смершевцы чуть не поставили к стенке. Но народ защитил, освободил…

– Да не было там никакого народа! Та-ак, лейтенантик один, – вяло защищался Франька, в душе сожалея, что проболтался об этой давней истории.

– В общем, бросай свою газетенку и айда в столицу… При чем здесь женка, сын?! Ты рожден для творчества. А жёны еще будут. Хочешь, я тебя с такой кралей познакомлю. Софа из тебя сделает человека. Она в издательстве работает…



Через полгода Франька был уже в Минске. К тому времени он успел опубликовать в своей газете несколько «лирических зарисовок», в которых было много цветов, птиц и, увы, весьма размытых мыслей. Коллеги творчества его не одобрили, а редактор посоветовал уделять больше внимания карикатуре. Тем более что началась кампания против нерадивых председателей колхозов, не желающих сеять кукурузу.

Но Франька уже почувствовал вкус от игры словами. По ночам он строчил роман о любви. Ольга в перерывах между болезнями ребенка прочитала несколько страниц, как всегда, бесстрастно исправила грамматические ошибки, и вдруг, залившись краской, неожиданно спросила:

– Зачем ты пишешь эту гадость?

Она не одобрила его желание стать писателем, считая это дело лакейским и пошлым. А вот Софа, которую он и в глаза не видел, сама прислала ему восторженное письмо, где сообщила, что одна из его зарисовок, разруганных коллегами, попала в какой-то юбилейный сборник. А вскоре её усилиями в одной из минских газет появилась публикация, где с гневом рассказывалось, как местные черносотенцы с ведома властей забрасывают скромный домик фронтовика камнями за его острые публикации. В действительности окно в его квартире разбил соседский мальчишка, которому чем-то не понравился рыжий Франькин кот. Но Франька, выгораживая этого пацана, сказал, что окно пострадало от действий неизвестных. А уже друзья Софы придумали историю с подлым нападением на журналиста-фронтовика. Редактор посоветовал Франьке написать опровержение, рассказать, как всё было. Но тот вдруг заупрямился и, поругавшись с Ольгой, ни с кем не простившись, первым же поездом умчался в Минск. Больше он в те места старался не заглядывать. Даже когда хоронил мать, объехал их стороной.

Только без этой ноющей, вечно всем недовольной Софы он, конечно, в Минске бы пропал. По крайней мере не стал бы известным писателем. Софа первая пролистала его любовно-эротический роман. Потом, аккуратно разорвав листы на две части и уложив их стопкой в туалете, вынесла свой вердикт: «Не пиши о том, в чем ни ухом ни рылом». Она же защищала его и от бесчисленных врагов. А ими были не редакторы или партийно-идеологические чиновники, а сами вечно полупьяные члены союза писателей…

Через полгода Франька написал новый роман – корявый, претенциозный, где были война, немцы, герои. Софа хотела снести и его в туалет, тем более что листки с его любовным романом там уже заканчивались, но потом передумала. Читал его спившийся уже редактор, один из Софиных приятелей. Сократив большой роман до маленькой повестушки, он и напечатал её в своем журнале. Дальше всё было делом техники. Софа организовала нужную рецензию, пару восторженных откликов – и новый литературный талант стремительно взлетел на местном небосклоне. Но это её уже не могло удовлетворить. Засадив мужа за новую повесть, где должна была быть любовь, «такая, как у Ромео и Джульетты», но осуществлению которой мешают не семейные предрассудки, а проклятая война, Софа стала проталкивать своего гения на вершину Олимпа – в одно из издательств Москвы.

Завистливые коллеги Франьки меж собой говорили, что приглашение в местный ЦК, к любителю пображничать и потискать девок, к секретарю по идеологии Чертовичу, Софа пробила одним местом. Со своей стороны Сёмка где-то заикнулся, что приглашение – его заслуга. И это тоже могло быть правдой – в годы войны будущий секретарь партизанил с его дядькой и теперь считал своим долгом в меру сил и возможностей опекать его непутевого племянника.



Секретарь по идеологии – породистый рослый мужчина, – окинув Франьку придирчивым взглядом, нехотя предложил ему сесть. Был секретарь на удивление откровенен:

– Нам нужен свой писатель. И не столько для внутреннего, сколько для внешнего пользования. Поющих дифирамбы советской власти, восхваляющих героев войны, секретарей райкомов, обкомов и ЦК более чем достаточно. Сегодня нужен критический взгляд на происходящее. Есть и у нас отдельные недостатки. Поступило указание – найти такого человека. Чтобы и биография была соответствующая, и чтобы он не был широко известен. Понимаешь, в Москве, Ленинграде – там уже есть такие поэты, писатели. Их как бы замалчивают, но издают во всех издательствах, печатают в журналах, им всегда открыта дорога в Нью-Йорк, Париж, Лондон. Они вроде бы критикуют нашу действительность, но одновременно несут мудрое слово партии в народ, в интеллигенцию, труженикам села. Теперь решено иметь таких бойцов и на периферии. Мы должны продемонстрировать разлагающемуся Западу, что и у нас есть свобода слова, и для настоящего писателя, творца, нет никакой цензуры. В общем, вы должны стать нашим знаменем – для экспансии на Запад. И книжки ваши будуг издаваться там такими тиражами, которые не снились их местным гениям, лауреатам разных там, как их, черт побери, – нобелевских и прочих премий. Всё будет проплачено из партийной кассы.

– Но я же не знаю никаких языков, – только и выдохнул ошалело Франька. Чертович презрительно усмехнулся. Кажется, действительно, мужичок у этой Софы – парень без затей. То, что и надо.

– А вам и знать их не надо, – уже резко сказал секретарь. – Ваше дело набросать какой-нибудь романчик или захудалую повестушку. А редакторов, чтобы подправить, и переводчиков мы сколько угодно найдем. У них, к счастью, не перевелась еще безработица. И они пишут лучше многих наших народных графоманов, – секретарь снова изучающе посмотрел на Франьку. – Кстати, родной язык вам всё-таки придется выучить. Чем вам будет плохо? Сначала настрочите на белорусском, получите свой гонорар. Потом переведёте на русский – еще деньги. Затем вас как национального писателя издадут в Москве. Снова стопроцентный гонорар. Потом переведут на английский, немецкий, французский…

У Франьки закружилась голова. Он не верил своим ушам. Но вдруг ляпнул невпопад… Во всем была виновата его вечно спешащая всё поиметь сразу Софа; она в последнее время требовала, чтобы Франька срочно вступил в партию.

– И из всего будут вычислять партвзносы, – с ужасом проговорил он; огромные деньги, которые посулил Чертович, сразу же пробудили в нем небывалую жадность. Но секретарь вновь оборвал его:

– А вот в партию вам вовсе не обязательно. Вы, как те московские поэты, будете беспартийным коммунистом. Таким вы нам больше нужны. Мы вас даже будем время от времени подвергать критике. Но это, так сказать, любя. К тому же в будущем эта самая критика может вам еще очень даже пригодиться. И еще… Фамилия у вас какая-то слишком мелкая. Что это за Дробненький?

– Это отцовская фамилия, – проговорил Франька растерянно.

– Тогда возьмите материнскую.

– Там тоже не лучше.

– А что, если ее сократить. Не Дробненький, а Дроб. Звучит, а?! И не Франька, а Франц! Нет, лучше Феликс. Феликс Дроб – гениально. Бьет по-чекистски, навылет… Хотя… Феликса еще надо заслужить. Будешь Фёдор Дроб.

Чертович нехотя поднялся, тем самым как бы говоря, что аудиенция закончилась. Руку на прощанье не подал, – рукопожатие такого человека тоже, видно, надо было еще заслужить.

Франька вышел из ЦК и, сделав несколько шагов, опустился на скамейку. Его привело в восторг всё, что сказал Чертович, и особенно это крещение в Федора Дроба. Одно его настораживало – будущая критика. Не мог Франька оценить тогда всей прозорливости этого старого партизана и цековского идеолога. Не будь в свое время той согласованной с ним критики по поводу одного не самого лучшего Франькиного романа, после всех перемен, что начали происходить в стране в конце восьмидесятых и начале девяностых, кто бы вспомнил сегодня о нем, Дробе, и о его писанине! А так… Фёдор Дроб, писатель-фронтовик, жертва режима, подвергался гонениям партийных критиков-держиморд, – смело пишут теперь его биографы, исследователи его творчества. И на все лады расписывают его тяготы в своих «мемуарах» коллеги, поклонники которых считали, что они уже давно вымерли. Теперь, защищая его, Дроба, который в их потешной защите никогда и не нуждался, они вроде и сами при деле. Хотя ту жалкую заметочку в «Известиях», в которой якобы содержалась погромная критика Дроба, никто и не читал. А вот то, что власти щедро одаривали его премиями, орденами и медалями, – об этом как-то враз все постарались забыть. Немного выждав, вскоре он уже и сам начал давать интервью, где, не моргнув глазом, «заливал», как он ужасно страдал от прежних властей и даже фактически… голодал.

Сказав это одному из зарубежных журналистов, статью которого тут же перепечатали в республике, он ожидал, что коллеги-завистники припомнят ему все те газеты, которые из номера в номер печатали его повестушки, и за которые ему регулярно переводили повышенные гонорары, не говоря уже о журналах и альманахах в республике и в первопрестольной, где ежегодно печатались «гениальные» творения Дроба. А еще были центральные и краевые издательства… Всех прочих, непосвященных, они отшивали по причине отсутствия бумаги, а его сочинения и даже собрания оных издавали с завидной регулярностью. Надо признать, что и простые читатели старались достать его книги. И не столько потому, что стремились украсить свои «совковые» интерьеры, а потому, что другой литературы, – важной, нужной для понимания этого тяжело меняющегося мира, – по сути, в стране не издавали.



С той прежней жизнью теперь покончено. Дроб недолго был в растерянности. С помощью одряхлевшей и всё более докучающей нытьем Софы он вскоре стал смело осваивать открывшиеся перед ним новые горизонты. Почувствовав безнаказанность, он уже не только рассказывал, как его чуть не голодом терзала эта проклятая советская власть, но и как он боролся с ней, как ненавидел её. Хотя в действительности он возненавидел ее именно за то, что она не устояла, рухнула без предупреждения. А вместе с ней накрылись и два с половиной миллиона рублей, которые он накопил благодаря изданию своих бесчисленных партийных книжек. Нет, в них о партии не говорилось, но это были нужные книжки. Коммунисты – не сегодняшние власти; они за книжки, направленные против них, премий не давали, а в тюрьмы сажали или к чертовой матери на Запад выдавливали. В то время, когда работяги, не говоря уже об инженерах, едва концы с концами сводили, он, писатель Дроб, был – будто сыр в масле, и деревянных, но таких стойких, советских рубликов не считал. За квартиры, которые он получал в самых лучших домах Минска и менял раз в пять лет, платил гроши. А какой-нибудь замок с землицей и угодьями прикупить тогда было нельзя. На жратву тоже мало что тратилось. Пайка с разного рода невиданными для простых смертных деликатесами из цековской столовой, к которой его сразу прикрепили, стоила копейки, или, как сказал однажды при встрече все тот же секретарь по идеологии, с неблагозвучной фамилией Чертович, «по себестоимости».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю