Текст книги "Это мой дом"
Автор книги: Фрида Вигдорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Было это в начале августа. Ответа мы ждали недели через две, скорее всего – к началу занятий. И вот в эти дни ко мне подошел Виктор Якушев.
– Я получил письмо от тети. Она поехала в Харьков и там заболела, просит приехать. Если не верите, посмотрите, вот она пишет…
– Да зачем же мне смотреть? Что у тебя за странная привычка ссылаться на документы? Разве ты думаешь, что тебе не верят?
– Нет, я просто так… Значит, можно, Семен Афанасьевич? У тети сердце очень плохое, я за нее боюсь…
Мы разрешили ему съездить на неделю в Харьков с тем, чтобы он вернулся не позднее 27 августа. Лючия Ринальдовна снарядила его, дала огурцов, помидоров, буханку хлеба, десяток крутых яиц и узелок с солью.
– Помидоры ты первым делом съешь – раскиснут, – наставляла она. – Видишь, какие спелые? А потом уж принимайся за огурцы. Ну, в добрый час, привет тете. И береги, береги, баульчик, знаешь, как в дороге…
Баульчик она дала свой. Так, с ярко-желтым баульчиком в руках и небольшим рюкзаком за спиной, Виктор и отбыл в Харьков.
А вскоре пришло письмо из Пскова: Анне Александровне и вправду было нелегко оставить Егора у себя, она подумывала о детском доме и все не решалась отдать мальчика. Но если к нам, к Феде… на это она согласна. Сейчас есть надежная оказия – один знакомый как раз едет в Харьков. Посылать ли мальчика с ним? До Харькова нам все же поближе, чем до Пскова. Она ждет телеграммы – знакомый уезжает со дня на день.
Мы тут же откликнулись и назавтра получили адрес человека, который 28 августа привезет Егора в Харьков.
– Эх, – с досадой сказал Казачок, – а где якушевская тетка живет, мы и не знаем! Дали бы ему телеграмму, он бы задержался на денек и прихватил Егора этого самого.
– Уж лучше без Якушева обойтись, – возразил Митя.
Что-то в его словах насторожило меня.
– Это почему?
Митя не успел ответить, как раздался голос Лиды:
– Бывает же так… что к человеку – несимпатия?
– Гм… несимпатия? – удивился Василий Борисович. – Я, например, всякую свою несимпатию могу объяснить.
– Однако адреса нет, – сказал Митя, который, пожалуй, первые на моей памяти ушел от прямого разговора. – Надо думать – кто же поедет?
И вдруг вызвалась Галя.
– Поехать надо мне. Я думаю, так будет лучше всего, – сказала она простодушно, и мы с нею согласились.
* * *
Когда пришла телеграмма, что Галя с Егором выезжают я решил прихватить Федю, который не находил себе места, и встретить их не в Криничанске, а чуть раньше.
Мы сели с Федей на дачный поезд и поехали в Волошин где останавливается харьковский поезд. Вошли в переполненный вагон. Федя пристроился у окна и глядел на проплывавший мимо осенний лес – желтые березы, красную, словно обожженную, осину. Я стал рядом, обхватил его за плечи, и он прижался ко мне. Вагон покачивало на стыках, но мне казалось, что Федя вздрагивает не от этой тряски: я чувствовал в нем внутреннюю дрожь нестерпимого волнения.
Но вдруг я и сам вздрогнул и замер. Позади раздался знакомый глубокий голос. На секунду я еще подумал с надеждой: «Ошибка!» Но тут же понял, что ошибки нет.
– Добрые граждане, дяди и тети! Пожалейте сироту! Два дня, как мать схоронили, остался я с пятью братишками и сестренками. Подайте на пропитание, сколько можете…
Нет, ошибки не было. Под моей рукой напряглись и застыли Федины плечи. Он, как и я, не поворачивался – только слушал и ждал.
Знакомый голос приближался. Он повторял все одно и то же привычным тоном нищего со стажем – нараспев, с чувством, со слезой. Ближе, ближе. Слышался стук монет о что-то жестяное. Чей-то голос сказал:
– В детдом надо, а не по вагонам ходить!
Другой, стариковский, возразил:
– Погоди! Его беда только что ушибла, дай опомниться! Трудно тебе с копейкой расстаться?
И третий – женский – произнес скорбно:
– Без матери, мал мала меньше…
Я взглянул сбоку на Федю и встретил его глаза. Уж не знаю, чего больше в них было – ужаса или изумления.
– Не поворачивайся, – сказал я одними губами.
Голос приближался, вот он уже рядом. Я круто обернулся, протянул руку. Автоматически кланяясь, не глядя мне в лицо, Якушев подставил консервную банку. Но я не кинул в нее монету – я опустил руку ему на плечо. Он удивленно поднял глаза и отшатнулся, весь побелел, выронил жестянку. Серебро и медяки со стуком покатились по полу.
Он рванулся, но я держал его крепко.
– Чего схватил мальчишку? Что он тебе сделал? – вступился чумазый парень, по виду – слесарь, возвращающийся со смены.
– Правда, чего вцепился? – прогудел еще кто-то,
– Мой мальчишка! – процедил я сквозь зубы.
Мы провели в вагоне еще тягостных полчаса. Молчали мы трое, молчали и все вокруг. Но одеревеневшее плечо под моей рукой яснее слов говорило: «Нет, уйду, уйду, ни за что не пойду с тобой!»
Подъехали к Волошкам. Когда стали выходить из вагона, под ногами брякнула банка с остатками милостыни. Соседи, выходя, едва не оттерли меня от Виктора, и в этот миг он нагнулся и быстрым вороватым движением поднял банку.
До Галиного поезда оставалось минут двадцать.
– Семен Афанасьевич! Отпустите меня! Я ни за что с вами теперь не поеду! – отчаянно сказал Якушев.
– Никуда я тебя не отпущу, – ответил я как мог спокойно.
– Ни за что не поеду! И Галине Константиновне не покажусь! – повторил он тем же отчаянным голосом.
– Галину Константиновну мы сейчас встретим, она едет из Харькова, куда ты, я вижу, не попал.
– Если вы ей скажете…
– Я никому ничего не скажу, – ответил я.
И тут мы оба взглянули на Федю, который сумрачно смотрел в сторону.
– Не хочу! Крещук все равно всем расскажет! – всхлипнул Виктор.
Федя впервые взглянул на него – сумрачно, отчужденно:
– Раз Семен Афанасьевич не хочет говорить, так и я не скажу.
И мы оба поняли: он действительно будет молчать.
Я вздохнул с облегчением. Я хотел только одного – не упустить мальчишку, оставить его около себя. Не будь с нами Феди, я добился бы этого без большого труда. Присутствие Феди едва не погубило дело.
Я взял у Виктора из рук жестянку с милостыней и швырнул подальше:
– Ну, все. Теперь будем ждать Галину Константиновну с Егором. Да, а где твой баул? (Рюкзак болтался у него за плечами.)
И вдруг у него в глазах что-то вспыхнуло, и он торопливо ответил:
– Украли, Семен Афанасьевич… все вещи украли! Потому мне и пришлось…
Я не дал ему договорить:
– Не ври. Где баул?
Глаза его погасли.
– В Старопевске оставил… у тети Маши.
– Ладно, съездим потом в Старопевск. А теперь…
– Семен Афанасьевич, – тихо сказал Федя и крепко взял меня за руку, – поезд.
* * *
Якушеву повезло: мы приехали домой под вечер, и все внимание отдано было Фединому братишке. Даже зоркая Лючия Ринальдовна не заметила, что ее желтый баул не вернулся.
Егор шел по двору между Галей и Федей. Он был такой же глазастый и лобастый – точная Федина копия, только поменьше и хрупкий, да волосы посветлее, в лице меньше проступают мальчишеские углы, больше простодушия и ребячьей пухлости. А сейчас в этом лице преобладало изумление. Он не успевал отвечать на улыбки, оглядываться на приветствия.
На крыльце стояла напуганная и восхищенная своей миссией Настя. Когда мы приблизились, она обеими руками протянула Егору новенький портфель и сказала:
– Пожалуйста… нет, добро пожаловать! А тут учебники для второго класса… это все твое.
Подошла Лена и молча подала Егору пряник. Вслед за ней появился Вышниченко и, опасливо глянув на меня, сунул Егору… рогатку. Ребята подходили и подходили, и каждый что-нибудь протягивал мальчику: «Тебе! Держи! На!», а он не успевал отвечать, только поворачивался то вправо, то влево. Крохотная выгоревшая кепочка, и прежде не закрывавшая лба, теперь совсем сползла ему на затылок, в застенчивых глазах все яснее проступала улыбка. Ему уже и рук не хватало, он уже что-то придерживал подбородком.
– Ну, ну! Вы его увешали с ног до головы, прямо как новогоднюю елку! – смеясь и отстраняя ребят, говорила Галя. – Вышниченко, да ты что! Зачем ему рогатка? Хватит! Хватит! Дайте хоть умыться, мы ведь с дороги!
Я взглянул на Федю. Он перебегал взглядом с одного лица на другое, словно впервые увидел ребят, среди, которых жил больше года. Он смотрел удивленно, благодарно – и молчал.
Подошел Митя и обнял его сзади за шею.
– Ну вот и хорошо! – сказал он.
По щекам Феди, не меняя выражения его лица, вдруг побежали слезы.
Никто не стал пялить на Федю глаза, не кинулся к нему с утешением. Казалось, никто ничего и не заметил. Витязь снимал с Егора куртку. Лида стояла с полотенцем и мылом в руках. Горошко расталкивал остальных:
– Ну будет, будет вам. Не понимаете, что ли, человек с дороги.
Один Якушев не принимал участия в этой счастливой суматохе, он стоял поодаль, точно окаменев.
– Поди разденься, умойся, – сказал я, проходя мимо. И – ужинать! Слышишь?
Когда в доме все стихло, погасли огни в столовой и кухне только в спальнях горели тусклые лампочки, к нам в комнату постучали. Галя открыла – на пороге стоял Федя.
– Ну как? Уложил? Все в порядке?
– Галина Константиновна!.. – сказал Федя. Дыхания не хватило, он продолжал не сразу: – Вот… в Егорушкиных вещах вам конверт… И Семену Афанасьевичу…
Он подал Гале тщательно запечатанный пакет, должно быть, документы, оставшиеся от матери. Потом молча прислонился лбом к Галиному плечу. До двери было далеко, да и они стояли на дороге. Я перекинул ноги через подоконник и спрыгнул в сад.
* * *
В сутолоке вчерашнего богатого событиями дня мы с Якушевым не учли одного обстоятельства.
Ко мне подходит наш новый председатель совета Искра, сменивший на этом посту Митю.
– Семен Афанасьевич, – говорит он. – Якушев опоздал на сутки. Что там у него – пускай объяснит причину.
Уж наверно Якушев припас какое-нибудь объяснение. Но сейчас он застигнут врасплох и молчит, не смея врать при мне, не смея взглянуть в чистые, строгие глаза Степана.
– Я знаю эту причину, – говорю я. – И попрошу совет поверить мне, что разглашать ее не надо. За Виктором есть вина, но я ее принимаю на себя, я за него ручаюсь. Если совет верит мне, пускай примет мое поручительство.
Степан передал совету мою просьбу слово в слово, ничего не прибавляя от себя. Ребята молчали – это молчание насыщено было недоумением и любопытством.
– Чего там! – решил наконец Лира. – Раз Семен Афанасьевич ручается, пускай на нем и будет.
И Вася сказал степенно:
– Я думаю, надо уважить.
– Чего там! – повторил и Катаев. – Раз Семен Афанасьевич просит…
– Интересно… – раздумчиво, почти про себя заметил Горошко.
В тот же день я съездил в Старопевск за злополучным баулом, я склонен был думать, что адрес, который дал мне Виктор тоже таит в себе какие-нибудь неожиданности. Однако в Доме на Киевской я действительно нашел Витину тетку. Увы, она всегда жила в Старопевске, а в Харьков никогда не ездила, притом я застал ее в добром здоровье. Она спросила – не заболел ли Витя, почему не пришел за вещами сам? Она ждала его к вечеру. Почему он не предупредил, что заночует в Черешенках? Верный своему слову молчать о происшествии в вагоне, я ответил уклончиво. Она тоже разговаривала не прямо и эта игра в прятки стала мне понемногу надоедать.
– Он хороший мальчик, хороший, – говорила она. – Может, вы осуждаете, что я отдала его в детдом, так ведь у меня своих двое – разве я могу всех одна прокормить? Я ведь кассиршей работаю в книжном магазине – заработок не бог весть какой…
– Да я совсем не осуждаю. Просто мне интересно про него узнать поподробнее. А как вы себя чувствуете, здоровы?
– А он вам говорил, что я болею?
– Да нет… А скажите: вы не просили его приехать?
– А он вам говорил, что я просила?
В таком разговоре я не был искушен, а симпатии она мне не внушала: высокая, тощая и при этом накрашенная. Нет ничего грустнее и фальшивее старого лица, которое хотят приукрасить. Каждая морщинка начинает о себе вопить. Нарумяненные щеки, выщипанные, начерненные брови… Словом, я поспешил захватить баул и откланяться. Она провожала меня по коридору тесно заселенной квартиры, где у каждой двери гудел примус или коптила керосинка, и, уже открывая дверь на лестницу, сказала нерешительно:
– Наверно, он приврал вам чего-нибудь. Это с ним бывает…
– Да, видно, так, – согласился я.
Гале я ничего не рассказал. На ее вопрос, что стряслось с Витей, ответил только:
– Он очень не хотел, чтобы ты узнала. Именно ты.
– Тогда не надо! – быстро сказала она.
Но, грешен, Василию Борисовичу я рассказал. Мне до зарезу нужно было проверить себя, посоветоваться.
– Эх, – сказал Казачок, выслушав меня, – несовершенный аппарат человеческий глаз… и человеческое сердце тоже. Ведь паренек-то на вид ничего. Симпатичный.
– Так вот, Митя-то дальновиднее нас. Помните, Лида говорила, что у него к Якушеву несимпатия.
– Да, верно… несимпатия… Вообще, скажу я вам, наш Митя, в отличие от Антона Семеновича, не ко всякому человеку подходит с оптимистической гипотезой. Нередко он встречает человека недоверием. А я всегда считаю: лучше поверить, чем не поверить. Лучше поверить – и ошибиться, чем…
– Чем обидеть недоверием? Да, я согласен.
Да, я был согласен с Василием Борисовичем. Теперь я мог поразмыслить над всем, что произошло, и я думал – да, я поступил правильно. Верно говорил Горький: есть души сильные и есть души слабые. Сильные души не боятся огня правды, он их не обжигает, не ранит, а помогает заглянуть в себя, закаляет и очищает. Слабые чувствуют только боль ожогов. Ложь – чаще всего порок слабых. И мне казалось, я поступил правильно, оградив Виктора от гнева и презрения товарищей.
Как он вел себя в эти дни? Может, чуть напряженней, чем обычно. А может быть, это мне только казалось. Сначала я боялся, как бы он не ушел, – при его характере для него очень чувствителен всякий сквознячок в отношении к нему ребят. Но Виктор, пожалуй, почувствовал верно: то, что услышали ребята на совете, не насторожило их. Они отнеслись к моим словам с полным доверием, их только мучило любопытство, но это нисколько не повредило репутации Якушева. Напротив – то, что у нас с ним появилась общая тайна, возвышало Виктора в глазах ребят.
Я о многом хотел узнать. К примеру, что он собирался показать мне, когда говорил: «Если не верите, посмотрите, вот тетя пишет…» Да что там, у меня много было вопросов, но задавать их не хотелось. Не хотелось торопить – пожалуй, только подтолкнешь его на новую неправду. В конце концов, неужели же он сам не придет и не объяснит мне происшедшее? Трудно ждать, но терплю: я уже не раз портил дело именно нетерпением, словом, которым рубанул сплеча, как топором.
Я позвал его к себе только под вечер:
– Ты ничего не хочешь мне сказать?
– А вы мне поверите?
– Послушай, – сказал я. – Давай не будем играть в прятки. Поговорим серьезно. Не стоит объяснять, что я застал тебя за делом постыдным. Ты, надо думать, это сам понимаешь.
– Мне очень нужны деньги, Семен Афанасьевич.
– Деньги всем нужны. И тебе, как всем, не больше. Ты получаешь зарплату. Эти деньги твои. Они пока невелики, но со временем их станет больше – все зависит от нас, от нашего упорства, от нашей воли. Неужели тебе с твоим самолюбием не противно клянчить? Никогда бы не поверил, если б не видел сам, собственными глазами!
Виктор опустил голову и не ответил.
– Я понимаю, если бы ребята об этом узнали, оставаться здесь ты бы не мог. А я хочу, чтоб ты остался. Это нужно тебе. И нам. И поэтому никто не узнает. Но теперь я для тебя – и учитель твой, и друг, и старший брат. У тебя сейчас нет другого такого человека, который бы все знал и все-таки не выбросил тебя из сердца. Но запомни: я жду от тебя только правды. Все прощу, неправды не прощу никакой. Слышишь?
– Слышу…
– Понял меня?
– Понял.
– Обещаешь мне?
Он глубоко вздохнул:
– Обещаю, Семен Афанасьевич.
III
Однажды меня вызвали в район. Идя мне навстречу, Коробейников сказал:
– У меня нынче для тебя новости. Первое – я скоро уезжаю отсюда, В Москву, учиться. Понимаешь?
Я нахмурился. Он поглядел на меня и засмеялся.
– Зато другой новостью я тебя наверняка обрадую: Кляпа переводят в облоно. Тебе станет полегче дышать.
– Что же радоваться? Вот если бы его совсем с этой работы убрали! А то будет пакостить в большем масштабе, только и всего.
– Ну, я рад, что ты это понимаешь. Не надо идеализировать жизнь: когда вот такой попадается на твоем пути – это, знаешь, беда! Будет пакостить без устали. Куда ни повернешься, всюду увидишь, как мелькнет кончик его хвоста. Топор страшен, а вошь страшнее.
– Так вот я и спрашиваю: зачем держать вошь на таком святом деле, как наше?
– А куда его деть? И какое есть не святое дело на свете?
Я молчал. После того как Кляп заподозрил, что я присвоил ребячьи подарки, я был у Коробейникова и потребовал, чтоб Кляпа ко мне больше не присылали. Пусть будет любой другой инспектор, а с этим работать я не буду. Но какой же любой другой, когда, в роно один-единственный инспектор по детским домам? И уже тогда Коробейников сказал мне, что Кляпа, видно, в скором времени переведут повыше: его считают очень хорошим работником – исполнительным, добросовестным, бдительным.
Осень 1936 года принесла с собой два события.
Во-первых, Кляп восстал против того, чтобы Митя пошел в восьмой класс. Он подал докладную, в которой говорил, что Королев вообще существует в Черешенках незаконно, что он – выходец из детдома для трудновоспитуемых. Что против Искры и Якушева он, инспектор Кляп, не возражает, поскольку успехи их отличные, а Королева держать дальше в детдоме нет смысла: он переросток, и по русскому языку и химии у него не «отлично», а «хорошо».
Районо счел доводы Кляпа разумными. В районо уже не было Коробейникова, его сменил новый человек – Глущенко.
Я подумал, что Кляп хорошо знает меня. И хорошо понимает, чем можно причинить мне боль. Почему он знал, что судьба Мити мне очень, по-особому дорога? Так или иначе, он это знал.
Ну что ж, короткого разговора с Галей было довольно. И в канун занятий я сказал Мите:
– Переставишь свою кровать ко мне в кабинет, вот сюда. Будешь жить со мной.
– Нет, – сказал он, прямо встретив мой взгляд.
Я стукнул кулаком по столу:
– Дурак! Мальчишка! Как ты смеешь! Я тебе покажу, как болтать ерунду!
Я кричал, что он распустился, что много себе позволяет, что мне это надоело, в конце-то концов! Я выплескивал на него все что у меня накопилось против Кляпа, все раздражение, усталость и злость.
Митя встал и пошел к дверям.
– Куда?! – заорал я, готовый схватить его за шиворот.
Он обернулся, и в глазах его я не прочел ни обиды, ни укора. Митя смотрел любовно, чуть насмешливо.
– Я за раскладушкой, – сказал он. – Чтоб на день убирать.
А второе событие, второе…
Леночка пошла в школу – вот какое еще событие произошло у нас той осенью.
Я не спал в эту ночь.
И утром, когда Леночка, гордясь и радуясь, приняла из рук Степана свой первый портфель, свои первые тетради и книжки, не скрою – на душе было смутно. Я не смотрел на Галю, я знал – сегодня и ей надо держаться: память о Костике сегодня больней всегдашнего стучит в сердце.
Пока самый маленький в доме – Тося Борщик – звонил в колокольчик, провожая ребят, Леночка подошла к нам проститься. Она стояла, закинув голову, черноглазая, румяная, счастливая.
– Я пойду с тобой, – сказала Галя.
– Нет, я с Митей! – сказала Леночка и, подав Королю свободную руку, другой – с портфелем – помахала нам.
Они шли, взявшись за руки, большой и маленькая, шли не оборачиваясь, легким и веселым шагом, а мы с Галей еще Долго стояли и смотрели им вслед.
* * *
– Семен Афанасьевич, что я хочу вам сказать…
Якушев умолкает, его всегда бледное лицо заливается краской. Молчит он минуту, молчит другую. Я жду.
– Семен Афанасьевич, мне… мне в прошлом месяце зарплату… зарплату неверно насчитали.
– Лишку дали? – спрашиваю я так, словно и впрямь думаю, будто он с этим пришел.
Якушев краснеет еще гуще.
– Да нет, что вы… Там недочет… Выписано пятьдесят два рубля. Я считал – надо пятьдесят четыре рубля девяносто шесть копеек. Конечно, разница небольшая… но ведь полагается, чтобы все было правильно…
Да, тут он прав: надо, чтоб все было правильно. Я вызываю нашего бухгалтера Федора Алексеевича.
Федор Алексеевич – немолодой, весьма желчный мужчина – живет в Криничанске. Он у нас бухгалтером с недавнего времени. И каждый день произносит краткую, но выразительную речь: работать у нас за такую плату, да еще ездить, могут только дураки. «Работаем как волы, а получаем как кроли», – неизменно заключает он. Но ездит исправно и действует с истинно бухгалтерской аккуратностью и дотошностью. Теперь уже невозможно не заприходовать подарки или что другое: теперь все на счету и на все есть документ. Если я о чем забываю, Федор Алексеевич отчитывает меня, не стесняясь ребят, и на этот случай у него тоже есть неизменное присловье: «Я за вас идти под суд не согласен!»
Итак, прошу Федора Алексеевича пожаловать ко мне в кабинет, а с ним – Ступку и Степана Искру. Степа хоть и поэт, но отчетность наших мастерских знает вдоль и поперек: он составляет недельные оперативные сводки. Перед ним все как на ладони – кто как работает, сколько получает, каков наш общий доход и какой суммой располагает совет дома.
Выслушав, в чем дело, Федор Алексеевич с непроницаемым выражением лица приносит свои книги, садится за стол, пододвигает к себе счеты. Речь его отрывиста, точно он и слова тоже отщелкивает на счетах:
– Так. Так. Доход в прошлом месяце составляет семьдесят тысяч. Кладем семьдесят. Пятьдесят процентов удержано на улучшение содержания воспитанников. Да, да, да. Это составляет – нетрудно догадаться – тридцать пять тысяч. Кладем тридцать пять. Так. Пять процентов, как известно, – в фонд совета. Кладем три пятьсот. Прекрасно. В фонд зарплаты… А вот наряды… Где тут ваша фамилия?.. «Я» – последняя буква алфавита. Да, да, да… Якушев, Виктор Якушев. Так… В прошлом месяце, как показывают записи, вы трудились в столярной. Так, так, так… Прошу прощения, как одна копеечка, можете взглянуть: пятьдесят два целковых.
– Последние пять дней я помогал па покраске… Там Горошко не справлялся, Литвиненко с Поливановой болели… и я на покраске…
– В нарядах не отражено! Да, да, да. Не отвечаю!
Федор Алексеевич складывает свои документы в папку, берет ее под мышку и выходит из кабинета.
– Тако-ое дело… – После сухого, отрывистого «да, да, да» и «так, так», которые еще отдаются у нас в ушах, певучая речь Ступки звучит как-то успокоительно. – Да-а, тако-ое дело… Моя это вина. Я не записал. На покраске прорыв, Горошко один крутится, як посоленный… У Якушева полное выполнение… Я его – к Горошко в подмогу. А записать забыл… Скажи на милость, какой разумный хлопец!
Должно быть, Якушев надеялся, что дальше меня разбор «несправедливости» не пойдет. Ему сейчас худо. Он оказался прав, ему полагается еще два рубля и девяносто шесть копеек – его кровные, заработанные. У него, как он уже сказал однажды, ни отца, ни матери, и он хочет, чтоб на его книжке лежало больше денег. Он прав. Но почему же ему неловко сейчас и все отводят глаза, не желая встретиться с ним взглядом? А Захар Петрович знай разглагольствует:
– Я дурной. Жил-жил, работал-работал, а ничего не нажил. Вот – гол как сокол. Что у меня есть? А он наживет. Помяните мое слово, наживет.
– В ведомостях будущего месяца надо будет учесть эту покраску, передайте Федору Алексеевичу, – не глядя на Якушева, говорю я Ступке.
– Я просто хотел, чтобы было правильно, – произносит вдруг Якушев, словно оправдываясь.
– Вот мы и проверили, и будет правильно. Все.
Степан уходит первый, за ним – Ступка, бормоча себе под нос:
– Скажи, какой разумный хлопец…
Помявшись у стола, выходит и Якушев.
С тех пор как часть дохода с мастерских идет на зарплату ребятам, о каждом из них я могу сказать больше, чем прежде.
– Гроши – як та лакмусовая бумажка, – сказал раз Ступка, показав, что у него есть кое-какие познания и по части химии. – Чего и не знал про человека – узнаешь.
И верно. Каждый повернулся какой-то новой стороной. Лира, Крещук и Катаев завели общую сберегательную книжку и клали на нее свою зарплату.
– Не поссоритесь? – спросил я.
Лира только плечами пожал.
Про Лиду ребята говорили, что у нее в ладони дырка. Всякий раз она просила часть денег выдать ей на руки, накупала пустяков, тут же их раздаривала, одалживала деньги девочкам в школе, забывала кому, а если ей отдавали, удивлялась: «Вот так раз!»
Якушев сначала весь свой заработок до копейки держал в сберкассе. Потом стал каждый месяц брать рублей десять и покупал книги. Он очень дорожил ими, складывал в тумбочку с нежностью их перебирал и перелистывал.
– Дай почитать, – просил кто-нибудь из ребят.
– Я тебе из библиотеки принесу, – неизменно отвечал Якушев.
И приносил, а своей книги не давал. Скоро у него перестали спрашивать: когда дают со скрипом, уж лучше не просить – все равно никакой радости!
Мне бы глядеть на Якушева да радоваться – бережливый. Начнет самостоятельную жизнь – не протранжирит зря первую же получку, станет тратить с умом. Но в бережливости этой было что-то глубоко несимпатичное и подозрительное. Видимо, то же чуяли и ребята. Что до меня, из всех отталкивающих черт человеческого характера для меня скупость – самая непереносная.
Нет, Якушев не урывал у других, он копил то, что и впрямь полагалось ему по праву, – свою зарплату, свои книги, свои вещи. Но он так любил свое, так берег, что это легко могло перейти в желание прихватить, урвать. Сказать но правде, я не понимал, что с этим делать.
* * *
Бильярдные столы шли хорошо. Делать их было несложно, под присмотром Ступки ребята быстро овладели этой техникой, продукция наша получалась вполне добротная. Из Березовой я принес опыт по части школьной мебели – парт и учительских столов. Такие заказы мы тоже принимали. И вот тут меня начало беспокоить, одно обстоятельство. Ребята работали хорошо. Но как бы это сказать… без жара. Когда в Харьковской коммуне делали фотоаппараты, это была не просто продукция, за которую мы выручали немалые деньги. Мы знали, что наш великолепный фотоаппарат нужен людям для отдыха, для работы, и если война – тоже пригодится. «Наша работа всем нужная!» – эта мысль освещала путь и помогала идти.
Отдых людской – святое дело, и мои челюскинцы любили поговорить о том, что вот человек где-нибудь за тысячу верст от нас устал, наработался, хочет отдохнуть. Дай, думает, в бильярд сыграю. И играет на нашем столе, и поминает нас добрым словом. Но как-то дальше этого наша фантазия не шла. Мы и себе смастерили бильярд, и кое-кто навострился бойко гонять шары, но уж если говорить по совести, вкладывать душу в производство бильярдных столов трудновато.
Я ездил в Старопевск, списался с Киевом и даже с Москвой, с фабрикой наглядных пособий. Мы долго прикидывали со Ступкой, а потом предложили совету нашего дома постепенно перейти на производство инструмента, нужного школе школьным мастерским: слесарных молотков, клещей, плоскогубцев, циркулей, угольников, штангелей, линеек.
– И проведет нашим циркулем круг ученик где-нибудь за тридевять земель, далеко в Сибири, в самую полярную ночь. И начертит прямую по нашей линейке далеко на Кавказе, у самого Черного моря. Забьет гвоздь нашим молотком…
– В Москве! В Москве! – вопит Горошко.
– Поначалу мы потеряем на этом, надо справиться с первым пробным заказом. Молоток – пустяк, циркуль – посложнее, над циркулем прольешь немало пота. Хоть он и невелик, да потребует внимания, аккуратности, сноровки. Ну как, возьмемся?
Я хотел, чтобы они не просто глоткой ответили «возьмемся». Чтобы ответили подумавши, все взвесили и прикинули, взяли бы в расчет и полосу ученичества, и потерю в зарплате на первых порах, и все трудное, чего не избежать, когда берешься за новое дело.
– Ну, а какой смысл, Семен Афанасьевич? – спросил вдруг Якушев. – Чем плохо – бильярдные столы?
Ему отвечал Ступка – объяснил, что бильярдный стол требует одной только столярной квалификации, а лучше бы ребятам выйти в жизнь многорукими. Он, Ступка, берется подготовить слесарей и токарей не ниже четвертого разряда – не сразу, не в один день и не в неделю, но берется.
– А если у Якушева зарплата здорово уменьшится, мы ему доложим каждый по рублю! – снова подает голос Горошко.
Якушев вскакивает:
– Как дам сейчас, так узнаешь…
– Где вы находитесь? – холодно говорит Искра. – Вот выставлю сейчас обоих!
…Мы порешили: взяться. И взялись.
* * *
У Лючии Ринальдовны было много достоинств, а недостатки столь незначительны, что о них не стоило бы и говорить. Главным недостатком оказалось суеверие. Она знала множество примет и следовала им неукоснительно.
Как-то Лида поставила мне на стол букет жасмина. Лючия Ринальдовна букет убрала: жасмин приносит несчастье!
Другой раз она вошла ко мне в комнату и рассердилась:
– Я же говорила вам про жасмин. Зачем он опять у вас?
– Перестаньте блажить! – сказал я с сердцем.
– Не смейте кричать! – ответила она и даже ногой притопнула, а жасмин унесла.
Она была не только суеверна, но и упряма – и то, что считала правильным, выполняла свято. Я разоблачал ее всячески и всегда обращал внимание ребят на то, что ее предсказания не сбываются. Но судьба подарила ей случай, который надолго поколебал успех моей пропаганды.
Накрывая на стол, Витязь опрокинул ящик с ложками в вилками.
– Гости будут, – сказала Лютая Ринальдовна.
Ребята стали подбирать рассыпанное, и Настя спросила, поднимая чайную ложку:
– И девочка маленькая будет?
– Весьма возможно, – сдержанно ответила Лючия Ринальдовна.
Под вечер к нам прибыли трое новеньких. Один был Петя Лепко – самый веснушчатый человек, какого я видел за всю свою жизнь, вот уж поистине лицо – как кукушкино яйцо! Он был золотисто-пестрый: ресницы, брови, волосы красные, глаза коричневые и веснушки тоже коричневые и очень мелкие, точно сквозь сито просеянные. Петя был весел, доброжелателен и смешлив и сменил за последний год три детских дома. С ним пришли две девочки – одной семь лет (вот она, чайная-то ложечка!), другой четырнадцать.
Девочки оказались сестрами. До сих пор они жили у дальней родни порознь, а теперь их соединили и отдали к нам.
Маленькую звали Наташа. Она была круглолица, сероглаза, взгляд открытый и ласковый.
Когда ее ввели в комнату девочек, она открыла свой чемодан, села с ним рядом на пол, вынула маленькую целлулоидную куклу-голыша и повертела, показывая всем, кому не лень было смотреть.
– Хорошенькая! – вежливо сказала Настя.
– На, возьми себе! – тотчас откликнулась Наташа, протягивая голыша.
– Ну-у, что ты! – удивилась Настя.
– У меня еще есть, вот, смотри! – сказала Наташа, обернувшись к Леночке. – Видишь, еще какая есть! Хочешь? Возьми, возьми! – повторяла она, насильно всовывая Лене в руки другую такую же куклу.








