Текст книги "Обратный билет"
Автор книги: Габор Т. Санто
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
11
На ответном письме значился нью-йоркский адрес: округ Вильямсбург, улица, номер дома. Коротенькое письмо от сына пришло опять же отцу, в начале октября: со мной все в порядке, пиши мне по этому адресу, скоро, может, еще в этом месяце, напишу подробно, как идет учеба, и отвечу на твое последнее письмо. Всего шесть строчек; а главное, он сообщил свой адрес, но никаких извинений и объяснений, почему не сделал этого раньше. Ни слова о том, где учится и чему; и ни слова о матери. Хотя прежде Андраш часто писал письма, обращаясь сразу к обоим, пускай приходили они то на адрес отца, то на адрес матери.
Наверное, думал он, это реакция на мое письмо. Наверное, Андраш лишь сейчас с позиции взрослого человека осмыслил и понял, что случилось. Лишь сейчас до его сознания дошло: отец и мать нынче (особенно после того, как у матери появился новый спутник жизни) общаются друг с другом исключительно из-за него, из-за сына. Может, Андраш написал ей отдельно? И Тамаш – после того как достал из почтового ящика письмо, торопливо вскрыл его и в полутьме лифта пробежал глазами строчки, – войдя в квартиру, тут же потянулся к телефону и набрал номер Анико.
Нет, она ничего не получала; а он, хотя сам не очень понимая почему, умолчал о длинном письме, которое послал сыну; не сказал и о том, что Андраш в своем письме даже не вспомнил про мать. Более того, на ее истерические расспросы он ответил, что сына удалось разыскать через нью-йоркское представительство их фирмы; Андраш передает: дела у него идут нормально, учится, он скоро напишет и подробно расскажет о своих обстоятельствах. Слава Богу, Тамаш никогда не посвящал Анико в дела фирмы, так что она не могла знать, что партнеров за океаном у них нет, сделки они заключают исключительно в Европе да на Ближнем Востоке. Тебе адрес нужен или не нужен? – холодным тоном оборвал он поток ее вопросов и требований показать ей письмо. И сухо продиктовал название улицы и номер дома.
Потом, сбросив ботинки и облегченно вздохнув, удобно развалился в кресле у телефонного столика, чтобы отдохнуть немного и собраться с мыслями. Он был доволен собой: в этом разговоре, да и вообще в минувшие недели он сумел сохранить хладнокровие, в то время как Анико, которая прежде в критических ситуациях обычно вела себя твердо и осмотрительно, считая его немного тряпкой, явно потеряла голову.
Сам он теперь, когда сын снова оказался в пределах досягаемости, слегка успокоился. То, что он сумел узнать новый адрес Андраша и заставил его ответить, наполняло его гордостью; правда, немного тревожила мысль, что он понятия не имеет о причине, по которой сын проявляет такое равнодушие к матери. Это было несколько странно; он старался подавить в себе горделивую, но не слишком уверенную мысль, что Андраш теперь, в кои-то веки, стал к нему ближе.
Он считал, что действовал, с учетом обстоятельств, вполне корректно. До сих пор они могли писать ему оба, он и на сей раз обеспечил равенство шансов. Теперь от Анико зависит, сумеет ли она найти с сыном общий язык. Его мучило любопытство; но, раз уж разговор закончился на неприязненной ноте, он не мог снова позвонить Анико и попытаться узнать, что там у них такое произошло. И нет ли у нее каких-то догадок, почему Андраш так долго молчал?
12
Обещанный подробный ответ прибыл в начале ноября; на штемпеле стояла дата отправки: октябрь, 26. Письмо было длинным; на первом листе, в правом верхнем углу, была какая-то надпись на иврите: похожие надписи он видел на письмах, которые приходили от их израильских партнеров. Но тут-то это при чем, не мог понять он.
Но когда он углубился в чтение размашистых, слегка загибающихся кверху строк с широкими петлями прописных букв, ему скоро стало ясно, откуда здесь эти угловатые значки; хотя понять, что они значат, он не смог.
Здравствуй, папа!
Я обещал в скором времени подробно отчитаться о своей жизни, о том, как идет учеба. Выполняю свое обещание.
Однако прежде всего: гмар хасиме тойве – желаю, чтобы в Книге жизни ты был записан на хороший год! Этот год будет – 5759-й.
Еще перед осенними праздниками я прошел обряд обрезания, а затем перед бейс дином (судом раввинов) ешивы Тора веира меня приняли в еврейскую веру, и с этого момента я, слава Благотворящему, считаюсь членом еврейской общины.
С начала месяца шват, то есть февраля, я учусь здесь под руководством моего рабби Йоэля Шика. С того же времени, то есть после того как произошел мой гиюр (обращение), я поселился в этих стенах. Рабби Шик гордится мной; он говорит, что и семья моя может мною гордиться: за столь короткое время и при отсутствии всяких предварительных знаний мало кто из его учеников достигал таких результатов, каких достиг я. Я уже могу подключиться к учебе, хотя и занимаюсь среди гораздо более молодых, чем я, и немножко могу даже продвигаться сам. Читаю Хумаш (Пятикнижие Моисеево), немного уже говорю на идише, понимать же понимаю значительно больше, чем могу сказать. Рабби Шик говорит: во всяком еврее, будь он самым отпетым, живет искра Божья, которая в должный момент может вспыхнуть и стать пламенем. Рабби – человек терпимый, он не считает каждого эпикойреса конченым человеком.
Ты, наверное, хочешь узнать, как я попал в ешиву.
В прошлом году, в декабре, – ты, может быть, помнишь – я писал тебе о своем разговоре с тем рабби из Брэндиса. После этого я попросил дядю Йошуа просветить меня в таких вещах, где у меня были только смутные догадки. Дядя Йошуа сказал, что это не телефонный разговор, и пригласил меня приехать к ним в Нью-Йорк на уик-энд. Я поехал. Он вкратце рассказал мне, что мы – евреи, к тому же происходим, правда не по прямой линии, от знаменитой династии Тейтельбаумов, и хотя уже родители дедушки были ассимилянтами, но ты – первый, кто женился на шиксе. Не очень-то было приятно слышать, как он говорил о маме.
В тот пятничный вечер он повел меня в ближайшую сатмарскую синагогу. Там он представил меня своему другу, и тот пригласил нас на праздничный ужин, ужин шабеса. Тогда я еще не смог бы выразить словами, но чувствовал, что со мной происходит что-то значительное… Хотя ни слова не понимал в произносимых молитвах и благословениях, да и обычаи были мне пока чужды. При всем том праздновали мы до рассвета. И за эту ночь мир повернулся ко мне другой стороной…
Или я перевернулся… меня поставили с головы на ноги.
Наш хозяин, Йехезкель Унгар, издатель религиозной литературы, родился в Марамарошсигете, говорит по-венгерски, и хотя он не носит штраймл (не надевает по праздникам особый меховой головной убор), однако «школа», которую он прошел в детстве, и сегодня определяет его образ мыслей. За столом сидела вся семья. Было их человек двадцать, вместе с внуками, и меня, чужака, приняли с такой теплотой (и для них было так естественно объяснять мне, ам аарецу, невежде, даже самые простые вещи), что на миг у меня появилось чувство, будто я обрел семью. Обрел родню, которую раньше не знал или которую лично не помнил – так давно мы оторвались друг от друга. И они словно бы чувствовали то же самое, глядя на меня. Вкус и запах этого ужина я ощущаю до сих пор (более того, сегодня мне уже нравится и гефилте фиш, вкус которой тогда мне, мягко говоря, показался непривычным). Субботу они справляли истово; однако вечер был окрашен каким-то необыкновенным душевным покоем и радостью: теперь-то я уже знаю, что это и есть шехина, которая свидетельствует о присутствии ангела-хранителя мира седьмого дня.
Самые юные члены семьи уже не знают венгерского, говорят лишь на идише и английском. Но «Поет петух» в мою честь они с воодушевлением подхватили все.
На другой день с утра мы снова пошли в шул (синагогу), потом обедали у дяди Йошуа. Тут он мне наконец объяснил, почему до сих пор никогда не говорил со мной о еврействе. Хотя после трудовых батальонов и депортации (из-за чего жена его не могла рожать) они уже не живут по строгим религиозным канонам, как жили до войны, однако не забыли, откуда происходят. Сатмарский ребе же категорически запрещает обращать кого-либо в еврейскую веру. Если ты хочешь быть евреем, приходи, испытай себя, но звать они к себе никого не зовут. Откроют дверь лишь тому, кто стучится, и стучится настойчиво.
Хотя тетя Эстер готовит кошерную пищу, я больше у них не столуюсь. Их образ жизни свободнее, чем то, к чему я привык в ешиве, и строгий порядок мне кажется более надежным. Об Израиле мы говорим редко, потому что они, пускай негласно, поддерживают сионистов, и, мне кажется, это основная причина, по которой они все-таки отдалились от духа Сатмара. Для них эта безбожная страна, которую дала евреям человеческая власть, не есть отрицание святости Торы, а Эрец Исроэл, как говорит нынешний ребе, Мойше Тейтельбаум, не есть бунт против Господа, властвующего над миром и историей, не есть некомпетентное и греховное вмешательство в дело искупления. Иногда, правда, дядя Йошуа спорит со мной, но приводит такие доводы, которые неприемлемы и бессмысленны с точки зрения религии, а потому мне ничего не остается, кроме как избегать таких разговоров.
Но в январе мы об этих вещах с ним еще не беседовали. Я провел у них всю субботу и даже на воскресенье остался. Я слушал его с утра до вечера. Он рассказывал о своем детстве, о годах учебы в ешиве, о дедушке с бабушкой, да и об их родителях, а еще о дебреценской родне, которая вся ушла в неологию и с которой они не поддерживали тогда тесных отношений (потому что те разве что в Йом Кипур не ели сало). Рассказывал он и о том, что они не одобряли твою женитьбу: ведь уже тогда можно было предвидеть, как всегда в таких случаях, чем это кончится.
На Мелаве малке (на проводы субботы) мы пошли в шул, и мальчики вовлекли в хоровод и меня, пускай от меня тогда еще несло трефным, хоть мне и дали на время белую рубашку и пиджак.
В Бостоне после этого я чувствовал себя как человек, которого ненадолго пустили куда-то погреться, а потом снова выгнали на мороз. Голова у меня кружилась от необычных впечатлений, я не находил себе места ни в лаборатории, ни в общежитии. На следующей неделе была Ханука. Я отправился в кампус Брэндиса, куда меня приглашал еще тамошний рабби, но на праздновании, где парни в джинсах пели под гитару и куда пришли воспитанницы женской школы раввинов, мне было не по себе. Тогда я еще не знал, каким кощунством является то, в чем я участвовал; но дело в том, что тут я вовсе не почувствовал того «интеллектуального» подъема (если я напишу: «духовного», это будет, наверное, для тебя не совсем понятно, да я и сам тогда еще не воспринимал это так… или, во всяком случае, не мог бы точно определить), какой испытал на прошлой неделе в Бруклине. Думаю, бесполезно объяснять тебе, в чем разница между Сатмаром и так называемым реформистским еврейством. Скажу лишь, что они отличаются друг от друга примерно так же, как вино и вода. Реформисты – это другая религия. Они хуже, чем атеисты, потому что намеренно и сознательно фальсифицируют и лишают святости Тору и священное имя Господа.
Первый январский уик-энд я снова провел в Нью-Йорке. Тогда дядя Йошуа и познакомил меня с рабби Шиком, который уже в первую нашу встречу произвел на меня глубокое впечатление. Он родился в Кишварде (которую называет – Кляйнфердай), но с середины тридцатых годов ходил в сатмарскую ешиву, то есть он – настоящий хасид. Они разговаривали на идише, которого я тогда, конечно, не понимал, потом недолгая беседа шла то на венгерском, то на английском. Должно быть, они говорили обо мне и раньше: рабби через некоторое время перестал меня расспрашивать и попросил на следующий день прийти, посмотреть, как они учатся. А если я захочу, то могу остаться на сием. (Так называются ужин и праздник, который устраивают, завершив изучение очередного талмудического трактата.)
Конечно, там тоже говорили на идише, я со своим немецким мало что понимал; правда, обнаружил, что если сосредоточиться, то могу уловить нить беседы. Иногда все-таки один парень, и сам баал-тшуве (вернувшийся), сын балтиморского врача, переводил мне на английский, о чем говорилось в изучаемом отрывке и о чем идет спор. Ты, вероятно, захочешь получить объяснения, но я не смогу тебе объяснить (да на самом деле в этом нет и необходимости, ведь, в конце концов, это само собой разумеется), почему меня так увлекли царившая там атмосфера и спор, за ходом которого я пока не мог следить: ведь тогда я еще не осознал, что учиться – это мицва; просто меня захватила горячая страстность, с какой они пели текст и спорили о нем. Помню, спор шел о поставленном в трактате «Кидушин» вопросе, кто может стать шлиахом (посланцем другого). Тезис звучал так: если весь народ совершает пожертвование в Святилище, можно ли (на момент выполнения этой заповеди), при заклании пасхального жертвенного барашка, видеть шлиаха в том, кто его закалывает? Ведь он выполняет мицву и для себя, а значит, причастен к священному акту… С тех пор я и сам учил это, уже по книгам, и тогда наконец разобрался и понял.
В Нью-Йорке я застрял еще на некоторое время. И на следующий день, ближе к вечеру, пошел поговорить с Борухом, тем балтиморским парнем. Но тут меня увидел рабби Шик, позвал к себе в кабинет и строго сказал: ешива и вообще еврейство – не велосипед, покатался, потом прислонил к стенке. Я должен решить, чего я хочу: хочу быть евреем или нет, и если да, то надо начинать серьезно готовиться к этому. Принимая во внимание родство с Тейтельбаумами, а также то, что рассказывал обо мне дядя Йошуа, они знают, что я должен начинать не с нуля, сказал он, а потому я могу приходить в ешиву, даже взять на себя какие-нибудь обязанности: уборку или стирку, например, и если какой-нибудь бохер выскажет такое желание, он может помогать мне в подготовке. Но поскольку мать у меня не еврейка, я должен иметь в виду, что тоже считаюсь гоем. Если я отнесусь к делу серьезно и они увидят во мне готовность, то когда-нибудь я, возможно, стану членом общины; но в этом случае я должен строго выполнять все правила.
Я попросил дать мне подумать неделю. Позже я узнал (конечно, от дяди Йошуа): то, что я не ответил сразу, а решил подумать – хотя рав Шик уже видел по мне, каким будет мой ответ, да я и сам об этом догадывался, – произвело на него хорошее впечатление.
Дядя Йошуа тоже сказал, что я должен взвесить все хорошенько. Но не удержался и добавил: они, во всяком случае, уже отложили необходимую сумму, которая в случае моего положительного ответа заменит мне университетскую стипендию. Я стал было отказываться, но он сказал: в конечном счете они помогают не мне, а ешиве; они все равно бы давали ей деньги, как давали регулярно и до сих пор. Я видел, что говорит он серьезно, с другой стороны, этим он хочет подтвердить свою преданность религии и возместить деньгами недостаток внимания к ней, раз уж в будничной жизни не живет жизнью настоящего еврея.
В университете я попросил на полгода академический отпуск. И в конце января был уже в Нью-Йорке, с февраля работал уборщиком и помощником на кухне ешивы, а жилье снял в соседнем доме. Ужасно трудно было вставать на рассвете и ложиться поздно ночью, да еще учиться днем; но прошло какое-то время, и я привык. Дядя Йошуа, а потом и кое-кто из студентов немного помогали мне в учебе.
Рабби Шик еще дважды приглашал меня, спрашивал, всерьез ли я отношусь к возможности обращения. И предупреждал, чтобы я не торопился: лучше, говорит, уйди и снова обдумай, желаешь ли ты взвалить на себя «священное иго» Торы, потому что потом возврата не будет. В конце концов он счел мое решение искренним и обоснованным. Сейчас, спустя девять месяцев, он сказал перед бес дином: сердце и разум у меня едины, это он с полной ответственностью может утверждать. То есть он кроме предписанных формул добавил что-то и от себя; от других я знаю, какое это большое дело, и чувствую большую гордость.
Я учился и учусь с рассвета до ночи. Конечно, я знаю: двадцать пропущенных лет практически невозможно восполнить; но когда же учиться, если не сейчас? И пускай главное мое достижение в том, что я вижу, как много я еще не знаю и не смогу узнать, не смогу наверстать упущенное, – я изо всех сил стараюсь не подвести моих учителей и наставников. Так говорится в Поучениях Отцов. Рабби Тарфон говорит: Лой алейхо амлохо лигмойр, вело ато бен-хорин лехибойсел. Не тебе завершить, и все-таки ты не должен уклоняться. Это значит: пускай я не сумею закончить то, что начал, – я все равно должен делать свое дело. Моя задача – делать свое, а не чужое, ибо когда-нибудь с меня за это спросится.
Как бы то ни было, старания мои ценят, так что я, уйдя из университета, скоро попаду в «штат» вшивы. И у меня не будет другой обязанности, кроме как лилмойд улеламейд – учиться и потом учить. Конечно, если мне удастся – с Божьей помощью – достигнуть уровня, чтобы по крайней мере учить детишек в хедере. А там будет видно. Хотя до той поры должно пройти еще очень много времени, однако ни в чем еще я не чувствовал такой решимости, как в желании разделить с другими то знание Торы, которое я уже приобрел и еще приобрету.
С тех пор как я научился под руководством рабби Шика находить решение проблемы, поставленной в том или ином разделе Талмуда, или на один-два шага опережать ход горячего спора, так как чувствую, где может найтись решение, рабби все время хвалит меня и улыбается. Разум и сердце, одобрительно кивает он в таких случаях; хотя я знаю, что он тоже знает: все равно мне никогда не усвоить столько, сколько имеется в голове у выпускника-бохера, тем не менее я счастлив – он ведь ценит мое старание.
Наверное, это тоже тебя удивит: я скоро женюсь. Рабби и дядя Йошуа и тут предприняли определенные шаги; правда, мой случай не так прост: в настоящей фрумской семье не очень-то любят всяких балтшиве. Но, думаю, найдется семья, а в ней девушка, которая тоже из новообращенных, и там благосклонно отнесутся к жениху с таким же прошлым.
Должен написать еще вот о чем… говорить об этом нелегко, но, надеюсь, расстояние и жанр – письмо – помогут найти необходимые слова.
Во мне нет обиды, хотя могла быть. Не потому, что ты оставил без ответа самые важные вопросы, о которых я писал в своем письме почти год назад. И конечно, не потому, что, как ты пишешь, человек никогда не простит родителям их развод. Думаю, то, что произошло между вами, естественно; странно то, что вы так долго оставались вместе. Ты в своем письме спросил, не пора ли мне взглянуть на себя со стороны, попробовать обдумать и оценить все то, что происходило и происходит во мне, в моей жизни. Знай: в прошедшие месяцы, когда у меня случались перерывы в учебе, когда я спал всего по пять-шесть часов в сутки, я только и делал, что обдумывал и оценивал – перед самим собой, а в Дни раскаяния перед Всевышним, – где я был, что я делал и чего не делал вплоть до нынешнего дня.
Но, папа, разве не сказано: «Расскажи сыну своему»?
Каждый сам делает свой выбор, сам решает, как ему жить. Теперь я знаю, что и ты не получил надлежащего воспитания. Но ты хотя бы знал то, чего не знал я, и ты сам не дал мне возможности узнать, кто я такой.
Я не искал, но нашел нечто (вернее, случайно наткнулся), что мне было необходимо. Или, если быть совсем точным, меня нашло, став частью моей жизни, нечто, чего мне до сих пор не хватало. Нашло, прежде чем я смог назвать его по имени (по Имени), прежде чем сам смог сказать себе, что это такое. Сегодня я знаю, что Его нельзя называть по Имени: вот этого знания мне и не хватало.
Ты как-то говорил, что раньше тебе не хватало свободы. Свободы мышления, свободы мнения, свободы материального благосостояния, свободы идти или ехать туда, куда хочется. Для меня все это уже не было таким важным, как для вас. Потому что, когда я чувствовал в чем-то потребность, я это получал, я говорил и делал то, что хотел. Как я сейчас вспоминаю, я всегда чувствовал: это только рамка, пустая оболочка, а я должен наполнить ее смыслом, сделать обитаемой, что далеко выходит за пределы таких понятий, как полезная работа и хорошее вознаграждение за нее. Когда я, по собственной воле, подчиняюсь традиции (то есть таким законам, которые тебе в этот момент, пожалуй, непонятны) и противостою инстинктам, я делаю что-то в этом роде. Такая жизнь не просто обусловлена точными и честными законами: это жизнь более высокого порядка, она – выше, чем если бы я гонялся за призраком безграничной свободы. Законами этими, которые поднимают меня из животного бытия, инстинктивного бытия, я освящаю свою человеческую сущность.
Я не хочу быть гражданином мира. Хочу быть тем, кто я есть и кем не мог быть до сих пор, потому что это было для меня скрыто завесой тайны. Знаю, нехорошо, что я с тобой спорю. Согласно традиции, я не должен критиковать отца, а о недостатках в твоих поступках, и, стало быть, моего воспитания тоже, я мог бы говорить, самое большее, спросив тебя: не в таком ли и не в этаком ли виде предписано правильное поведение? А если бы ты и дальше поступал не в соответствии с Законом, я, самое большее, должен был бы не приспосабливаться к тебе. А воспротивиться я должен, только если ты вынуждаешь меня преступить Закон. Тревога моя – просто теоретическая, да и само предположение, вероятно, безосновательное; если так, прошу прощения: поскольку мы далеко друг от друга, эта опасность все равно нам не грозит. При всем том я буду рад, если ты простишь мне, что порой я не могу подавить свою горечь и, пускай лишь этим, вызываю у тебя ощущение, будто вынуждаю тебя отвечать за что бы то ни было. Но пойми, папа: я лишь тогда мог бы быть без остатка преданным Торе, если бы и ты поступал так же, а потому я часто мучаюсь из-за того, что обязан почитать отца своего. Потому что пускай я только еще учу мицву правильного поведения и мышления, но живу я уже в согласии с ними. Ибо написано: «Свершим и выслушаем!», то есть: свершив поступок, мы поймем слово Торы. И потому что не только познания мои свежи: свежа и боль, что я лишь сейчас приобщился к ним.
Ты не должен переживать: почтение и любовь к маме я тоже сохраню. Конечно, обо всем том, что произошло и происходит со мной, едва ли я мог бы рассказать ей так же подробно, как пытаюсь рассказать в этом письме тебе. Отношение к тебе у меня другое, хотя ты наверняка не согласишься со многим из того, что я пишу, и боюсь, если мы встретимся, мало найдется такого, в чем мы найдем согласие.
Не хочу впадать в преувеличение, но не могу постичь, как ты способен был вот так прожить полжизни. Правильно сказал в свое время дядя Йошуа: дер кнобл шмект нох вайтер. Точно, папа: чеснок будет вонять долго. Если человек и не чувствует это сам, то другие-то чувствуют и смеются над ним, и это лишь «человеческое» наказание за то, что он оставил Тору и свой народ.
В молодые годы вы мечтали о «коммунизме», сегодня ты пишешь мне о «мировом гражданстве», и найдется немало евреев, которые думают так же. А ведь никакой путь не ведет к общечеловеческому напрямик. После, когда человек поймет, что он упустил, тогда, поверь, все станет ясным, все найдет объяснение. Опыт у современного человека тот же, что и у наших мудрецов: мы живем в изгнании, и продолжаться это будет до тех пор, пока все мы не станем достойны Искупления. Ты и все, кто думает так же, как ты, – вы бежите от самих себя, от своей судьбы, от своей миссии, отвергая таким образом единственный реальный шанс, который для еврея – не просто возможность, одна из многих, но мицва, обязательная для всех нас, Божья заповедь. Выполняем мы ее или нет – она существует. Наш путь к целому может вести только через наш удел, через призвание, предназначенное нам, исключительно нам, через нашу собственную судьбу. Герб это или клеймо, но, что бы мы ни думали, что бы ни делали, это наша миссия. И даже тот, кто нас ненавидит, тоже напоминает нам об этом нашем долге. Возможно, в этом – как раз их призвание. Ведь пути Господни неисповедимы.
Я должен быть человеком, пишешь ты, человеком без всяких эпитетов. Но ведь это опять же абстракция, папа: на сей раз абстракция «гуманизма». И она тоже – бесплодна. Пойми, то, что происходит, – вовсе не случайно. Ты можешь тысячу раз пытаться избавиться от своего еврейства: еврейство все равно не покинет тебя. Это – наша судьба, папа, от судьбы же своей никому не уйти. Мы могли бы быть голландцами, или албанцами, или французами, но ты ведь согласишься, что это не то же самое! Разве это не заставляет задуматься?
Надо заканчивать, я и так уже слишком долго болтал о несущественном, мирском. Оправдывает меня лишь одно: ты спросил, а я почтительно отвечаю. Суть не в том, откуда я добрался сюда, суть в том, что я добрался и нахожусь здесь. В будущем я наверняка не буду писать так много и в таком тоне, но это был исключительный случай, ты, видимо, тоже это понимаешь. Я вроде как тебе представлялся. Прилагаю свою фотографию, сделана она недавно, на сеуде мицве (праздничном пиршестве) по случаю моего возвращения к Торе.
В своем письме ты сказал, что гордишься мной. Думаю, теперь у тебя есть на то причина, даже если ты в данный момент и не чувствуешь ничего такого. Надеюсь, со временем ты меня поймешь. Еще ты написал, что мы давно не говорили с тобой о серьезных вещах. (Пожалуй, вообще ни разу.) Сейчас мы это можем, вероятно, восполнить. И полагаю, у нас еще будут такие возможности – если ты посчитаешь это уместным и, разумеется, если Всевышний захочет.
Обнимаю.
Твой сын
Авроом».
Когда он складывал страницы письма (их было двенадцать), руки у него дрожали. Глаза жгло, горло и губы пересохли. В конверте лежал еще один конверт, поменьше: сначала он его не заметил. Вытащив и нервно пытаясь вскрыть, он разорвал его наискось.
Будто траурное извещение, подумал он, глядя на черный пиджак, длинные пейсы и черную шляпу над белым лбом. А вообще – то же узкое, с резкими чертами лицо, очки, карие, глубоко сидящие глаза, те же сжатые губы, за которыми прячется беспокойство, – что и на его собственном черно-белом снимке, сделанном тридцать лет назад, на вручении диплома.
Эта фотография была цветной, но лицо сына все равно казалось неживым: оно было белым, как его доверху застегнутая рубашка. То ли одежда была тому причиной, то ли редкая, рыжеватая щетина, которую он впервые увидел на лице сына, но у него сдавило горло, и он, глотая слезы, вынужден был сказать себе, что взгляд, устремленный на него с фотографии, – все-таки чужой ему взгляд.








