Текст книги "Обратный билет"
Автор книги: Габор Т. Санто
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Но если на мнение коллеги и оказали какое-то влияние карьерные интересы, обиды З. к нему не испытывал. Он даже был благодарен за то, что тот снял с его души мучительный груз самообвинения в неверии, на десятилетия вооружив его аргументами против появляющихся иной раз угрызений совести. В каком-то смысле именно этот друг и коллега открыл ему путь к университетской и академической карьере, путь, на котором за четверть века он как ученый достиг максимальных результатов.
Хотя они и прежде время от времени писали работы в соавторстве, настоящее научное сотрудничество сложилось между ними после того, как он ушел из Школы раввинов. Теперь они были не соперниками, а равноправными, дополняющими друг друга партнерами, – пока не стало очень уж сильно колоть глаза, что профессор университета, академик, в своих работах, которые часто публиковались за рубежом, сотрудничает пусть с солидным ученым, но все же, как ни крути, церковным деятелем, раввином. Общие статьи появлялись все реже, но они по-прежнему не теряли друг друга из виду, посылая друг другу свежие оттиски. Они сотрудничали в исследовании рукописей Генизы[7]7
Фрагменты древних рукописей на иврите.
[Закрыть]: раввин занимался гебраизмом рукописей, а на долю З. выпало изучение арабских элементов. Во всяком случае, так считали в университетских кругах, и З. это вполне устраивало.
5
Внезапно (или ему показалось, что внезапно) хлынул дождь. Он встал со скамьи, посмотрел на часы и не поверил своим глазам: дело шло к вечеру. Сердце у него бурно колотилось. Он торопливо спустился с горы и перед гостиницей «Геллерт» поймал такси.
З. не помнил, случалось ли с ним когда-нибудь, чтобы он не пришел домой вовремя. Если ему приходилось задержаться где-то хотя бы на четверть часа, он обязательно звонил домой, чтобы жена не беспокоилась зря; она тоже придерживалась этого правила. Это была не просто условность, проявление вежливости: в подобных случаях их привязанность друг к другу переходила в какую-то истерическую тревогу, воображение рисовало им самые жуткие варианты всякого рода несчастий. Они даже ссорились из-за этого – после того как ситуация прояснялась и они вздыхали с облегчением.
Однажды, в середине шестидесятых, они были в групповой поездке в Кракове, и вследствие некоего дурацкого недоразумения (кажется, гид купил меньше билетов, чем требовалось) шофер туристического автобуса, вспылив, поехал прямо в управление городской полиции; там они втроем: шофер, гид и З., отправились выяснять отношения, а дверцу автобуса с недоумевающими пассажирами водитель закрыл. Потом З. узнал: через несколько минут после того, как он вошел в подъезд, где стояли на часах двое стражей порядка, жена вдруг разрыдалась и стала рваться из закрытого автобуса, на ломаном немецком крича: «Wo ist mein Mann?! Wo ist mein Mann?!»[8]8
Где мой муж?! (нем.) (Примеч. переводчика.)
[Закрыть] Слава Богу, шофер вернулся в автобус за документами и, испугавшись, позвал З. Когда он вышел (до этого момента он, ни о чем не подозревая, болтал по-русски с дежурным офицером) и они оказались вдвоем, жена, все еще дрожа от пережитого, стала выговаривать ему: как он смеет оставлять ее одну, как он мог допустить, чтобы их разделили?.. Сначала он растерялся и лишь потом сообразил, что с ней творится. Как он сам для себя сформулировал, кричала не она: это Освенцим кричал из нее. З. находился в двух тысячах километров оттуда, под Давыдовкой, когда его мать и двоих сыновей от первого брака послали в газовую камеру, а из рук его нынешней жены вырвали полуторагодовалую дочку, которую она никогда больше не видела.
Он обнял жену, пытаясь утешить, успокоить, но она лишь твердила, что ни минуты больше здесь не останется. На другой день они вернулись домой.
Все это вспомнилось ему сейчас, когда он стоял у двери, в насквозь промокшем плаще, не зная, как объяснить, что́ он, собственно, делал столько времени и почему не позвонил, если уж ему захотелось ни с того ни с сего посидеть на горе Геллерт. Ему даже пришлось выслушать спрятанные под иронией подозрения (впервые, кажется, в жизни): уж не завел ли он, на старости-то лет, интрижку? Впрочем, в этих полусерьезных словах не было ни ревности, ни обиды, а лишь та же подсознательная паника: милый мой, если ты идешь к другой женщине, то хоть позвони, чтобы я тебя не ждала напрасно.
Он лишь устало махнул рукой и попросил прощения. И невнятно пробормотал: слишком много проблем на работе, все запуталось, но это в общем ерунда, уладится как-нибудь, просто он с трудом стал переносить дрязги, которых всегда было много на кафедре. Жена от таких объяснений лишь сильнее встревожилась, да к тому же еще и обиделась. Она сказала, что боится за него: в этом возрасте, когда угроза инфаркта висит над каждым, опасно принимать неприятности так близко к сердцу. Обиделась же она потому, что он не захотел делиться с ней тем, что его тревожит.
На восстановление мира ушел весь вечер. Он признавал, что ее беспокойство оправданно, и корил себя за невнимательность. Однако воспользоваться случаем и рассказать, что его гнетет, он так себя и не смог заставить.
6
На следующий день, возвращаясь из библиотеки домой, он остановился у зеленной лавки, раздумывая, не купить ли ему яблок, меда и моркови, без которых нет новогодней трапезы. В конце концов он от этой идеи отказался.
И все-таки после ужина он не выдержал и пошел в кладовую – поискать мед. Жена, услышав грохот, сказала: если ему что-нибудь нужно, пусть спросит у нее, а не устраивает беспорядок. Скрепя сердце он объяснил, что такой у них был обычай: встречать Новый год с медом и яблоками. Жена, качая головой, сказала что-то про старческие причуды и замшелые суеверия, но не стала упорствовать и принесла из кладовой горшочек с медом.
Потом, сидя один в кухне и обмакивая кусочки яблока в мед – чтобы подсластить следующий год, – он испытал какое-то детское удовлетворение. Сочетание кисловато-терпкого вкуса и густой сладости во рту вдруг живо воскресило в нем атмосферу далекого детства.
Однако настоящим праздником для него были в детстве не торжественные, таинственные и почему-то (может быть, потому, что их называли грозными) пугающие дни перед Йом Кипуром, а – Сукес, когда во дворе дома в Таполце сооружался крытый камышом шатер. Внутри висели цветные картинки с изображениями Иерусалима и Храма, виноградные грозди, яблоки; в шатре совершали вечернюю трапезу. Отец давал маленькому З. отпить вина из своего бокала; ароматы вина, медового бархеса, рыбного заливного, фруктов и, как ему еще помнилось, гвоздики, которая, кажется, должна была символизировать землю Израиля, смешивались с сырой дымкой осеннего вечера. В это время часто шли дожди, вода текла через камышовую кровлю, и они на время кидуша[9]9
Освящение праздника (иврит).
[Закрыть] прятались в угол, где еще было сухо. Двадцать лет спустя, когда уже дети З. пригубливали вино из его стакана, в шатре, увешанном фруктами, ему чудился тот же пряный гвоздичный запах; но это было в Пеште, на улице Чаки, во дворе доходного дома, где стояла и синагога…
А в следующий момент, как он ни силился этого избежать, в памяти его всплывали (и так было каждый раз, когда он думал о детях) кадры американской кинохроники, снятые осенью тысяча девятьсот сорок пятого, в дни вскрытия массовых захоронений в окрестностях Освенцима: ямы, доверху набитые детскими трупами.
Он тогда сидел в темном зале кинотеатра «Аполлон» и молился сразу о двух вещах: чтобы не обнаружить в этом страшном месиве своих детей – и чтобы еще раз увидеть, узнать, возможно, сохранившиеся черты. Сотрясаясь от безмолвных рыданий, стискивал он подлокотники кресла. Именно там, в кино, он сказал Богу «нет». Себе же он никогда не мог простить, что, перед тем как уйти на фронт, послал жену с малышами к своим родителям, в Таполцу, считая, что там они будут в большей безопасности.
Отодвинув тарелку, он медленно дожевал яблоко. Никаких ароматов он больше не чувствовал – только кисловатый вкус яблочной мякоти.
7
Субботним утром, в обычное время, его студенты сидели на диване в его кабинете при кафедре. В этот раз он читал и переводил с ними отрывки из Екклесиаста.
Один из учеников, будущий археолог, изучал иврит скорее из любопытства. Второй готовился стать историком Древнего мира; обладая незаурядными способностями и большим запасом познаний, он часто и в самое разное время приходил к профессору за консультациями, и тот, хотя его несколько тяготила такая назойливость и смущали длинные неопрятные волосы и всклокоченная бороденка юноши, терпеливо, отдавая должное таланту и упорству, помогал ему. Третьей в группе была девушка, чья фамилия бросилась ему в глаза еще в списке претендентов: это была фамилия семьи, из которой вышло немало известных раввинов. После первого же занятия он осторожно расспросил ее: действительно, она была из той самой семьи. Он слышал, что даже в пятидесятые годы семья жила в соответствии со строгими правилами ортодоксального иудаизма; однако девушка, которая всегда носила юбку, к участию в субботних семинарах относилась без тени недовольства. На первом же коллоквиуме он поставил ей неуд, а потом, увидев слезы у нее на глазах, не нашел ничего лучшего, как сказать, что был строг с ней в ее же интересах, ибо дальнейший ее путь должен строиться на прочной научной основе. Он сознавал, что, не будь она еврейкой и не носи эту фамилию, он со спокойной совестью оценил бы ее знания как удовлетворительные. Но слишком сложно было бы объяснять этой девушке в круглых очках и с вызывающе (в его глазах) мальчишеской стрижкой, что́ заставляло его так вести себя по отношению к ней. К переэкзаменовке девушка подготовилась блестяще. После второго вопроса он взял ее зачетку и вписал тройку. И потом несколько недель не мог забыть ее растерянных глаз, в которых смешались страх, недоумение и гнев.
В начале учебного года студентов на семинаре, как обычно, собралось довольно много; уже к середине первого семестра значительная часть их отсеялась. Но даже несмотря на то, что несколько оставшихся встречались регулярно, на семинаре не сложилось той доверительной, почти дружеской атмосферы, какая обычно характерна для отношений между преподавателем и студентами в таких маленьких коллективах и располагает к обмену мыслями и за пределами учебного материала. О будущем археологе З. не знал совсем ничего, и если с другими двумя у него все же возник какой-то личный контакт, то к археологу он испытывал лишь смутное недоверие. В течение года тот не проявлял заметной активности, и, хотя к экзаменам он готовился добросовестно, его постоянное присутствие на занятиях ничем нельзя было объяснить. Возможно, это просто моя болезненная подозрительность, успокаивал себя З., но невольно стал еще тщательнее следить за каждым своим словом, произносимым во время занятий.
На этом занятии получилось очень кстати, что девушка сама заговорила о следующей субботе, сообщив, что не сможет прийти. Ах да, вот хорошо, вы мне напомнили, хлопнул себя по лбу профессор, у меня ведь тоже кое-какие срочные дела, так что давайте перенесем нашу следующую встречу…
Его немного смутил испытующий взгляд девушки. В ее округлившихся глазах читалось: интересно, что за такие дела обнаружились у профессора. Но невысказанный вопрос ее остался без ответа; как, впрочем, остался бы без ответа, будь он и высказанным… Они договорились, что через две недели постараются найти удобный для всех день и час, чтобы наверстать пропущенное.
8
Утром в понедельник он на ходу сказал секретарше, жующей бутерброд, что конец недели проведет за городом, субботний семинар отменил, а если кто-нибудь станет его искать, пускай потерпит до понедельника. Секретарша, дама четкая и исполнительная, хотя и грубоватая немного, равнодушно кивала, двигая челюстями, и это слегка его отрезвило. Кажется, он излишне серьезно относится к конспирации. Кому какое, собственно, дело, если его два дня не будет?
Он вышел из здания филфака на улице Пешти Барнабаш и пешком отправился в университетскую библиотеку, где планировал работать всю эту неделю. Ему предстояло отредактировать для переиздания свою книгу по Древней истории, вышедшую почти десять лет назад. В читальном зале у него было свое постоянное место, там он и устроился.
За минувшие годы ему редко случалось написать что-то такое, чего он позже стыдился бы. Он не без оснований полагал, что если выбросить ссылки на Маркса и Энгельса, которые любой исследователь вставлял в свои работы столь же добросовестно, как и он, то ход его рассуждений от этого нисколько не пострадает и нормальный читатель все прекрасно поймет. Однако он часто испытывал потребность как-нибудь, чем-нибудь дополнить свой привычный способ смотреть на жизнь, способ, который, конечно, был для него органичен, как собственная кожа, и потому он не мог просто сменить его, как сменил в свое время одеяние раввина на пиджак и галстук. В одной из критических статей на его книгу этот способ видения был охарактеризован так: «Даже анализируя политеизм античных греков, автор не в состоянии освободиться от своих методов, скажем даже, пристрастий, которые подходят для монотеистических религий». Поэтому З. так старательно обходил ту область своей научной деятельности, в которой специализировался до тысяча девятьсот сорок девятого года; более того, избегал даже в сносках ссылаться на свои публикации того времени. И поэтому так упорно – может быть, слишком упорно – держался за цитированные-перецитированные марксистские источники, за идеологические аргументы исторического материализма, поэтому неоднократно утверждал, что отдельной истории религии нет и не может быть, что сфера эта «может исследоваться лишь в контексте общей истории развития общества и общественного сознания».
Ему казалось, от него ждут чего-то большего, что он должен высказывать мнение более открыто и однозначно; поэтому он последовательно отступал в этом вопросе, пересматривая свои прежние взгляды. Он знал, что не прав, но не обижался на критиков: ведь они отстаивали как раз ту позицию, которую он и стремился занять. Во всяком случае, эти свои работы он бывшему коллеге в Школу раввинов уже не посылал; а с начала шестидесятых годов, когда его избрали действительным членом Академии наук, ни разу больше не выступал с ним в соавторстве; да и тот, если им случалось столкнуться где-нибудь – например, в бассейне, – тактично не заводил речь о его последних научных достижениях…
Сейчас, сидя в библиотеке, он никак не мог сосредоточиться на работе. В голове постоянно крутилась мысль: если кто-то, кто-то такой, кому он не может ответить, как не может ответить себе самому, – если этот кто-то спросит его, как объяснить столь резкий поворот в его мышлении, в его жизни, – то где он возьмет объяснение? Он нервничал. Чувствуя, что работа не идет, он погасил настольную лампу, откинулся в кресле и закрыл глаза. Сидя, он слегка покачивался вперед-назад, вперед-назад. Так с ним бывало всегда, когда он, впав в рассеянность, забывал следить за собой. Но факт тот, что ритмичные, едва заметные движения тела помогали ему успокоиться.
Да нечего тут объяснять, вспомнился ему бывший коллега по Школе раввинов. «Ты – не Элиша», – прозвучали в голове слова… Значит, тот все-таки счел возможным сравнить его с еретиком, отрицающим Бога. З. вспомнил, что пишется в Талмуде: «И все это откуда у него?.. Оттуда, что он видел язык рабби Иегуды Пекаря, в пасти пса, который как раз лакал кровь. Он сказал: это Тора, и это ему награда?! Это язык, который произносил слова Торы так, как нужно?! Это язык, который каждый день трудился над Торой?! Это Тора, и это его награда?! Стало быть, нет правды в мире и нет возмездия после смерти». Фразы эти всплыли из глубин его сознания вдруг и сразу, будто он читал Талмуд ежедневно.
Подобно Элише, он тоже утратил веру. Вот только если бен Абуя, переживая после учиненных Адрианом преследований глубокий душевный разлад, пытался других убедить, что нет смысла жить по Закону, то он, З., сделал этот вывод только для себя самого. И все же, читая лекции студентам, публикуя научные труды, он, плохо ли, хорошо ли, распространял, передавал эти свои взгляды и другим, да и его личная жизнь служила в этом смысле неоспоримым примером; так он то оправдывал, то обвинял себя. Если Бога нет, если есть только мир, если есть только человек и его беспредметная вера, то именно так и следует умножать и передавать это знание далее, ибо оно сделало мир таким, а значит, только владея им, можно и нужно жить, ориентироваться, находить себя в этом мире.
Он знал: многие до сих пор уверены, что от еврейства он отвернулся исключительно из карьерных соображений. Если бы в нем оставалась хоть частица той веры, того сознания своей миссии, которые пылали в нем до войны, едва ли он был бы способен совершить такой поворот. Но несколько лет метаний и поисков, несколько лет работы, выполняемой без убеждения, показали: нет, не идет, не получается, да и не может получиться. После того как вера его была уничтожена, он логическим путем хотел свести счеты с Богом, который бросил свой народ в беде, который позволил убить миллион невинных детей. В том числе его детей: сына и дочку… Он ненавидел слово «Холокост», которым с удовольствием пользовались западные историки в своих работах об истреблении евреев. Его коробило от этого выражения, в точном значении которого, «жертва всесожжения», для него существенную роль играло лишь то, что с его помощью послевоенное поколение в отчаянии своем пытается придать некоторый смысл простому множеству страшных фактов, ибо оно, это поколение, неспособно посмотреть в лицо реальности, не смеет заглянуть в темную бездну, что зияет в душе человеческой. Оно, это поколение, обманывая себя, пытается найти катарсис в механическом движении конвейера истории, где нет и намека на искупительное прозрение, на очищение. Смысл священной жертвы – в том, чтобы добиться от Бога прощения за грехи; но разве можно представить такой человеческий грех, во искупление которого Всевышний потребовал бы миллион детских смертей? Следовательно, существующий Бог не может иметь к этому отношения.
Да, если угодно, он и сам теперь – Элиша бен Абуя… З. стиснул зубы с такой силой, что они заныли… Да, ибо на злодейство, которое совершил мир, бросив на произвол судьбы народ, народ, к которому принадлежит З., на злодейство, которое уничтожило остатки его, З., веры, он, З., ответил тем, что отрекся от Бога. Кто посмел бы осудить его за это? Разве что несуществующий Бог.
Он так резко вскочил с места, что грохот отъехавшего кресла прозвучал в тишине зала как гром. Читатели вскинули головы и обернулись к нему. З. на мгновение замер, смущенно стал приводить в порядок свои бумаги, потом, оставив все как есть, торопливо направился к выходу. Он чувствовал, как бешено колотится сердце… Не зная, что делать, он зашел в туалет. Расстегнул ширинку, стал мочиться. Его взгляд упал на обрезанный пенис… И в этот момент до него дошло: ведь он только что занимался не чем иным, как спорил с Богом. С Богом, в которого не верил. Спустя почти тридцать лет он вернулся туда, откуда с таким трудом вырвался.
Если нет искупления в небесах, оно должно быть где-то в ином месте. Если такая страшная судьба постигла народ, которому дан был обет искупления, обет, во имя которого народ этот жил и страдал в своей верности Богу, – то вообще не может быть народа, который обрел бы искупление сам в себе. А значит, надо положить конец разъединению, надо самого человека сделать способным к тому, чтобы он понял, осознал, что грозит ему, если он не откажется от своего эгоизма, не откажется от идей национального или классового превосходства…
Он неуверенной походкой вышел в коридор, постоял, прислонившись к стене. Неужели все так просто? Неужели так просто объясняется, почему он стал таким, каким стал? Верил ли он по-настоящему когда-либо во что-либо, если так легко принял подобную чушь? Если верил, то, видимо, верил лишь в знание, в возможности разума; но после зимы близ Давыдовки, после того, как он насмотрелся на зверские нравы в трудовых батальонах, после того, как погибла его семья, он уже не мог верить в то, что человеческую природу, с ее врожденной тягой к жестокости, к бесчеловечности, можно как-нибудь существенно изменить… Верить не верил, но всегда надеялся…
К нему подошел немолодой библиотекарь, взял его под локоть, спросил, все ли в порядке… Может, он плохо себя чувствует? У З. появилось смутное ощущение: кажется, этот вопрос он слышит не первый раз за последние дни, но и сейчас не может ответить на него. Он сказал: спасибо, все хорошо. А что он еще мог ответить? Что ему тошно, потому что его солидный научный багаж – не более чем безуспешная попытка зачеркнуть свое прошлое? Что раскрашенных, как ярмарочные куклы, богов Древнего Востока он пытался противопоставить Единому? Что мишурой оказались знания, все постигнутые частичные истины, мишурой оказались заслуги, чины и ранги, международный авторитет – мишурой, потому что во всей своей очевидности проявилась несостоятельность главной посылки, стоящей за всей его научной деятельностью? Что тщетно собирал он аргументы и контраргументы, существующие в мире: для того, что он хотел доказать себе самому, вопреки себе самому, всего этого – недостаточно.
Отказавшись от помощи, он направился в читальный зал. Идти было тяжело. Он чувствовал себя усталым, разбитым, ноги словно налились свинцом. Его знобило, к горлу подступала тошнота.
Он на такси добрался домой и лег. И очнулся от глубокого, обморочного сна, лишь когда вернулась домой жена. Увидев, в каком он состоянии, она перепугалась, поставила мужу градусник – и тут же бросилась звонить врачу, их приятелю. Кроме редких простуд, он никогда ничем не болел, а тут вдруг – почти тридцать девять!
Осмотрев его, доктор недоуменно хмыкнул. Никаких симптомов, которые позволяли бы поставить диагноз. Когда жена вышла из комнаты, доктор, бывший товарищ З. по трудовым батальонам, спросил, нет ли у него проблем с простатой: может быть, скрытое воспаление? З. отрицательно покачал головой. Тогда остается одно – переутомление, решил врач, нельзя столько работать. Чудес ведь не бывает, пожал он плечами, вколов ему жаропонижающее. Когда тебе за шестьдесят, организм протестует против перегрузок. Необходимо отдохнуть, избегать любого напряжения. Вряд ли тут что-то серьезное, но через неделю не повредит сделать анализ крови и ЭКГ. Загляни в клинику, когда будешь проходить мимо, сказал врач с деланной небрежностью.
В прихожей, провожая его, жена профессора заплакала; доктор не слишком убедительно улыбался, махал рукой, дескать, для паники никаких причин, но с обследованием лучше не затягивать. Говоря это, он ласково взял руку женщины и погладил ее; это несколько успокоило хозяйку. Она торопливо выпроводила его, закрыла дверь и вернулась в спальню, но муж уже снова заснул.








