Текст книги "Обратный билет"
Автор книги: Габор Т. Санто
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
8
Выпроводив обиженную гостью и закрыв за ней дверь, он постоял в некоторой растерянности. Прощаясь, они даже не посмотрели друг на друга. Слов, которые смягчили бы ситуацию, утешили, найти все равно было невозможно. Несколько минут он нервно ходил по квартире, поставил какую-то старую, по меньшей мере двадцатилетнюю, пластинку Боба Марли, но скоро выключил ее и стал искать в телевизоре какой-нибудь фильм. Сидел, тупо глядя на экран, и ел мороженое, найденное в морозильной камере. Холодильник стоял почти пустой: дома он ел редко, но несколько коробок с мороженым всегда держал про запас.
Было уже одиннадцать, когда он достаточно успокоился, чтобы сесть за компьютер. Он собирался написать Андрашу, ответить на письмо, полученное сегодня утром. Долго сидел перед монитором, но ни одной разумной фразы, которая могла бы развеять недоумение сына, в голову не приходило.
Он чувствовал, что никогда еще у них с сыном не возникало потребности в таких доверительных отношениях, как на сей раз; за годы своего отсутствия Андраш если и писал более или менее подробные письма, то матери и по обычной почте. Тамаш понимал, что сейчас сын затронул нечто такое, относительно чего у него были догадки (а может, имея в виду участие дяди, и не только догадки); нечто такое, что он может обсуждать это только с ним, отцом, а он, отец, просто обязан на это ответить. И все же он понятия не имел, как ему выполнить эту обязанность.
Подперев ладонью лицо, он смотрел на пустой экран монитора, где стояли лишь два слова, напечатанные им полчаса назад: Здравствуй, сынок! Это было все. Он с удовольствием бы и отослал это как ответ, но не хотелось выставлять себя на посмешище. Он прекрасно понимал, что Андраш не успокоится, пока не получит ответ на свои вопросы; он всегда, с детских лет требовал объяснять ему все до подробностей; если ему было что-то неясно или казалось, что от него что-то утаивают, он привык докапываться до истины: сердито сдвинув брови, выспрашивал, приводил доводы, спорил, не уставая доказывать, что имеет право на знание. Но, даже хорошо помня это, он, отец, чувствовал себя беспомощным. В конце концов он решил дать еще один шанс молчанию, а если Андраш не успокоится, тогда придется что-то придумать. И он выключил компьютер.
Третий раз за сегодняшний день принял душ, все еще ощущая на теле запах своего одеколона, а также крепкий, неизвестный ему аромат духов Жужи. Он намылился, долго стоял под струей воды, потом, вытершись и надев пижаму, вынул из портфеля номер «Непсабадшаг», который носил с собой с самого утра, лег на кровать в спальне, стены которой были увешаны потертыми коврами ручной работы. В спальне еще стояли большое трюмо, комод, в котором лежало постельное белье, две тумбочки (мать называла их «нахткасли», и его всегда это раздражало) и, тоже оставшаяся от родителей, разросшаяся диффенбахия в огромном, более полуметра диаметром, горшке; однако, когда он говорил что-нибудь, голос звучал в огромной квартире гулко, как в пустом танцевальном зале.
В газете ему бросился в глаза большой, на три колонки, репортаж о студенте, приехавшем в Израиль из Венгрии и ставшем жертвой арабского теракта, совершенного три недели назад в Иерусалиме. Парень, как сообщала газета, учился в ешиве, в Старом городе. Газета печатала и гневное заявление живущего в Пеште дяди бедняги-студента: тот считал, что это семья виновата, не надо было отпускать парня и его брата в Израиль, и пусть родители, которые едут туда на похороны, хоть уцелевшего сына немедленно заберут домой… Тамаша никогда прежде особенно не интересовали ближневосточные события, во всяком случае, не больше, чем другие зарубежные новости; борьбу между Израилем и палестинцами он воспринимал как что-то вроде петушиных боев. Тем не менее репортаж этот он прочитал от первого до последнего слова, а с дядей, который требовал возвращения на родину уцелевшего родственника, согласился в душе. Хотя он сочувствовал погибшему юноше, а тем более его родителям, однако считал, что безответственная молодежь, поселяющаяся в арабских кварталах, сама провоцирует арабов на сопротивление. Фанатизм молодых евреев он осуждал так же, как и фанатизм противоположной стороны. Счастье еще, что Америка – не Израиль, вздохнул он и уронил газету на пол.
Погасив лампу, он долго лежал без сна, ворочаясь на постели. В конце концов, не выдержав, достал из тумбочки коробочку со снотворным, вышел, не зажигая свет, в ванную комнату, налил из крана воды в стакан и запил таблетку.
Лекарства он терпеть не мог в принципе, но перед бессонницей был бессилен. К тому же вспомнил, что обещал утром играть в теннис с голландскими гостями. Надо было выспаться. Спустя какое-то время голова стала туманиться, по телу разлился покой; его уже не тревожили ни Анико с ее неожиданным отъездом, ни неприятный инцидент с Жужей. Мысли кружились вокруг прочитанной перед сном статьи, и он пришел к выводу, что правильно поступил, не ответив на письмо Андраша сразу. Пройдет несколько дней, утихнет в душе сумятица, поднятая вопросами сына, он все основательно продумает и тогда напишет… Ему стало легко; он заснул.
9
Он так и не смог собраться с духом, чтобы написать Андрашу. А тот больше не поднимал эту тему: короткие редкие письма его, как и прежде, посылались скорее по обязанности… Весной от него пришли два письма по почте, написанные от руки: в них он сухо и лаконично рассказывал об университетских буднях.
Как-то в конце апреля позвонила Анико, чтобы поделиться тревогами насчет сына.
После Рождества и Нового года их встречи и телефонные разговоры стали реже. У Анико завязались серьезные отношения с каким-то режиссером, вроде бы довольно известным, хотя Тамаш его не знал; и главное, режиссер был на пять лет моложе, чем он. Он опасался, что, если однажды Анико найдет серьезного постоянного мужчину, его, бывшего мужа, будет мучить ревность; но, видимо, слишком много времени прошло между первыми догадками и подтвержденной уверенностью, так что особого потрясения он не испытал. К тому же он почти не сомневался, что новый ухажер рано или поздно бросит Анико: та, конечно, всем хороша, вот только возраст! Всякий раз, когда бывшая жена жаловалась ему на какие-то проблемы, Тамаш втайне испытывал даже некоторое злорадство: ведь это значит, ее личная жизнь без него не так уж безоблачна, как она пытается изобразить.
Однако, узнав, что начиная с января Андраш и ей не написал ни одного обстоятельного письма, а на тревожные ее расспросы отвечает формально или никак не отвечает, он тоже заволновался. И еще, жаловалась Анико, тон у него стал почему-то холодным, едва ли не официальным. Раньше она получала от сына по два-три письма в неделю.
Она была просто в отчаянии – и охотно делилась этим отчаянием с ним. Она взяла с него слово, что он тоже попробует как-нибудь прояснить ситуацию. Однако на свои настойчивые, хотя и повторяющиеся почти дословно, электронные письма он ответа не получал. По телефону он сына не мог поймать; правда, как-то Андраш сам перезвонил ему: разговаривал он приветливо, но о себе ухитрился не сказать почти ничего.
Оба были совершенно потрясены, когда сын где-то в конце мая сообщил, что домой на летние каникулы не приедет. Может, тут замешана женщина, пытались успокоить они себя и друг друга; ведь Андраш такой стеснительный – не скажет, если что.
У них возникла идея: ведь хотя бы один из них может навестить его в Америке. Сын ответил: после сессии они с несколькими сокурсниками собираются взять напрокат машину и на месяц-полтора поехать на западное побережье, может, и в Мексику заглянут, так что родителям в это время приезжать вряд ли имеет смысл. Им пришлось смириться; несколько утешало лишь то, что сын как-никак посмотрит Америку. Да, он не особенно рвется с ними встретиться, но хорошо, что у него есть друзья, с которыми он прекрасно себя чувствует.
В конце лета, после того как несколько их попыток дозвониться ему оказались безуспешными, произошло еще нечто странное. Анико, к которой тогда уже переехал ее режиссер, однажды, совершенно случайно, заметила, что на письмах, присланных сыном, стоит не бостонский, а нью-йоркский почтовый штемпель. Она испугалась не на шутку: схватила письма, полученные за лето, примчалась к бывшему мужу (она не была у него почти год) и дрожащими пальцами трясла перед ним конверты, на которых ясно читалось: New York, хотя Андраш ни словом не поминал, что у него в Нью-Йорке были какие-то дела. Они тут же сообща написали драматическое по тону письмо, в котором требовали объяснить, что происходит: они места себе не находят от беспокойства, и по телефону не могут ему дозвониться, и вообще не знают, прочтет ли он эти строки и получил ли он их письма, которые они посылали ему на бостонский адрес за минувшие месяцы.
Ответное письмо было совсем странным: Андраш сообщал (на сей раз обращаясь почему-то только к отцу), что из Бостона он уехал и учится теперь в Нью-Йорке (в каком именно университете, об этом не было ни слова). Я иду по правильному пути, писал он, беспокоиться не надо, обо всем существенном, что бы с ним ни случилось, он будет их извещать, письма можно пока адресовать в Бостон, почту ему пересылают.
Когда Тамаш, совершенно растерянный, показал Анико это непонятное послание (они встретились в кафе «Астория»), она расплакалась. В ее слезах, кроме испуга за сына, была, конечно, и доля ревности, и запоздалое чувство вины: что она такого сделала, чтобы сын, в этот, судя по всему, критический момент своей жизни, отвернулся от нее и написал только отцу? Она даже подумала, не известие ли о ее новой связи отвратило от нее сына, – хотя она писала ему об этом осторожно, не упомянув даже о том, что теперь живет вместе с новым, как она выразилась, другом. Как бы то ни было, оба чувствовали, что теперь у них есть причины впасть в панику, и в первый момент перебрали все самые ужасные варианты такого непонятного поведения. Они видели перед собой Андраша, исхудавшего до неузнаваемости, с исколотыми венами, вымаливающего порцию зелья у наркоторговца где-нибудь в Гарлеме; видели его в изуверской секте, которая, удалившись от всего мира, где-нибудь на заброшенной ферме готовится к коллективному самоубийству. Предположениями своими они довели друг друга чуть не до истерики. Нынче столько пишут о всяких таких вещах! Они чувствовали, что терпеть больше нельзя. Они твердо знали: хотя письмо Андраша кажется спокойным, даже бесстрастным – мальчик явно попал в беду, надо что-то делать.
Анико вспомнила про нью-йоркского дядю. И Тамаш с ней согласился. В середине сентября он позвонил в Нью-Йорк, но дядя как раз был в больнице. Поговорить он смог только с его женой, которая была глуховата, поэтому ему пришлось долго кричать в трубку, объясняя, кто он такой и чего хочет. Дядя Йошуа сразу после войны взял в жены вдову своего старшего брата, который служил в трудовых батальонах на Восточном фронте и там пропал без вести. Поступил дядя в соответствии с еврейской традицией, чтобы произвести на свет ребенка, заменив умершего брата; правда, брак так и остался бездетным.
Тамаш не помнил эту женщину, которая тоже покинула Венгрию в 1956 году. А обычай брать в жены вдову брата считал варварским. Но дядина жена, поняв наконец, кто он такой, сразу обратилась к нему на «ты» и его просила о том же, но он не мог заставить себя сделать это. Он вспомнил, что зовут ее Эстер Нусбаум, однако никаких родственных чувств, никакой теплоты к ней в себе не обнаружил.
Он пытался расспрашивать ее об Андраше, хотя ему неловко было признаться, что он абсолютно ничего не знает о родном сыне. Из сбивчивых слов дядиной жены он понял, что Андраш несколько раз был у них, он здоров, чувствует себя нормально, учеба вроде тоже идет неплохо. Когда он спросил, не знает ли она его адрес и телефон, она сослалась на склероз и сказала только, что живет он где-то в Вильямсберге, там же вроде и учится.
Он немного успокоился: сведения как будто заслуживали доверия, – и постарался закруглить затянувшийся разговор. Заодно порадовался и тому, что уж если он не способен поддерживать родственные связи, то хотя бы сын в какой-то мере восполняет его упущение. Он попросил передать Андрашу, чтобы тот писал «немного почаще», и с облегчением положил трубку.
Он даже забыл передать привет и пожелания здоровья дяде. И лишь укоризненные вопросы Анико заставили его сообразить: он ведь не спросил, что, собственно, сын изучает в Нью-Йорке. Десять минут назад, узнай мы, что Андраш не наркоман, – мы бы от радости прыгали, сердито воскликнул он; в то же время он, конечно, досадовал на себя, что выяснил так мало. Анико все-таки права: в этом неожиданном переезде и смене университета было что-то странное, и причины остались совершенно непонятными. Звонить еще раз и донимать старуху расспросами было неловко; он изо всех сил пытался вспомнить ее, но, сколько ни перебирал в памяти родственников, к которым в детстве ходил с родителями в гости, ни одной детали, за которую можно было бы уцепиться, рассеяв сумрак прошлого, так и не всплыло.
Утром он проснулся с недоуменным вопросом: можно ли ждать от почти восьмидесятилетней женщины, у которой никогда не было своего ребенка, чтобы она разбиралась, успешно ли идет учеба у двадцатилетнего студента-биолога? А что, если Андраш и их водит за нос?.. Может, он у них денег просил? И ласков с ними потому, что нуждается в их помощи?.. Его опять охватило беспокойство, и он был рад лишь тому, что все эти вопросы не Анико задала ему с укоризненным видом после его разговора с Нью-Йорком.
10
В это осеннее утро он отправился на службу необычно рано. Вежливо выпроводил из кабинета уборщиц, нацедил себе из автомата, стоявшего в секретариате, двойную порцию кофе и уселся в свое кресло на колесиках с твердым намерением написать сыну строгое письмо и настоятельно призвать его раскрыть карты.
Здравствуй, Андришка!
Обращаюсь к тебе, как мужчина к мужчине. Как отец – к взрослому сыну, который сам несет ответственность за свою судьбу: за себя самого, за свои поступки и за свое отношение к другим людям.
Тревожась за тебя, мы пытались узнать, как ты живешь. Мы чувствуем, этим летом в жизни твоей произошли такие изменения, в ходе которых и в результате которых ты, наверное, почувствуешь нужду в родителях. Вполне вероятно, изменения эти как раз и говорят о том, что ты встал на ноги и в устройстве своей судьбы уже не ощущаешь необходимости в чьей-либо помощи, в том числе родительской. В этом случае нам остается лишь принять к сведению твое решение относительно учебы ли, личной жизни ли, каким бы оно, это решение, ни было. Твою волю связывать мы не можем, да это и не в наших намерениях. Любой родитель должен понимать, что его ребенок рано или поздно отдалится от него; мы ни в коем случае не будем на тебя в претензии, если ты решишь продолжать свою жизнь не в том русле, которое ты сам для себя избрал, и если будешь жить вдали от нас. Хорошие родители всегда чувствуют, когда им следует быть рядом с ребенком, а когда лучше отойти в сторону. Надеюсь, ты и сам видишь, что до сих пор мы более или менее соблюдали этот принцип. Мы старались, насколько позволяли обстоятельства, за прошедшие двадцать лет дать тебе все, что можно было дать: родительскую любовь, заботу, материальные блага. Мы гордились твоими успехами, твоей учебой, мы готовы и дальше поддерживать тебя в твоих планах, и у нас нет намерений ни в чем ограничивать твою свободу и самостоятельность.
Однако ты должен понять: хотя мы и не собираемся вмешиваться в твою жизнь, тем не менее нам хотелось бы знать, где ты, как ты, чем занимаешься, все ли у тебя есть, не нуждаешься ли ты в такой помощи, какую человек может скорее получить от родителей, чем от кого-то другого.
Достигнув определенного возраста, просить денег трудно не только у чужих людей. Так что, если тебе нужны, для решения каких-то проблем или для осуществления новых планов, дополнительные средства, я сам тебе предлагаю: не считай для себя зазорным сказать об этом. Напиши, сколько послать, и через два дня деньги будут у тебя.
Мы знаем, ты человек разумный и способен, где бы ты ни был, постоять за себя, так что мы во всех отношениях тебе доверяем, а взамен ожидаем немного доверия и с твоей стороны. Особенно в этот поворотный момент твоей жизни: ведь мы согласны с тобой в том смысле, что с изменением твоих обстоятельств – думаю, ты это чувствуешь еще более ясно, – в минувшие месяцы (а может быть, годы?) изменились и отношения между нами. Те несколько недель, которые ты в прошлом и позапрошлом годах, приезжая на каникулы, провел с мамой и со мной, не очень-то давали возможность для серьезных бесед. Несмотря на это, тебе, вероятно, казалось, что мы слишком на тебя давим (не могу не согласиться, подчас ты справедливо мог за это на нас обижаться); однако нам время, проведенное с тобой, всегда представлялось слишком уж кратким. (Можешь поверить, «нам» – слово здесь вовсе не неуместное: в последнее время мы с твоей мамой много говорим об этом.)
Мы никогда не обсуждали с тобой эту тему, но наш развод ты наверняка перенес нелегко. Недаром же ты уехал вскоре после него, хотя выбрал учебу за рубежом, видимо, не только по этой причине. Я знаю, ребенок никогда не простит родителям, если его вынуждают делать выбор в подобных обстоятельствах, потому что в таком положении любое решение будет только плохим. В то же время – и ты, будучи уже взрослым, должен это понять как мужчина – в жизни сплошь да рядом складываются ситуации, когда приходится выбирать не между хорошим и лучшим, но лишь между плохим и еще более плохим; несмотря на это, и тут можно – нужно! – оставаться порядочным человеком. Слишком сложно все это объяснить; скажу лишь: в нашем случае развод был меньшим злом, даже если он и причинил нам всем боль. Ты, наверное, никогда не поймешь до конца, что же такое произошло с твоими родителями. Пускай тебя успокаивает сознание: люди вообще понимают далеко не все, что с ними происходит. Поверь, мы с мамой и сами не можем объяснить, когда и почему отношения между нами непоправимо испортились.
Но, как бы то ни было, что бы ни случилось, мы с мамой, оба, любили и любим тебя, и оба, пускай уже не вместе, стремились и стремимся, по мере сил и возможностей, к тому, чтобы ты был спокойным и счастливым (ну и, конечно, порядочным) человеком. Может, этого и не нужно было бы, но мне приятно все-таки написать: я тебя знаю как немного своевольного, но прямодушного челове(ч)ка. А это очень даже немало в мире, где все воруют, обманывают, порой даже самих себя. (А я ведь еще не упоминал ненависть, фанатизм и все прочее, из-за чего иной раз и телевизор включать не хочется.) Часто у человека нет вообще ничего, кроме порядочности. Мы всегда старались обращаться с тобой так, словно ты был старше своего возраста, смотреть на тебя как на (уверенную личность, и сейчас смотрим так же. Ты говоришь по-английски и по-немецки, несколько лет уже живешь самостоятельной жизнью – и в одиночку справляешься с трудностями этой жизни; ты нигде не пропадешь, я уверен. Ты можешь стать гражданином мира, чего нам не было дано; мы благодарны судьбе, что тебе выпал этот удел, и очень хотим, чтобы ты мог воспользоваться такой возможностью.
Мы всего лишь хотели бы знать: где ты и что делаешь? Кажется, это не слишком большая просьба на расстоянии более семи тысяч километров.
Не знаю, чем заслужили мы недоверие, с которым ты относишься к нам. Мама (которая очень обижена еще и тем, что ты ей не пишешь), во всяком случае, переживает ужасно, а я, при отсутствии всякой информации, ничем не могу ее утешить. Я пытаюсь держаться спокойно и рассудительно, хотя меня тоже тревожит твоя судьба, как тревожит и вопрос: чем мы заслужили, что ты бесследно исчез, растворился в этой Америке. От кого или от чего ты прячешься, сынок? Ты уверен, что не было бы разумнее открыто взглянуть в глаза ситуации, осознать положение вещей, обсудить проблемы, попробовать разобраться с самим собой, разобраться со всем тем, что произошло с тобой за минувшие месяцы? Неужели мы совершили по отношению к тебе нечто такое, что побудило тебя замкнуться и теперь играть с нами в прятки? Что бы это могло быть? Не обижайся, но такое твое поведение – поведение не взрослого мужчины, а скорее капризного ребенка. Дай нам какое-то объяснение, и тогда, может быть, вопросы, которые остались не проясненными для тебя самого, и тебе станут яснее. И если ты чувствуешь, что не в силах справиться – там, где ты сейчас находишься, – со своими проблемами, то приезжай или, если тебе так удобнее, позвони, чтобы мы приехали и помогли. Нет таких трудностей, которые нельзя было бы одолеть сообща.
Понять, что мы переживаем, что чувствуем, думая о тебе, и вообще, и особенно в эти дни, ты сможешь, лишь когда сам станешь отцом. И лишь тогда убедишься в том, что только родительская любовь способна вынести, пережить определенные потрясения. Словом, сообщи, что с тобой!
Выше я уже написал: мы с мамой всегда считали, что ты рассудительный, счастливый и порядочный человек. Первые два качества, откровенно говоря, во многом зависят от характера и от удачи; что касается третьего, то тут любое определение (в том числе и мое) теряется в необъятности. Так что будь человеком, сынок, вот чего я желаю. Будь человеком со всеми, о ком бы ни шла речь, а значит, и с нами, со мной и с мамой.
Прости, если письмо получилось немного длинным и сумбурным. Где-то, может быть, слишком общим, где-то сентиментальным, что, догадываюсь, придется тебе не по вкусу. Признаюсь, в твоем возрасте я и сам терпеть не мог родительских писем, напичканных сентенциями… Но ситуация́ такова, что я вынужден так писать. Да и давно мы не говорили о серьезных вещах, ты сам знаешь.
Надеюсь, это письмо ты получишь быстро. И еще горячо надеюсь, что оно подвигнет тебя написать ответ. Или хотя бы сообщить, где ты и как живешь. Отзовись, сынок!
Обнимаю.
Любящий отец
Стуча по клавиатуре компьютера, он чувствовал сильное сердцебиение, а когда подошел к концу, у него даже руки тряслись. Не надо было пить столько кофе, думал он, ослабляя узел галстука и открывая окно. Он прилег на диван, стоящий в кабинете, но сердце продолжало бешено колотиться, да и воздуха не хватало. Полежав, он достал из портфеля коробочку ксанакса, который не принимал около месяца, проглотил таблетку и снова лег. Надежности ради письмо надо бы, наверное, послать еще и электронной почтой, не только авиа, размышлял он, но потом пришел к выводу: Андраш не случайно же оставил им прежний, бостонский адрес. Через неделю, самое большее, письмо будет в Бостоне, потом еще день-два, и Андраш его получит.
Когда сердцебиение немного утихло, он сам спустился на первый этаж, в экспедицию, и отдал письмо курьеру: это срочно, пусть бежит на почту и отправит немедленно. Люди вокруг смотрели, разинув рты. Не случалось еще, чтобы кто-нибудь из дирекции лично переступал порог экспедиции.








