Текст книги "Роковой самообман: Сталин и нападение Германии на Советский Союз"
Автор книги: Габриэль Городецкий
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 45 страниц)
Однако неожиданно вмешался Черчилль. Игнорируя доводы Криппса, он вновь заявил, что его «долг» – сообщить все факты Сталину. Если они или его послание «встретят плохой прием», это несущественно в сравнении с важностью сведений. Соответственно Криппсу были посланы инструкции в этом духе, подчеркивающие военное значение передышки, которую получит Советский Союз, пока Гитлер будет привязан к Балканам. Хотя инструкции Черчилля являлись обязательными, Иден в свой первый день в Форин Оффис после миссии на Среднем Востоке просмотрел материал и в последнюю минуту внес изменения, поручая Криппсу дать ход посланию, однако оставляя окончательное решение на его усмотрение. Любопытно, что все эти очевидные нестыковки полностью отсутствуют в изложении Черчилля{825}.
Хотя Черчилль приписывает своему предостережению исключительное значение, не стоит забывать, что долгие споры по поводу его передачи являлись лишь побочной линией в интенсивной деятельности на международной арене, затушеванной в черчиллевских мемуарах. Криппс тщетно нажимал на правительство, чтобы оно определило свою политику в отношении Советского Союза на случай, если рисунок международных созвездий переменится. После подписания советско-югославского пакта, совпавшего по времени с черчиллевским посланием Сталину, Криппс вновь принялся вербовать сторонников признания de facto советского контроля над Прибалтикой. В своих мемуарах Иден оспаривает у Черчилля первенство в деле закладывания фундамента Большого Альянса. Свидетельства о замыслах немцев и различные действия Советского Союза по предотвращению германской агрессии, как уверяет нас Иден, показали, что «пришло время поправить отношения» с Советским Союзом, и это заняло главное место в списке приоритетов{826}. Все, однако, было не так. Кэдоган легко убедил Идена отклонить предложения Криппса. События, на которые ссылается Иден в своих мемуарах, не были сочтены «вескими доказательствами» отказа русских от политики сотрудничества с Германией. Напротив, Иден полагал, что Сталин скорее уступит угрозам Гитлера, чем решится на открытый разрыв, и не собирался «делать бессмысленные жесты». Роль Криппса была сведена к пристальному наблюдению за ходом событий, чтобы не пропустить поворотный момент, когда можно будет добиться перелома в отношениях.
Чувствуя, как ускользает благоприятная возможность, Криппс горько сетовал, что у него «немного было козырей для игры, да и те по большей части отобрало Правительство Его Величества». Предоставленный самому себе, Криппс вознамерился, как он писал домой, «сделать все возможное по собственной инициативе, чтобы заставить этих людей прислушаться ко мне»{827}. Легче сказать, чем сделать: теперь, когда Югославии грозила гибель, русские стали еще чувствительнее к любой попытке втянуть их в войну. Ни один из предлогов не помог Криппсу встретиться с Вышинским. Наконец, после «довольно жесткого письма» Вышинскому его вызвали в Наркомат иностранных дел посреди ланча, устроенного Ассарассоном 9 апреля. Однако Криппсу не позволили завести беседу на политические темы; Вышинский словно спрятался в раковину. Возвратившись в посольство, Криппс написал ему личное письмо{828}. Это письмо, длиной более 10 страниц, порицало обычное для Советского Союза стремление создать зоны безопасности для своих границ, вместо того чтобы обеспечить нейтралитет на Балканах в целом. Хотя письмо предшествовало крупным поражениям английских войск в Греции, рассмотренное на фоне постигшего их там несчастья, оно, разумеется, усугубило сталинские подозрения насчет попыток вовлечь его в войну, чтобы ослабить натиск на Англию. Потому больше всего в письме Криппса поражают его рекомендации:
«…Настоящий момент – решающий для Советского правительства, так как неизбежно возникает вопрос: что лучше – ждать и встретиться со всей мощью немецких армий в одиночку, когда они выберут время и проявят инициативу, или немедленно принять меры для объединения советских войск с еще не разгромленными армиями Греции, Югославии и Турции плюс некоторая помощь Британии в людской силе и технике. Эти армии насчитывали бы свыше 3 млн человек и могли бы заманить большое количество немецких войск в труднопроходимую местность».
Криппс фактически выявил суть послания Черчилля, говоря, что, «вероятно, это – последняя возможность для Советского правительства предпринять какие-то действия для предотвращения прямого нападения немецких армий на свои границы»{829}.
Лишь после отправки собственного предостережения Криппс получил от Идена инструкции заняться передачей послания Черчилля. Он взорвал одну из своих обычных бомб, признавшись, что только что передал Вышинскому свое личное предостережение. В его ушах еще звучало заявление Вышинского о позиции британского правительства, исключающей дискуссии политического характера, и он утверждал, что «более краткое и менее выразительное» послание Черчилля не только «не возымело бы действия, но и стало бы серьезной тактической ошибкой». Как он опасался, в новых обстоятельствах русские не поймут, «почему им столь официальным образом передают столь краткий и фрагментарный комментарий к фактам, которые им, разумеется, прекрасно известны, без отчетливо выраженной просьбы разъяснить позицию и предполагаемые действия Советского правительства». Выразив глубокое изумление по поводу необъяснимого поведения Криппса, пославшего от себя политическое письмо чрезвычайной важности Вышинскому, в Форин Оффис пришли к выводу, что нет смысла заниматься этим делом дальше. 15 апреля Иден ознакомил Черчилля с ответом Криппса, присовокупив в короткой записке, что «доводы сэра С.Криппса против передачи вашего послания обладают известной убедительностью». Однако Черчилль не признавал никаких оговорок. Как он сообщил Идену, «особенно важно, чтобы это личное послание от меня Сталину было "передано. Не могу понять, почему оно вызвало такое сопротивление. Посол не понимает военного значения данных фактов. Прошу, сделайте мне одолжение». Последовала еще одна короткая отсрочка, пока Идена не было в Лондоне, прежде чем Криппс, наконец, 18 апреля получил инструкции передать послание без всяких оговорок. Он должен был использовать любые каналы и прибавить те из дополнительных комментариев Форин Оффис, какие «сочтет подходящими»{830}. В конце концов, предостережение нашло дорогу в Кремль к Сталину лишь 21 апреля.
Заявления Черчилля и Идена задним числом, будто предостережение органически связано с закладыванием основ Большого Альянса, представляются спорными. Руководящую политическую установку Форин Оффис не поколебали ни драматические события, ни накопленные донесения разведки, ни вмешательство Черчилля. Ярко выраженная позиция «строгой сдержанности» и отказ от новых переговоров оставались признанной политикой правительства. Подстрекаемый Криппсом, Иден сообщил кабинету 21 апреля о своем намерении приступить к новым переговорам, но добавил, что «не слишком уверен в хороших результатах». Он не надеялся, что из попыток «вызвать расположение Советов» к Англии «что-нибудь выйдет»{831}. Черчилль, словно забыв о мотивах, побуждавших его настаивать на передаче его предостережения Сталину, не одобрял возобновления «безумных усилий» выказать «любовь» и стоял за «угрюмую сдержанность»{832}. Иден поспешил согласиться со словами премьер-министра: «Сейчас от России больше ничего не добьешься»{833}.
Упорство, с которым Черчилль цеплялся за свое предостережение, легко понять, если рассмотреть его в контексте сокрушительных военных поражений, понесенных Англией. Необходимость заручиться поддержкой Советского Союза диктовалась отражением этих событий как внутри страны, так и на статусе Британии на Балканах и Среднем Востоке. Не случайно интерес Черчилля к перехвату «Энигмы» возрос 1 апреля, как раз когда он получил депешу от генерала Уэйвелла с описанием успеха наступления Роммеля в Киренаике, осуществленного «гораздо скорее и с большими силами», чем ожидалось, и вынудившего его отступить. Черчилль мгновенно оценил все последствия поражения и поспешил предупредить Уэйвелла: «Гораздо важнее потери территории сама мысль, что мы не можем противостоять немцам и одного их появления достаточно, чтобы отбросить нас на многие мили. Это пагубно скажется всюду на Балканах и в Турции… Любыми средствами придумайте маневр получше и как-нибудь сражайтесь»{834}. Первые разногласия по поводу передачи предостережения совпали с решением временно приостановить захлебывающееся наступление в Западной пустыне, повернув войска к Греции. Данное решение скорее призвано было как-то поднять дух в обществе, нежели вытекало из тактических или. стратегических соображений. Совершенно очевидно, единственным шансом остановить немцев в Греции, особенно после открытия югославского фронта 6 апреля, было бы появление советской угрозы у них в тылу{835}.
Уэйвелл оказался не в состоянии стабилизировать линию фронта и 7 апреля признался, что опасность нависла над Тобруком. Черчилль немедленно отреагировал, обвиняя Уэйвелла в неумении «взять верную ноту перед нашим обществом»; Лондон – место, где «создается общественное мнение». Атмосфера в стране стала столь гнетущей, что Уэйвелл получил от Черчилля инструкции биться за Тобрук «насмерть, не помышляя об отступлении»{836}. Краткость и загадочность формулировок послания Сталину Черчилль объяснял желанием привлечь внимание последнего и установить доверительный контакт с ним. После 10 апреля, когда события в Греции обернулись к худшему, он как будто уже не придавал большого значения этому доводу. В тот день Иден вернулся со Среднего Востока с пустыми руками, а находящийся в подавленном настроении кабинет узнал о том, что 2 000 человек, в том числе три генерала, попали в плен в Ливии. Царившее кругом отчаяние усугублялось возобновившимися бомбежками Лондона. Единственным лучом надежды оставалась перспектива внезапного крутого поворота событий на восточном фронте. Учитывая это и совершенно не заботясь о том, какой эффект среди русских произведет обнародование предположительно секретной информации, Черчилль в речи по радио 9 апреля и затем 27 апреля в парламенте высказал мнение, что Гитлер может повернуть свою кампанию на Балканах на захват «украинской житницы и кавказской нефти»{837}. Этот вывод, сделанный на основе предположительно секретного послания, полностью перечеркнул возможный эффект от него.
15 апреля Черчилль признал: наступление немцев оказалось столь успешным, что представляет теперь серьезную угрозу Египту. Он не мог одновременно оборонять Египет и продолжать сопротивление в Греции{838}. К моменту передачи предостережения положение сложилось крайне тяжелое: Черчилль всерьез задумался о «судьбе войны на Среднем Востоке, потере Суэцкого канала, расстройстве и смятении в огромном войске, собранном нами в Египте, исчезновении всяких перспектив на сотрудничество с американцами через Красное море». Наконец, 22 апреля Уэйвелл с прискорбием известил Черчилля, что «пришло время с помощью официального коммюнике подготовить общество к скорому падению Греции»{839}. Для Черчилля возможная потеря Египта и Среднего Востока равнялась «катастрофе первостепенного значения, уступающей лишь успешному вторжению и окончательному завоеванию». Ситуация так обострилась, что Уэйвелл получил приказ: в предстоящих боях «никакой сдачи в плен офицеров и солдат, пока речь не идет по крайней мере о 50 %-ных потерях в соединении или подразделении… Генералам и штабным офицерам, застигнутым противником, использовать для самообороны свои пистолеты»{840}.
Слухи о войне и сепаратном миреНедоверие к англичанам усиливалось прямо пропорционально ухудшению военной ситуации. В течение зимы, когда военные операции приостановились, русские предполагали, что Гитлер постарается упрочить экономическое положение Германии с помощью отдельных операций на Среднем Востоке. Когда «военный сезон» открылся, ждали, что он сосредоточится на решающем ударе по Англии. Однако, как стало ясно к апрелю, на англо-германском фронте создалась патовая ситуация. С другой стороны, после поражений, нанесенных Англии в Греции, казалось непостижимым, как англичане смогут добиться ее разрешения на поле боя. Компромиссный мир представлялся вполне вероятным{841}.
Поэтому важнейшей задачей советской дипломатии и разведки являлось как можно более раннее обнаружение каких-либо признаков, указывающих на сепаратный мир. Значение отчетов Майского ошибочно недооценивалось. Мало к кому из дипломатов так хорошо относились в Лондоне. Майский был одним из немногих высокопоставленных меньшевиков, переживших репрессии; его популярность в Лондоне в разгар проведения политики коллективной безопасности спасла ему жизнь, и он прекрасно это понимал. Его прежняя принадлежность к партии меньшевиков научила его осторожности, и он старался как мог демонстрировать свою верность Сталину. В награду за это в феврале 1941 г. он был избран членом Центрального Комитета партии. Его избрание, как подчеркивал Молотов, отражало сложившееся мнение, что Майский «хорошо зарекомендовал себя в роли полномочного посла в трудных условиях и нужно показать, что партия ценит дипломатов, выполняющих волю партии»{842}. Его близкое знакомство с политической ареной в Англии имело решающее значение для кремлевской оценки британской политики накануне войны.
Когда вспыхнул пожар на Балканах, реакция Майского отличалась крайней осторожностью и сдержанностью. «Поживем – увидим», – стало его любимым присловьем; «нелегко быть пророком в наши дни», и он не собирался «гадать на кофейной гуще». И все же тщательное исследование его контактов, дневниковых записей и телеграмм в Москву дает ясную картину взглядов, которых придерживались в Кремле. Важнейшей задачей советской дипломатии являлось нейтрализовать неприязнь, грозившую испортить германо-советские отношения{843}. Большинство посетителей Майского, в том числе Ванситтарт, бывший несменяемый заместитель министра в Форин Оффис, изо всех сил старались внушить ему, что Советский Союз может оказаться следующей жертвой. Майский, подпевая Кремлю, усматривал в таких попытках навязчивую идею англичан, видящих немцев везде, «даже под кроватью». Он верноподданнически информировал Москву о своем твердом противостоянии подобным откровенным усилиям втянуть Советский Союз в войну{844}.
Майский несомненно скептически относился к предположениям, будто Черчилль может просить мира. Тем не менее, он якобы раскрыл кампанию, организованную британским правительством и прессой, чтобы «пугать нас Германией». Особенно обеспокоили его вышеупомянутые публичные выступления Черчилля 9 и 27 апреля, в которых он предупреждал о грядущем наступлении Германии на Советский Союз. «С каких пор, – кисло спрашивал Майский личного советника Черчилля Брендана Брэккена, – Черчилль принимает так близко к сердцу интересы СССР?» В столь сложной ситуации, предостерегал он, заявления Черчилля «звучат очень неудачно и даже бестактно. Они имеют в Москве эффект как раз обратный тому, на который он рассчитывает». Подозрения Майского лишь укрепились, когда он узнал, что на деле в распоряжении Черчилля нет никаких конкретных сведений о замыслах немцев. Очевидно, пришел он к выводу, «что вся кампания бритпра[вительства] и английской печати о предстоящем нападении Германии на СССР не имеет под собой никакой серьезной базы и что она является продуктом: „Der Wunsch ist der Vater des Gedankens“»{845}{846}. Как сказал Майскому Ллойд Джордж, премьер-министр «обеспокоен и даже отчасти „depressed“{847}». Он не предвидел ни поражений в Ливии, ни поразительных успехов немцев на Балканах. Черчилль, по мнению Ллойд Джорджа, жил в уверенности, что «нападение Германии на СССР в самом ближайшем будущем неизбежно – из-за Украины, из-за Баку – тогда СССР сам, как „спелый плод“, упадет с дерева в корзинку Черчилля»{848}.
Когда в начале мая Приутц, шведский посол в Лондоне, скептически спросил Черчилля, как Англия собирается выиграть войну, тот ответил прелестной притчей:
«Были две лягушки – оптимистка и пессимистка. Однажды вечером они скакали по лужайке и услышали чудный запах молока из соседней молочной. Лягушки поддались соблазну и прыгнули в открытое окно молочной. Рассчитали они неудачно и плюхнулись прямо в большую банку с молоком. Что было делать?.. Лягушка-пессимистка поглядела кругом, увидела, что стенки банки высоки и отвесны, что взобраться по ним наверх невозможно, и пришла в отчаяние. Она повернулась на спинку, сложила лапки и пошла ко дну. Лягушка-оптимистка не захотела так бесславно погибать. Она тоже видела высокие и крутые стенки сосуда, но решила барахтаться. В течение целой ночи она плавала, двигалась, била лапками по молоку и вообще проявляла всяческую активность. И что же? Сама не подозревая того, лягушка-оптимистка к утру сбила из молока большой кусок масла и спаслась от смерти».
В своих мемуарах Майский, явно задним числом, воспользовался этой притчей, чтобы изобразить Черчилля лидером, твердо противостоящим всем напастям. Но в то время, как видно из его дневника, у него создалось совершенно иное впечатление. Мемуары заканчиваются этой героической историей, а в дневнике обнаруживается, что на Приутца мало подействовали драматические таланты Черчилля. Он совершенно определенно сказал Майскому, что никакой великой стратегии у Черчилля нет и он полагается на импровизацию. По-видимому, у него нет ни малейших идей, как выиграть войну. Не преследуя никаких конкретных целей, Приутц, тем не менее, оставил впечатление, будто близкий конфликт между Германией и Советским Союзом стал навязчивой идеей Черчилля. В случае германо-советской войны он «готов пойти на Союз с кем угодно, хотя бы с самим чертом, дьяволом». В результате у Майского сложилось убеждение, что отсутствие других альтернатив заставляет Черчилля стараться втянуть Советский Союз в войну, распространяя слухи{849}.
Ввиду растущей озабоченности немцев этими слухами{850} приняты были срочные меры, чтобы пресечь их. На приеме в советском посольстве в Вашингтоне посол Уманский отвел Галифакса в сторонку и какое-то время сетовал на «враждебность к Советскому Союзу, все еще живущую в британских правительственных кругах, как и дух Мюнхена». Он обрушился на Черчилля, заметив, что в своей последней речи по радио тот допустил, «при – всем моем уважении, не что иное, как грубый промах. Он говорил, будто Германия не только хочет, но и может проглотить Украину с величайшей легкостью. Это абсурдно и оскорбительно». Стоя в пределах слышимости для сотрудников германского посольства, Уманский хвастался успехами Красной Армии на Халхин-Голе, подчеркивая, что Советский Союз – это не Франция Даладье{851}.
Ощущение, что один неверный шаг, будь то военная провокация или дипломатический просчет, может вызвать войну, вело к осторожности, граничащей с паранойей. Случайно или нет, но Майский оказался стеснен в своих действиях после падения Югославии и предостережения Черчилля, с ростом боязни провокации и сепаратного мира. Как и весь остальной советский дипломатический корпус, он находился под пристальным наблюдением обширного контингента работников НКГБ в посольстве. Он не мог провести ни одной беседы, чтобы его не подслушивали, и зачастую ему приходилось приглашать своих гостей прогуляться в самый конец парка позади посольства, если он хотел поговорить свободно{852}. После его встречи с Иденом 16 апреля его стал постоянно сопровождать, несомненно повинуясь инструкциям из Москвы, новый советник Н.В.Новиков, которого Иден считал «кремлевским сторожевым псом при Майском». Майский обязательно отмечал присутствие Новикова на всех своих встречах, даже в самых кратких отчетах. Был Новиков приставлен наблюдать за Майским спецслужбами или Наркоминделом, все равно этот беспрецедентный образ действий явно мешал контактам с Иденом, как сам Майский в шутливой форме описывал в дневнике:
«Иден позвонил, пригласил меня и попросил прийти одного, потому что Иден будет один. Я ответил ему, что не вижу причин не привести с собой Щовикова]. Когда мы были в приемной, появился секретарь и заявил, что Н. лучше подождать в приемной. Однако я зашел к И. с Н. Увидев нас вместе, И. побагровел от раздражения, какого я у него никогда не замечал, и воскликнул: "Не хочу показаться грубым, но было сказано, что сегодня приглашается один посол, а не посол и советник". Я ответил, что между мной и Н. нет секретов и я не понимаю, почему он не может сопровождать меня во время обсуждений. И. гневно сказал, что лично против Н. ничего не имеет, но не может создавать нежелательный прецедент; если советский посол может прибыть со своим советником, то и другие послы могут сделать то же самое. Если можно привести советника, почему не захватить 2–3 секретарей? Тогда посол будет приходить не один, а с целой делегацией. Это неприемлемо. И. всегда приглашает послов по одиночке и менять эту практику не намерен. Я пожал плечами. Н. остался, и И. в течение всей беседы сидел красный и сердитый. Ситуация в конце концов стала невыносимой. Если подобная сцена повторится, я откланяюсь и вернусь в посольство»{853}.
Вряд ли есть сомнения в том, кого Майский боялся больше: Идена или Сталина.








