412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габор Т. Санто » Обратный билет » Текст книги (страница 7)
Обратный билет
  • Текст добавлен: 15 июля 2025, 13:40

Текст книги "Обратный билет"


Автор книги: Габор Т. Санто



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Обратный билет

1

З. не понимал, что на него нашло. Что вдруг заставило его встать из-за стола и направиться в газетный зал, но, безусловно, это была какая-то неодолимая сила. Он так целеустремленно подошел к стеллажу и взял последний номер «Уй элет», газеты, которую издавала еврейская религиозная община, словно привык читать ее ежедневно. Хотя точно знал: последний раз он держал ее в руках лет двадцать пять назад, когда сам еще в ней сотрудничал.

И, словно только сейчас осознав, на что отважился, он тем же движением руки, которым достал газету, повернул ее к себе так, чтобы спрятать от посторонних взглядов название. И осторожно огляделся: видел ли кто-нибудь, что он сделал? Но нет, читатели были погружены в чтение, а библиотекарь сидел спиной, перебирая карточки в каталоге.

С минуту поколебавшись, З. двинулся в сторону туалета. В коридоре ему встретились несколько студентов, он торопливо кивнул, отвечая на их приветствия, и вошел в уборную. Выбрал самую дальнюю кабинку, закрылся. В полумраке развернул газету, торопливо перелистал ее, пока не нашел то, что искал. Календарь синагогальных служб находился на последней странице, в правом нижнем углу.

Предчувствие не обмануло его. Сейчас – сентябрь, пятница. Осенние праздники начинаются на следующей неделе.

Он посмотрел, на какой день приходится Йом Кипур. В кабинке было темно и тесно, но он, послюнив палец, перелистал газету еще раз, пробегая взглядом заголовки статей и подписи под ними. Встречались знакомые фамилии; главным образом это были бывшие сокурсники по Школе раввинов. Некоторые статьи вызывали в нем интерес, и он прочитывал абзац-другой. Кое-где морщился: ему всегда претил фамильярно-манерный тон, в котором газета и другая подобная периодика освещали всякие протокольные вести, юбилеи, семейные события. До войны и сразу после нее, когда он и сам печатался в еврейской прессе, еще были издания, для которых такой тон был неприемлем.

Он вздрогнул: в соседней кабинке зашумела спускаемая вода. Дождавшись, когда стукнет дверца и стихнет шум удаляющихся шагов, он сложил газету, сунул ее под мышку и вышел.

В газетном зале у стеллажа, куда он должен был положить газету, стоял коллега-преподаватель, занимающийся современной венгерской литературой; поэтому З. прошел мимо, к своему столу. Номер «Уй элет» он сунул под книги – и потом чуть не каждую минуту оглядывался: когда же можно будет вернуть газету на место? А пока, подняв очки на лоб, нервно массировал переносицу, вытирал вспотевшие виски, потом ослабил узел галстука, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки… Углубиться в работу, пока не избавится от газеты, он был не в состоянии. Момент представился нескоро: пожилой профессор (З. считал его умеренным антисемитом), исследователь социографической деревенской литературы, сосредоточенно искал что-то в номерах журнала «Уй ираш», который лежал на стеллаже как раз рядом с «Уй элет». Наконец тот ушел; З. с нарочито небрежным видом отнес газету и облегченно сунул ее на прежнее место.

2

С тех пор как З. избрали действительным членом Академии наук и поручили заведовать кафедрой древней истории, он стал брать себе значительно меньше часов, сохранив за собой лишь чтение лекций. И еще от одной вещи он не смог отказаться – от спецсеминара, который несколько лет подряд проводил в одной и той же аудитории, строго в одно и то же время: в субботу, в восемь утра. Тема спецсеминара была одна: чтение и перевод ветхозаветных текстов.

Впервые он объявил эту тему осенью тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года; объявил – и сам удивился тому интересу, какой она вызвала. Год за годом к нему записывались по десять – пятнадцать студентов; он проводил среди них что-то вроде отборочных испытаний – и потом в течение двух семестров работал с самыми способными. Весной первого же года он с изумлением услышал от одного из коллег, тоже еврея по происхождению (тот позвонил ему домой и, словно для конспиративного разговора, назначил ему встречу в саду Каройи), что в университете уже ходят слухи о его «демонстрации» – недаром же он выбрал такую тему после «шестидневной войны» и, если верить сплетням, после антисемитских чисток в Польше. З. чувствовал: собеседник тревожится скорее за себя, чем за него, однако за предостережение поблагодарил.

До сих пор он наивно считал, что хотя его прошлое (как и прошлое всех других) на учете, но за минувшие два десятилетия он сделал достаточно, чтобы к нему относились без предубеждения и подозрений. Еврейскую историю он рассматривал в своей научной работе исключительно как часть истории Древнего мира в целом, строго держась рамок, которые обозначены были учебной программой, утвержденной министерством.

Во всяком случае, после того разговора он стал более осторожным, даже подозрительным. Порой неприязнь к евреям он находил и в поведении тех, кто, не выходя за пределы своей узкой научной проблематики, просто произносил слово «еврей». Помучившись неделю-другую сомнениями, он решил в вопросе о субботнем семинаре не идти на уступки: ведь откажись он от заявленной темы, это было бы равнозначно признанию, что дело тут действительно не совсем чисто. Господи, когда он объявил этот злополучный семинар, ему в самом деле в голову не приходила ни арабо-израильская война, ни антисемитская кампания в Польше, с беспомощной досадой возмущался он про себя. Хотя сами по себе события эти, конечно, его не оставили равнодушным и в душе он, конечно, переживал за Израиль, а скупые, но от этого еще более пугающие вести из Польши вызывали у него едва ли не физические страдания. Но тема, которую он выбрал, здесь ни при чем, это совершенно ни с чем не связано, твердо сказал он себе. Он был уверен, в его пользу говорит даже то обстоятельство, что, хотя нынешнее его положение позволяло бы это сделать, он не стал отказываться от субботних часов. И все-таки в определенных университетских кругах ходил слух: такое упорное желание заниматься Библией по субботам – некий знак протеста или, по крайней мере, дань ностальгии; хотя сам он уже лет двадцать считал, что с прошлым он расквитался, сохраняя и используя в нынешней своей научной работе лишь накопленные, тщательно просеянные, многократно отсортированные знания да диалектическое мышление.

Однако случай в библиотеке не выходил у него из головы.

3

Проведя утром в субботу, как обычно, свой семинар, во второй половине дня он просто не знал, куда себя деть. Даже жена обратила внимание, как часто он встает из-за письменного стола и бесцельно, неприкаянно бродит по комнатам. Работал он всегда методично, и подобное беспокойство было ему несвойственно. Ежедневно, по крайней мере, двенадцать часов были отведены на работу, не больше шести – на сон. Эту привычку, в основе которой лежали догматы из книги Шулхан Орух[2]2
  Шулхан Орух (Накрытый стол) – кодекс правил жизни религиозного еврея (иврит).


[Закрыть]
, беспощадно вбивал в него, с самого детства, с отроческих лет, отец, и З., только став взрослым, смог по-настоящему ощутить благодарность отцу; хотя первоисточник этого правила З. никогда не называл, кажется, даже себе. Чем меньше спишь, тем больше живешь и учишься, звучал у него в голове голос отца, и он чувствовал на лбу тепло отцовской ладони, когда-то будившей его на заре.

Воскресенье они с женой провели на озере Веленцеи. Надо было готовить дачу к зиме: в осенние месяцы топить домик было трудно, зябнуть там не хотелось, да и все труднее им становилось год от года таскаться на поезде с одеждой, продуктами и другим барахлом. Сидя на скамеечке, поставленной в ванну, и возясь с бойлером, чтобы спустить из него оставшуюся воду, он решил, что на уик-энд, на который приходится Йом Кипур, он не будет ничего планировать: просто ради того, чтобы не оказаться в затруднительном положении, если он вдруг надумает, что ему делать.

В понедельник он посмотрел в еженедельнике кафедры, что у него записано на те дни. Накануне Дня примирения он должен читать в Обществе по распространению знаний доклад о системах летосчисления, существовавших на Древнем Востоке; это он отменит через секретаршу. Со студентами, которые посещают его субботний семинар, поговорит на следующем занятии сам.

Он долго колебался, надо ли рассказывать жене, что за странные чувства его вдруг посетили. И в конце концов решил: пока он сам в этом не разобрался, лучше все держать про себя. Ему казалось, жена его не поймет. Честно говоря, он и сам точно не понимал, что с ним происходит. Он знал одно: ему очень хочется присутствовать на празднике, хочется именно в этот день быть в какой-нибудь синагоге, а перед этим поститься, как постился когда-то… Было досадно немного, что он никак не может сформулировать, зачем ему это надо, почему ощущает необходимость воскресить обычай, который так долго, более двух десятилетий, не соблюдал. Его мучило, что он не может ответить на свои собственные вопросы; но поскольку никто не ставил их перед ним, ему легче было так и оставить их без ответа.

Жена его тоже преподавала в университете, на юридическом факультете, на кафедре буржуазного права. Ее родители еще в довоенные времена отдалились от иудаизма; правда, и выкрестами не стали, хотя им мешало сделать это скорее брезгливое отношение к приспособленчеству, чем какие-то принципиальные соображения. Когда она вспоминала детство, больше всего ей не хватало тогдашних рождественских праздников. После Освенцима у этой женщины не осталось близких… Сейчас они отмечали только свои дни рождения.

Познакомились они на каком-то университетском митинге в защиту мира. Очень быстро выяснилось, что семьи у обоих: родители, супруги, дети – не вернулись из концлагерей. У женщины, правда, осталась племянница: она жила в Сольноке, вышла там за преподавателя, которого не интересовало, какой национальности у него жена. У З. после тысяча девятьсот сорок четвертого уцелел брат, но из лагеря он вернулся с туберкулезом, и полтора года, проведенные в санатории, не сумели его спасти. В те годы было немало таких, чудом выживших, которые, пытаясь забыть утраты, создавали «суррогатные семьи» и давали новым детям имена прежних, погибших… Правда, как обычно, со временем выяснялось: для лечения душевной травмы это редко служило надежным лекарством… З. и его будущая жена долго страдали от одиночества, не в силах найти никого, кто мог бы в какой-то мере заменить им утраты. Наконец им повезло: встретившись, они обрели друг в друге опору и понимание; хотя на пылкие чувства оба уже не были способны, тем не менее, когда через три недели после знакомства она перебралась к нему с двумя чемоданами скудных пожитков, оба знали: они заключили удачный союз.

К тому моменту З. уже бросил Школу раввинов. Она же училась на четвертом курсе юрфака, была секретарем партбюро курса. И при этом работала: надо было платить за комнату. Оба всей душой верили в новый строй, который осудил нацизм и обещал людям светлые перспективы: им двоим, в частности, безопасность и спокойную научную карьеру.

Поженились они в декабре тысяча девятьсот сорок девятого; на регистрации присутствовали двое коллег с его стороны и несколько сокурсников – с ее. Он в своем тесном черном костюме одновременно потел и зяб. Когда регистраторша велела молодоженам надеть друг другу кольца, ему вспомнилась первая свадьба, состоявшаяся двенадцать лет тому назад, свадебный шатер, зардевшееся лицо невесты под фатой. У него вдруг перехватило дыхание, и, растерявшись, он попытался было надеть невесте кольцо на указательный палец, как принято по еврейским обычаям.

В начале пятидесятых они, затаив дыхание, следили, что происходит вокруг. Университет давал им некоторую защищенность; хотя преподавание было втиснуто в тесные идеологические рамки, оба, к счастью, в это время не занимали высоких постов, а потому и не были в фокусе пристального внимания. Он тогда еще не вступил в партию, а жена давно уже не была секретарем, так что никто их пока не трогал.

Осенью тысяча девятьсот пятьдесят шестого они с осторожным оптимизмом прислушивались к дискуссиям в Кружке Петефи, к требованиям развивать демократию; но после двадцать третьего октября почти не выходили из своей квартиры на улице Пожони. Доносившиеся звуки стрельбы повергали их в отчаяние; а после того, как стало известно о линчеваниях на площади Республики, они тоже пришли к выводу, что в стране происходит контрреволюция и надо готовиться к самому худшему.

За те страшные двенадцать дней им пришлось многое переоценить, передумать. Впервые после семилетнего перерыва он зашел в Школу раввинов, ничего не сказав об этом жене. Он сам точно не знал, что он хотел сказать новому директору: то ли предложить свои услуги, то ли просто выразить солидарность, мол, смотрите, на чьей я стороне в этот тяжелый момент. Ясно было одно: его встревожили вести (приходящие из провинции) о пока еще не слишком серьезных антисемитских выходках, и он хотел из компетентного источника знать, как сами евреи оценивают свое положение. Побеседовав с глазу на глаз, они с директором договорились, что через пару недель он придет снова, и тогда, если ситуация того потребует, обсудят вопрос, не стоит ли ему, сохранив за собой университетскую должность, вернуться в Школу хотя бы почасовиком. Следующая встреча так и не состоялась; З. позвонил директору из уличного автомата и сказал: в данных обстоятельствах его предложение теряет смысл.

В декабре пятьдесят шестого для З. открылась еще одна перспектива: ему предложили занять освободившееся место бернского раввина. В письме, присланном через посольство Швейцарии, сообщалось: на этот пост его рекомендует директор Школы раввинов, а также колония венгерских евреев в Берне; кроме того, если захочет, он сможет вести преподавательскую работу на кафедре иудаики в Бернском университете. Предложение было более чем заманчивым, и он всерьез задумался над ним. Он знал, что будет достойно выглядеть в любом западном университете. Однако жена даже в самые тяжелые дни и слышать не хотела о том, чтобы уехать из Венгрии: ее научному росту эмиграция совершенно точно нанесла бы непоправимый урон.

Поэтому он ничего не сказал жене о полученном предложении. А в мае пятьдесят седьмого, все взвесив, написал заявление о приеме в партию. Он знал, что делает, знал, что этот шаг – обязательное условие продвижения по научной лестнице.

В тот понедельник, когда он принял решение насчет праздника Йом Кипур, вечером, как бы между делом, он сказал жене, что в конце следующей недели должен будет поехать в Печ, для участия в какой-то не слишком значительной конференции. Жена, в домашнем халате, сидела, поджав под себя ноги, в углу дивана; услышав, что говорит ей муж, она, не снимая сползших на нос очков, устало прикрыла глаза. Она привыкла, что муж не способен сказать «нет», когда его просят выступить перед более или менее широкой аудиторией и рассказать о древнем Израиле. Ну да, он далеко ушел от религии, которой отдал свои молодые годы (она никогда не могла понять, как религиозность совмещается в нем с сугубо рациональным умом, с натурой ученого), однако до сих пор считает своей миссией, своим долгом знакомить любую аудиторию, по возможности объективно, с историей и верой евреев. Она не могла, хотя бы про себя, не улыбаться, когда вспоминала единственную его фотографию, снятую вскоре после войны в Школе раввинов; он был на ней в одеянии и головном уборе священника: видимо, снимок сделали на церемонии посвящения в раввины. «Вот она, клерикальная реакция, в полном боевом снаряжении», – смеялась она, когда фотокарточка попадалась ей на глаза, и муж, хмыкая, отмечал про себя, что, если бы речь шла не о нем, ее ирония вряд ли была бы столь мягкой.

Профессор смотрел на жену, на ее круглое, утомленное лицо с мальчишеской прической, ожидая, как она отреагирует на его сообщение. И когда она лишь кивнула и вновь склонилась над какой-то русской книгой по юриспруденции, он почувствовал облегчение. Все равно она ничего бы не поняла, только смутилась и растерялась бы, успокаивал он себя, оправдывая свою невинную ложь. И еще с минуту не отводил взгляда от этой женщины, на которой женился без любви и которая пошла за него без любви… однако они жили в такой гармонии, какую ему в семьях друзей и знакомых не довелось встретить ни разу.

В разговорах своих они не касались лишь одной-единственной темы: о том, как они жили до тысяча девятьсот сорок четвертого года.

4

За день до Рош а-Шона[3]3
  «Голова года» – еврейский Новый год (иврит).


[Закрыть]
он сидел в своем кабинете при кафедре, и вдруг его охватило волнение – такое же, как в былые годы, перед праздниками, когда время невероятно ускорялось и задачи, которые предстояло выполнить, казались все более трудными, до стремительно и грозно близящихся Дней раскаяния[4]4
  Так называются десять дней между Новым годом и Судным днем: в эти дни, согласно традиции, выносится высший приговор каждому смертному.


[Закрыть]
почти невыполнимыми… Сейчас, однако, делать ничего не надо было; возможно, поэтому у него появилось ощущение, что ему чего-то не хватает.

В последний раз он переживал подобное состояние более сорока лет назад: перед каждым большим праздником вся семья была немного взбудоражена, словно перед серьезным испытанием. Что с того, что из года в год подготовка шла одинаково, все делалось вовремя и в соответствии с четкими правилами: в эти дни ими овладевало некоторое беспокойство, словно они боялись упустить что-то важное. Можно было не сомневаться, что лихорадочное напряжение это в конце концов закончится ссорой.

Дом их в городке Таполце был весь в суете: сестры помогали матери в закупках, в готовке, отец же с рассвета до позднего вечера горбатился в крохотной, два на два метра, сапожной мастерской, чтобы до праздника успеть выполнить все заказы. За работу он брался сразу после утренней молитвы; в те дни он трудился иной раз по шестнадцать часов в сутки, если даже сроки не поджимали. Человек он был простой, но с быстрым и цепким умом; если он и кривил иногда душой, то не в ущерб другим, если и допускал грехи, то только в мыслях. И наказывал себя за них тяжким трудом, который служил ему и искуплением, и способом примирения с собственной совестью. У него было много дочерей и всего один сын, его единственная надежда; он хотел обеспечить сыну человеческое существование, чтобы тому не пришлось сидеть в полутемной каморке, чиня чужую обувку. «Если у него есть способности, пускай учится. Пускай набирается всяческих знаний, не только религиозных, пускай едет в Пешт, если хочет. Пускай будет настоящим человеком и настоящим евреем; если станет неологом, тоже пускай, лишь бы не горбатиться всю жизнь над этими чертовыми колодками», – рассуждал он однажды вечером, сидя за столом, после рюмки, а может, двух сливовой палинки, и скорее убеждая себя, чем споря с женой. Тихих возражений матери сын из соседней комнаты не мог разобрать, но сердитый голос отца слышал четко. «А если и осудят меня за то, что сын бреется и носит пиджак, то пускай, подумаешь, буду в другую синагогу ходить!» – повысил голос сапожник. До тех пор сын никогда не видел его пьяным…

Воспоминания вдруг хлынули из глубин сознания, захлестнули его. Профессор потянулся к телефону, чтобы позвонить жене; но рука с трубкой повисла в воздухе.

Он хотел поделиться с ней теми смутными чувствами, что так неожиданно спутали ему весь вчерашний день; но понял, что не в состоянии найти слова, которые скажет ей. Ей, кого он ценит и любит; ей, кто заменил ему всех, кого он потерял, и помог вновь найти самого себя; ей, кто был рядом с ним в годы страха, когда они не знали, кому угрожает бо́льшая опасность: ему ли, одному из немногих молодых преподавателей в университете, кто еще не состоял в партии и не вступал в нее вплоть до тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года, или ей, после Освобождения с энтузиазмом и пламенной верой участвовавшей в коммунистическом движении, где никто не спрашивал, какой ты национальности и какую веру исповедовали твои родители, движении, которое собиралось раз и навсегда зачеркнуть прошлое, отряхнуть его прах с наших ног, и потому ей казалось, что она нашла свое место в мире; это потом выяснилось, что она лишь сменила одни путы на другие. Сколько раз, в пятьдесят первом – пятьдесят втором, она приходила в слезах, после партсобраний с унизительными разбирательствами, вынесением строгих выговоров и исключениями, и почти в истерике твердила: с нее довольно, довольно, не желает она больше топтать жизнь других людей…

Он положил трубку на рычаг. Сейчас ему нечего было сказать жене. Во всяком случае, ничего такого, что было бы для нее приемлемо и понятно: ведь если он сам себе не может объяснить, что чувствует, то что он может сказать жене, для которой еврейство – это всего лишь то (как она сообщила ему сразу после их знакомства), из-за чего была истреблена ее семья, из-за чего были убиты ее первый муж и ее ребенок.

«Кал ве-хомер» – вдруг вспомнился ему один из основных талмудических принципов: от меньшего к большему, от легкого к более трудному. Если он хочет, чтобы жена его поняла или хотя бы почувствовала, что он переживает сейчас, то сначала он должен понять самого себя…

Когда он вышел из кабинета, секретарша испуганно спросила его, все ли с ним в порядке, он такой бледный. З. только кивнул, мол, все в порядке, взял с вешалки свой плащ и вышел в коридор. Навстречу попадались коллеги, студенты, здоровались с ним; он отсутствующим взглядом смотрел мимо. Спустившись по лестнице, вышел на набережную, двинулся к мосту Свободы, перешел на другой берег Дуная и по извилистым дорожкам стал подниматься на гору Геллерт.

На одной из площадок, выходивших к Дунаю, он сел на скамью, вынул носовой платок с вышитой монограммой, протер очки. И попытался привести в порядок свои мысли.

Четверть века он прожил, не ощущая ни малейшей необходимости отмечать еврейские праздники, делать или не делать что-либо в соответствии с еврейской традицией, – в противоположность тому, как он жил до войны и какое-то время после; хотя после – убежденности в нем уже не было, оставались лишь горе, упрямство да остатки верности себе.

Осенью тысяча девятьсот сорок пятого, когда он вернулся из плена и узнал, что отец, мать, сестры, жена, семилетний сын, пятилетняя дочь – все бесследно сгинули в черной дыре, которую можно назвать одним словом: «Освенцим», в нем словно что-то оборвалось. Он преподавал в возобновившей занятия Школе раввинов, читал лекции в педучилище, начал несколько научных работ, писал статьи, находя вдохновляющие примеры в еврейской истории, которая после очередной катастрофы всегда начиналась заново; но сам он воодушевления не чувствовал. Религиозно-правовая тематика, увлекавшая его перед войной, теперь перестала его занимать. Горечь и протест, которые овладевали им, когда он думал о Боге, обратили его научные интересы к богоборцам, которых в древней истории евреев было немало. Он стал писать о них, об их метаниях, их одиночестве – в то время как, в соответствии со своей должностью и служебным долгом, работая в возрождающихся учебных заведениях, пытался вселить веру и жажду знаний в тех подростков и молодых людей, у которых знаний было еще слишком мало, чтобы они служили опорой их вере, вера же получила от пережитого не меньший урон, чем у него.

Три года он, стиснув зубы, стремился не только обогатить их знаниями, но и раздуть в их душах огонь, хотя в нем самом не осталось ничего, кроме вопросов и сомнений. То, что они пережили, не умещалось в ряду тех катастроф, которых было так много в еврейской истории. Холокост можно было поставить рядом разве что с разрушением Храма. Он не мог избавиться от мысли, что Всевышний, если Он все-таки существует (сам З. в это уже не верил), на сей раз действительно отвратил лик от Своего народа и разорвал Свой завет с ним: ведь большинство евреев отвергло Его законы… Во всяком случае, за эти три года его вера тоже была перемолота, стала пылью. Всё тщета, всё суета сует, готов был он повторять каждый день, но позволить себе такого он не мог. Лгать же ученикам не хотел тоже…

Он сидел на скамье, глядя вниз, на Дунай, на город; проходившие мимо парочки, группы туристов и просто зеваки бросали на него взгляд, и в глазах у них появлялось некоторое удивление, даже сочувствие, хотя одет он был в безупречный серый костюм с белой рубашкой и галстуком. Плащ только, может быть, помялся немного… Они словно чувствовали, что в душе у этого солидного, интеллигентного человека творится черт знает что… Он нервно курил сигарету за сигаретой, пока пачка не опустела; он смял ее и выбросил. Потом все же нашел в кармане еще одну сигарету – и, закурив, тлеющим кончиком стал чертить круги в густеющих сумерках.

Тогда, весной тысяча девятьсот сорок девятого, он тоже долго терзался и колебался. Принять решение было далеко не так просто, как могли подумать те, кто его знал. Утром сотворить молитву в Школе раввинов, потом толковать слушателям Исаию, а на следующий день с непокрытой головой прийти в университет – и все то, что наполняло его жизнь до сих пор, все, из чего до сих пор он должен был черпать – хотя бы для своих учеников – веру и самосознание, представить, как ничего не значащий эпизод, как замшелую догму, как некую окаменелость, по какому-то недоразумению дошедшую из древности до сегодняшних дней.

Напрасно пытался он относиться к своему уходу из Школы раввинов как к банальной смене работы, как к одному из поворотов на извилистом карьерном пути: он догадывался, что́ об этом думают окружающие. Напрасно он убеждал себя, что в конце концов поступает в согласии с духом традиции: ведь сосредоточенность на Торе, без наличия какого-либо мирского занятия, которое служило бы пускай лишь источником пропитания, отрывает тебя от земного мира; по мнению мудрецов, если человек занимается в меру и тем, и другим, это достойно лишь похвалы. В глубине души З. прекрасно понимал, что эта сугья[5]5
  Тезис Талмуда (иврит).


[Закрыть]
на его случай не распространяется. Должность раввина для тех, кто ее занимал, и прежде была в общем-то источником пропитания, а вовсе не жизненным призванием, говорил он себе, в то же время зная: соображения эти, возможно, неопровержимы, и тем не менее, покидая Школу раввинов, он поворачивается спиной к тому сообществу, членом которого был до сих пор, и решением своим навсегда отлучает себя от еврейства.

Среди всех, кого он знал, был один-единственный человек, с которым он мог и с которым должен был поговорить об этом, – коллега, друг и соперник в одном лице. Человеку этому он доверял, как себе самому; ему можно было перед принятием важного решения открыть душу, рассказать, что за конфликт вот уже несколько месяцев терзает его все более нестерпимо. На них обоих в то время смотрели как на реальных кандидатов на место руководителя Школы раввинов, которые лишь друг с другом могут помериться научным весом и основательностью знаний.

Тогда они тоже пришли сюда, на гору Геллерт, и гуляли по дорожкам несколько часов. И хотя это вовсе было не в его натуре, З. говорил беспрерывно. Слова просто лились из него, и коллега, сам человек ученый, к тому же практикующий раввин, – почувствовал: его пригласили сюда не как оппонента, а скорее как свидетеля в споре, который З. вел с собственной совестью. Свидетеля, который должен засвидетельствовать его правоту.

А З. говорил, что уже не способен верить в то, что доказывает студентам на лекциях и о чем пишет в статьях. Да, появление государства Израиль вселяет в него надежду; да, он чувствует: если Провидение еще играет какую-то роль в мире – а в этом он, З., после Холокоста сильно сомневается, – то роль эту можно узреть как раз в появлении этого государства. Но бросить все и уехать туда он не может; или не хочет, что, в сущности, все равно. Эта двойственность угнетает его; не дает ему покоя и то, что в нынешних условиях он все менее эффективно использует свои способности, так как сфера еврейского образования сужается день ото дня. Отсутствуют авторитетные научные форумы, где они могли бы печататься, выступать с докладами; все сильнее идеологическое давление, оказываемое на религиозную жизнь и ее институты. Энергично жестикулируя, он говорил: вот, ему уже за тридцать, а у него никого и ничего нет, кроме накопленных знаний; и коллега знал, что это – чистая правда. В таком случае грех ли, спрашивал З., широко разводя руками и глядя коллеге в глаза, если он возьмется за углубление своего филологического и исторического научного багажа и начнет преподавать в светских заведениях?

Он точно помнил, что ответил ему коллега. Даже теперь, спустя десятилетия, в ушах у него звучали его слова: «Вероятно, ты ждешь от меня искреннего ответа. Ты – не Элиша, а я – не рабби Меир[6]6
  Элиша бен Абуя – законоучитель Мишны, утративший веру. Рабби Меир – его ученик, который попытался вернуть учителя к вере.


[Закрыть]
. Ты не стал неверующим, даже если вера твоя и пошатнулась: она никогда не была свободна от сомнений, как и моя, впрочем. Так что ты не Бога собираешься оставить, а общину. Несчастную эту общину, которая сейчас, пожалуй, как никогда нуждается в простых пастырях, утешителях… Но могут еще наступить времена, когда для таких умов, как ты, снова найдется пространство для действия, снова возникнет достойная цель». Вот так ответил коллега, вежливо и несколько сдержанно, хотя видно было, что он имеет в виду и себя. «Ты можешь стать выдающимся историком религии, но если на то, чему до сих пор служил душой, ты будешь смотреть извне, изменится не только точка зрения. Не жди от меня одобрения, но и не жди, что я стану тебя переубеждать. Ты принимаешь очень серьезное решение, но само по себе это, конечно, не грех. Во всяком случае, в том значении, которого ты боишься… Теперь по крайней мере, – сощурился он по своей характерной привычке и положил руку на плечо З., который напряженно слушал его, чувствуя уже, что тот собирается разрядить напряжение шуткой, – люди перестанут судачить, кто из нас станет преемником».

Коллега говорил серьезно, потом свел разговор к шутке; З. так и не понял, а потом никогда не мог набраться духу спросить, не была ли шутка эта вполне серьезным подтверждением того, что тот действительно испытал облегчение, узнав, что теперь у него не будет соперника. Эпизод этот коллега никогда не упоминал; не упоминал даже восемь лет спустя, после того как достиг своей цели, возглавив Школу раввинов; случилось это в декабре тысяча девятьсот пятьдесят шестого, когда прежний директор уехал в Вену, а оттуда перебрался в Западную Германию.

Они всегда ревниво следили за успехами и продвижением друг друга. Не было такого журнала, где, если публиковался один, тут же не спешил бы напечататься и другой. Уже с конца тридцатых годов на них смотрели как на двойную звезду на небосводе еврейской науки. Оба считались достойными кандидатами на пост директора Школы, пост, который с тысяча девятьсот сорок седьмого занимал профессор-талмудист, человек старой закалки, закончивший в свое время традиционную ешиву; оба высоко ценили его познания, однако, видя, что он лишь преподает, а особых научных амбиций у него нет, считали себя, пусть и молча, более достойными претендентами на руководство Школой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю