Текст книги "Учитель"
Автор книги: Фрида Вигдорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
– Все сама, все сама! – набожно приговаривала Ольга. – Заметь, Сережа, ничего покупного. Колбасы, ветчина – это пусть ставят на стол, которые в хозяйстве не понимают. Есть такие неделухи, ничего сами не умеют. Из закусок мы покупаем только икру. Ну и сыр. Иногда некоторые любят закусить сыром. Откроем окна пошире, вот так. Потушим свет, еще светло. Скоро начнут съезжаться. Пойду ополоснусь.
Она еще раз окинула стол влюбленным придирчивым взглядом и ушла в ванную. Было очень тихо, только доносился шум льющейся воды и приглушенное гудение газовой горелки в ванной. За окном молчал пустой вечереющий двор. Надо удирать. Ольга обидится, но ничего не поделаешь. О том, чтобы остаться, нечего и думать.
Взметнулись занавески на окнах – кто-то открыл входную дверь своим ключом. Наверно, Петя. Конструктор. Но нет, в передней послышались мальчишеские голоса, и тотчас в столовую вошли два мальчика – белобрысые, загорелые. Они были очень похожи друг на друга.
– Какая еда! – воскликнул меньшой.
– Здравствуйте! – сказал старший.
– Здравствуйте, – как эхо повторил вихрастый. Они выжидающе поглядели на Сергея.
– Навашин, – сказал Сергей.
– Валера – в честь Чкалова, – сказал старший.
– Толик – в честь Ляпидевского, – сказал вихрастый и пояснил: – У нас папа авиаконструктор, поэтому мы – в честь летчиков.
И тотчас оба, как загипнотизированные, повернулись к столу.
– Давай, не теряй времени, – сказал Валерий.
Они сели за стол. Толик положил себе салату и холодной телятины, Валерий зачерпнул ложкой икру.
Они ели как очень проголодавшиеся люди: деловито, быстро и молча. Только Валера предупредил:
– Не сори, поаккуратней.
– Есть такое дело, – покладисто ответил Толя и снова углубился в еду.
И тут вошла Ольга. В купальной шапочке и легком цветастом халате, она растерянно остановилась в дверях.
– Откуда вы? – вскрикнула она. – Зачем… вы? Что это значит?
– А что? – спокойно ответил Валерий. – Мы уже три дня без копейки денег, все проели. Что же нам, с голоду помирать?
– Дети, вот вам пятьдесят рублей, и немедленно уезжайте обратно на дачу.
– Двести, – не задумываясь, сказал Валерий.
– Ты с ума сошел! Семьдесят пять и ни копейки больше! – крикнула Ольга.
– Двести! – неумолимо сказал Валерий.
– Двести! – подтвердил Толя.
Она крепко сжала губы и прошлась по комнате. Лицо ее побледнело, она со страхом взглянула на стол, который с каждой минутой терял свое торжественное нарядное благообразие.
– Сто, – сказала она тихо.
– Двести, – сказал Валерий и отправил в рот ложку красной икры. – По-моему, звонок? Или мне показалось? – Он даже привстал, прислушиваясь.
– Скорее соглашайтесь, – мягко посоветовал Толик, – а то Полуяновы всегда раньше времени приезжают.
– И вам еще переодеться надо, – заботливо сказал Валерий, наливая в бокал густое, темное, как вишня, вино.
– Хамы! – воскликнула Ольга.
– Брек! – сказал Валерий. – Запрещенный прием. В буквальном смысле слова.
– По-моему, кто-то уже идет по лестнице, – вытирая губы узорной бумажной салфеткой, сказал Толик.
Ольга резко повернулась и вышла из комнаты. Толик смахнул на свою тарелку голые куриные кости, хлебные крошки, измятые бумажные салфетки и отнес грязную посуду на кухню. Валерий поставил на место бутылку вина, серебряной лопаткой пригладил изрытый салат, навел порядок на блюде, полном бокастых коричневых куропаток. Двух куропаток он завернул в салфетку и спрятал в карман. Подумал немного и переложил куски хлеба ломтями телятины. Он ничуть не смутился, когда на пороге встала Ольга. Рассовал хлеб и телятину по карманам и внимательно посмотрел на мачеху. Она стояла в дверях строгая, красиво причесанная, в лиловом шелковом платье с низким вырезом. В руке она держала две сотенные бумажки.
– Вот, – холодно сказала она. – А теперь немедленно убирайтесь.
– Есть убраться, – ответил Валерий и улыбнулся. – Посуду Толька вымыл.
– Вымыл, – подтвердил Толя. – Передайте привет папе, – сказал он еще. – Пускай приезжает, а то мы соскучились.
– И сильно распустились без взрослых, – прибавил Валерий.
– И не смейте приезжать в Москву в таком виде… В этих сатиновых штанах… – сказала Ольга.
– У Мао Цзедуна в точности такие же штаны, – сказал Валерий.
– Но ты пока что не Мао Цзедун!
– Но мы же говорим о штанах…
Ольга щелкнула выключателем. Вспыхнул свет, и в ту же минуту переливчато зазвенел звонок.
– Гости! – радостно возвестили мальчики.
* * *
Это был хозяин дома.
– Мальчишки! – сказал он и, оборвав себя на полуслове, внимательно и выжидающе поглядел на Сергея.
– Знакомься, – сказала Ольга. – Брат Сергей.
– Сердечно рад! Сердечно! – Он ударил на это слово и опять повторил: – Сердечно рад такому гостю. Просто подарок, буду считать второй премией. Вчистую? Мальчишки, да вы куда? Я ездил за вами на дачу, потому и опоздал, прости, Оленька!
Толя опустил глаза и с безучастным видом ждал, что ответит брат. Но Валерий, видно, был человеком слова. На лице его отчетливо читалось: «Уговор дороже денег».
– Нет, папа, мы должны вернуться. – И он нажал на ручку двери. – Мы даже дачу толком не заперли.
– Это я заметил. И запер ее как следует. Ты что, не понимаешь? Я ездил за вами. Мне сегодняшний праздник не в праздник, если вас не будет. Скажи им, Ольга.
– Мальчишки! Марш в ванну! Приведите себя в порядок! – весело сказала Ольга. – Быстро! Быстро!
А хозяин дома тем временем серьезно и заботливо оглядывал стол.
– Боржом не забыла? Ну прости, прости, я знаю, что ты никогда ничего не забываешь. Молодчина. Какой особенный день! Я рад, рад, что вы к нам завернули. Какие же планы на будущее?
Но тут снова раздался звонок, и с этой минуты он трезвонил не переставая. Мужчины в светлых костюмах, женщины в нарядных легких платьях, два-три человека в военной форме. Голубые петлицы. Летчики…
Все поздравляли хозяина, кое-кто обнимал и целовал его. Кто-то объяснял, что привел гостью, приехавшую из Риги, кто-то привел молодого высокого ленинградца.
– Ваши друзья – мои друзья, – отвечал хозяин и благодарил за поздравления, и звал к столу. Все были чертовски счастливы видеть друг друга, Ольга – в восторге от гостей из Ленинграда и Риги.
– Чем больше народу, тем лучше, – уверяла она. – А места всем хватит. Ну-ка, мальчишки, тащите стулья из кабинета!
И места действительно хватило. Все весело расселись, все наперебой кричали, что на этот раз Ольга превзошла самое себя. И в этом радостном гомоне Сергей не различал ни голосов, ни лиц: все было весело, пестро, счастливо.
Хозяин походил на старшего брата своих сыновей – загорелый, белобрысый и, как Анатолий, вихрастый: легкие светлые волосы, зачесанные наверх, нипочем не хотели лежать покорно и дерзко торчали на макушке.
Хозяева сидели рядом во главе стола, точно жених и невеста. Казалось, вот-вот кто-нибудь крикнет «горько!». Но никто ничего такого не крикнул. Встал гость, сидевший по правую руку от хозяина. Это был первый человек, которого Сергей увидел отдельно от остальных. Шеи у него не оказалось. Голова вросла в жирные плечи, круглившиеся под легкой белой рубашкой. Глаза с трудом пробивались сквозь толщу лица.
– Первый тост, я думаю, мы выпьем…
– Тосты не пьют, а провозглашают, – сказал молодой летчик, сидевший рядом с Сергеем.
– Тосты не провозглашают, а поднимают, – поправила румяная блондинка.
– Поднимают не тосты, а бокалы, – решительно заявила Ольга.
– Я прекращаю этот неуместный лингвистический спор, – сказал человек без шеи. – И я предлагаю выпить за дорогого Петра Алексеевича, гордость нашей науки, без которого отечественное самолетостроение не достигло бы тех вершин, которые …
Ольга слушала его разрумянившись и согласно кивала. Все потянулись рюмками к хозяину. Петр Алексеевич встал, крепко сжимая тонкую ножку бокала. Он с улыбкой глядел в глаза каждому, с кем чокался. Потом пошел на другой конец стола, чокнулся с сыновьями, вернувшись на свое место, поцеловал Ольгу. Стол растроганно зашумел, потом наступила тишина, слышался только стук ножей и вилок, да короткие возгласы:
– Пожалуйста, салату!
– Благодарю, если можно – маслины.
– Добрый человек любить маслины не может.
– Да и никто не любит, просто притворяются.
– Уста жуют, – тонко улыбнулась румяная блондинка.
– Да, – закивала головой гостья из Риги, – все необыкновенно вкусно, и я выключаюсь из разговора.
И тут же, не сделав никакой паузы, она произнесла большую речь. Она говорила очень быстро и обо всем сразу. Бешено блестя глазами, она сообщила притихнувшему столу, что бросила курить и тотчас потолстела, стала делать зарядку и немедля сбавила в весе, вырвала зуб, хотела вставить фарфоровый, но врач кобенится – сует ей металлический, а она не хочет, не хочет металлических зубов!
Блондинка слушала с ревнивым нетерпением. Едва гостья из Риги умолкла, она сказала:
– Друзья, вы слышали, что Болдыревы разошлись, и на этот раз окончательно?
– Ты шутишь! – воскликнула Ольга.
– Нисколько. Детей они уже поделили, а квартиру еще нет.
– Да, я видел его в театре с какой-то неженой, – задумчиво произнес человек без шеи.
– А я, признаться, никогда не понимала, на чем держится этот брак. Ведь он же умный, одаренный человек. А она – коза. Не та коза, что лань или серна, а самая обыкновенная, вульгарная коза. – Сказав так, женщина с длинным острым подбородком засмеялась.
– Коза! Очень странное определение, – воскликнул молодой человек с немолодым лицом. – У меня другая классификация: все женщины без исключения делятся на кур и кошечек.
– Кто же я в таком случае? – спросила Ольга.
– Курица.
– Как не стыдно!
– На прямой вопрос отвечаю прямо и нелицеприятно, такой уж я человек.
Стол тотчас забыл о Болдыревых, почти все женщины пожелали узнать, кто они. Молодой человек со старым лицом отвечал охотно и не задумываясь. Гостья из Риги была очень довольна, узнав, что она кошечка. Блондинка огорчилась, узнав, что она, скорей всего, курица.
– Пошляк ты, Николай, – устало произнесла женщина с лицом, которое состояло из маленьких аккуратных треугольников: глаза, рот, нос – все у нее было треугольное. – Я могу тебе совершенно официально сообщить, что по моей классификации мужчины делятся на бабников, склочников и алкоголиков. И ты есть бабник – и больше никто.
– Я и не отрицаю. Да, я бабник. И никогда под венец не пойду, – отвечал Николай. – Брак – это совершенно устаревшая форма. В браке любить не надо, любить надо – до брака, параллельно с браком и после брака.
– Фу, какой циник! – закричала Ольга. – Постыдился бы, тут дети. Циник, циник, самый настоящий циник!
– Оля, я готов сделать исключение для вашей семьи. Я согласен: нет правил без исключения, и ваша семья – исключение. Но, кроме вашего брака, назовите мне еще один счастливый? Не найдете и не ищите!
– Какой обаятельный салат! – воскликнула гостья из Риги.
– И вообще, – сказал Николай, – я не святой человек, да еще актер. И я считаю – жить надо так, чтобы не было мучительно стыдно за прожитую жизнь и чтобы, оглянувшись назад, увидеть там толпу женщин и груду бутылок! Выпьем за это!
– Все это очень остроумно, – сказал человек, сидевший рядом с гостьей из Риги. – Но едва ли стоит глумиться над словами, которые стали девизом для многих поколений советской молодежи.
О таких, как он, Достоевский говорил, что они – счастливой наружности, хотя почему-то несколько отвратительной. У него было красивое лицо, а с маленьких, как у пятилетнего ребенка, губ почти не сходила улыбка. И замечание свое он сделал, слегка улыбаясь.
– Ну наконец-то вы навели порядок. А я удивлялась вашему молчанию.
Сергей поднял глаза и посмотрел на молодую женщину, которая сказала это. Она сидела между Валерием и Толей. Темные волосы, мальчишеская стрижка, синий внимательный взгляд.
– Я не милиционер, чтобы наводить порядок, но, услышав слова, оскорбляющие мой слух, я говорю об этом. Вот, послушаем молодое поколение. Валерий, каков твой жизненный девиз?
– Девизы бывают только у девиц, – угрюмо сказал Валерий.
– Нашли у кого спрашивать! – Ольга сердито поглядела на пасынка. – Он же сплошной дух противоречия. Вот Толик нам скажет. Толик, скажи, какой у тебя девиз?
– Бороться и искать, найти и не сдаваться, как у Сани Григорьева, – с готовностью ответил Толя.
– Будет врать! – негромко сказал Валерий.
– А чего… – смущенно сказал Толя, нырнул в тарелку и добавил почти шепотом: – А вот еще есть девиз – «Нет предела силе человечьей, если эта сила коллектив».
Куда больше в характере Валерия было опрокинуть на головы гостей целую кучу девизов – так со смутным недоумением подумал Навашин. Что-то произошло с Валерием в последний час. Он слушал и смотрел с угрюмой пристальностью. Почти не ел. И молчал.
– Не будем ссориться, – сказал хозяин дома. – Скажи, Василий Васильевич, над чем ты сейчас работаешь?
– У меня много задумок, – ответил Василий Васильевич (это был человек, не любивший глумления). – Я сейчас в форме, чувствую себя как хорошо заряженный мотор.
– Это прекрасно. Послушай, я только что прочитал книгу Аркадьева «Все выше и выше!» Как вы, критики, расцениваете эту книжку?
– Я не могу отвечать за весь критический цех. Но, по моему скромному разумению, это превосходная книжка. В некотором роде новаторская.
– Это не книга, а житие святых, – сказала женщина с лицом из треугольников. – Если писатель смотрит на своего героя, закидывая голову, то он и не разглядит его никогда. И будет кричать, как Аркадьев: «Монументально! Грандиозно! Величественно!» Аркадьев мелок, и самолюбие у него мелкое. Вот он и признает огромным все, что хоть чуть выше его.
– Пожалуй, ты права, – сказал Петр Алексеевич. – Когда Чернышевский писал Лопухова и Кирсанова, он утверждал, что они обыкновенные люди. И он имел право так писать. А что до Аркадьева… О ком он мог бы написать как о равном себе?
– О доносчиках, – сказал молодой ленинградец.
– Что вы имеете в виду? – с подчеркнутым любопытством спросил критик.
– Неужто вы не понимаете? Он свел счеты со всеми своими недругами. В фамилиях изменил по буковке, оставил в целости и сохранности все жизненные обстоятельства, порылся в грязном белье, сварил – и преподнес читателю.
– Эка беда, подумаешь, – сказал тот, что провозглашал первый тост. – Как будто все писатели не поступают так же. Вспомните чеховскую «Попрыгунью».
– Да разве в этом дело? – воскликнул молодой человек, который привел с собой ленинградца. – Просто всякая книга должна быть событием. Если она не событие – она брак. В книге Аркадьева ни людей, ни характеров, ни ума, ни воображения. И она похожа на десять тысяч таких же книг. В двадцатых годах в литературе было много колодцев, мы их закрыли, заменили одним водопроводом. Вас устраивает хлорированная водопроводная вода? – спросил он критика. – Меня – нет.
– Вам надо воду с нечистотами? – спросил критик, улыбаясь своей бронированной улыбкой.
– Вот прекрасная манера спорить! – сказала синеглазая женщина. – Наклеил ярлычок, поставил к стенке – очень убедительно.
– А вам, Ирина, тоже не нравится книжка Аркадьева? – спросил Петр Алексеевич.
– Как вам сказать… Пушкин, когда ему не нравилось написанное, говорил: «Вяло». А Станиславский говорил: «Не верю!» Вот это и есть книга Аркадьева – вяло и неправда. Я часто думаю, почему так: Гофман говорит: «В комнату вошел черт». И ему веришь. Аркадьев пишет: «В комнату вошел начальник цеха», а ты не веришь. Вы недавно разругали книгу Зарецкого, – продолжала она, обращаясь к Василию Васильевичу, – а ведь это хорошая книга. Честная. И у Зарецкого есть любимое мое качество – не прощать. А сколько людей простили, забыли, махнули рукой. Из-за этого все наши беды.
– Какие беды? – сказал критик отчетливым голосом. – Где вы видите беды?
– Ну конечно, какие же беды… Возвращение врагов народа – самая неактуальная проблема из всех проблем реализма, – сказал ленинградец.
– Ну и ну, – негромко, почти про себя молвил летчик, сосед Навашина. – Как разговаривать стали, а?
«Да, – подумал Сергей, – разговаривают…»
– А вот наш Сергей Дмитриевич… Он только что вернулся… – вдруг сказала Ольга. («Так тебе и надо, – подумал Навашин. – дернул черт остаться».) Но Петр Алексеевич положил свою большую ладонь ей на руку, легонько прижал к столу. И Ольга тотчас умолкла, будто ее выключили.
– Вы хотите насильно оставить раны открытыми. В этом ваша ошибка, – сказал критик.
– Ошибка завязывать рану, которая гноится, – услышал Навашин свой голос. Он тут же проклял себя и продолжал: – Литература не может забыть о том, что болит… Она не может забывать о вещах, которые еще не рассмотрены… не поняты… А значит, еще не преодолены… И продолжают существовать… («Зачем я говорю? Кому? Неважно… Никому… Себе… Ей…»)
За столом все умолкли и с учтивым вниманием слушали его. Критик повернулся к Навашину и тоже вежливо слушал.
– Видите ли, – сказал он, и в голосе его прозвучало участие, – я очень понимаю вашу мысль. И готов согласиться. Но меня заботит одно обстоятельство. Ирония и цинизм – вещи страшные. И неполезные. У Блока есть великолепная статейка об иронии. И он там говорит… Дай бог памяти… для иронистов все равно – добро и зло, голубое небо и помойная яма, Беатриче и Недотыкомка. Все смешано, как в кабаке: барахтаюсь в канаве, воображаю, что парю в облаках. Вот этот цинизм и страшен в нашей молодежи.
– Мне трудно судить, но у Блока все это сложнее… Он говорит: «Не слушайте нашего смеха, слушайте ту боль, которая за нами», – сказал Навашин.
– Василий Васильевич плохо читает Блока и по привычке плохо цитирует, – сказала Ирина.
– Уж как-нибудь Блока я знаю получше вашего. У Блока – боль, а в ваших речах я боли не слышу. Литература должна …
– Литература ничего не должна, – сказал ленинградец. – И, как говорит умнейший старик Ремизов, дело писания совсем не лошадиное, ни тпру, ни ну тут не помогут. Нарочно – в чем угодно, только не в этом.
– Ну вот, докатились, – сказал критик. – Дальше, по-моему, ехать некуда. Ремизов… тоже мне авторитет. Простите, я не ошибаюсь, ваша фамилия Лагутин?
– Да, – сказал ленинградец.
– Поэт Лагутин? Вам лет двадцать пять, наверно?
– Двадцать шесть …
– А все в молодых ходите. В ваши годы Пушкин уже «Евгения Онегина» написал.
– А Белинский в ваши годы вообще умер, – мягко сказал Лагутин.
– Не острите! – металлическим голосом без улыбки приказал критик.
– Есть не острить! – ответил Лагутин.
– Боже мой! – воскликнула гостья из Риги. – Давайте поговорим о чем-нибудь веселом!
– Давайте! – подхватил Николай. – Давайте о веселом: как в Одессе с холерой?
– Я не знаю, как с холерой, а вот индейка, наверно, перестоялась! – сказала Ольга. – Мальчишки, за мной на кухню! Капочка, собери, пожалуйста, тарелки. Тезка, пойдем с нами.
Женщина с треугольным лицом (это и была Капа) принялась собирать грязную посуду, гостья из Риги шумно помогала ей. Румяная блондинка (она оказалась тезкой Ольги) уже несла из кухни горку чистых тарелок.
Потом Валерий втащил огромное блюдо с огромной золотисто-коричневой индейкой. Он поставил блюдо перед отцом, Толя подал длинный, остро наточенный нож и большущую вилку. Петр Алексеевич вонзил вилку в коричневую лакированную птицу и ножом отхватил толстый, белый изнутри ломоть. Он ловко и быстро расправлялся с индейкой, а Ольга тем временем раскладывала по тарелкам зеленый горошек и яблочно-румяный картофель.
* * *
И вечер начался сызнова. Тост следовал за тостом. Пили за хозяйку дома. За «наследников»: Валеру и Толю. Петр Алексеевич просил выпить за его дорогих гостей. Все охотно выпили и снова шумно и размашисто пошли по кругу – подняли бокалы за Петра Алексеевича.
Гостья из Риги упоенно хвалила индейку. И Ольгу. Ольга намекнула, что гостей ожидает превосходный кофе – Петру Алексеевичу привезли из Франции изумительные кофейные зерна. Ольгина тезка спросила Николая, где его гитара. Оказалось, он ее не захватил.
– Но ведь ты же без гитары некомплект! – сказала Капа.
– Не цепляйся, – сказал Николай.
Ольга велела Анатолию сбегать за гитарой, затем временем гостья из Риги вспомнила, что она третьего дня была в Дрезденской галерее. Ей там все очень понравилось, картины – изумительные, но самое изумительное, бесспорно, – «Сикстинская Мадонна». Вообще все мадонны выполнены очень художественно, только немножко странно, что все они держат на руках маленьких мальчиков, а девочек – никогда.
Все застыли, услышав это. Но гостья из Риги не дала никому опомниться, сообщив, что в Дрезденскую галерею запрещен вход детям до шестнадцати лет.
– О, дубовые головы! – сказал Петр Алексеевич.
– Напрасно иронизируешь! – воскликнула Ольга. – Ты как хочешь, а я детям не позволю идти туда.
– Полно тебе! – ответил Петр Алексеевич.
– Я согласен с Ольгой, – сказал критик. – Моему сыну четырнадцать лет, он очень чистый мальчик, но я не позволю ему идти в Дрезденскую галерею.
– Знаю я этих чистых мальчиков, – заметил молодой летчик, сосед Навашина, – они с пяти лет ругаются только матом.
Критик даже не взглянул в его сторону.
– Конечно, если глядеть на «Спящую Венеру» глазами снохача, это очень безнравственное полотно, – сказала Ирина, – а если посмотреть обыкновенными человеческими глазами …
– То это прекрасная женщина, – задумчиво и почтительно сказал Лагутин, – прекрасная спящая женщина. Тихое у нее лицо…
– Лицо! – воскликнул Василий Васильевич.
– Послушай, – сказал Петр Алексеевич, – а в Третьяковку ты своего парня пускаешь? Там, знаешь, тоже…
Но в эту минуту на пороге появился Анатолий. Вместо гитары он принес балалайку.
Все огорчились, но Николай сказал, что это даже лучше: у него припасен небольшой сюрприз. Он был в клубе писателей, и там поэт Виктор Боков пел под балалайку лихие частушки. Вот послушайте.
Он чуть потерзал гостям уши, настраивая балалайку. Подумал немного, ударил по струнам. Тут только Навашин понял, что лицо у него не старое, а усталое. Сейчас, когда он запел, оно разгладилось и помолодело.
На деревне дом горит,
А вокруг народ стоит.
Говорят между собой:
Дом сгорит, пойдем домой —
пел он. И еще так:
Самолет летит
Середи полей,
Изменять пришел —
Изменяй скорей.
И еще, и еще:
А на столе лежит
Книга Библия,
А ребят любить
Дело гиблое.
Самолет летит
О семи окон,
Конституция
Основной закон.
За столом ели, пили и слушали. Всякая новая частушка была как подарок. Каждую провожали смехом, новую встречали с беззаветным любопытством. Николай сыпал все чаще, чаще, а потом уж и совсем не делал между частушками даже самого малого перерыва.
И вдруг он примолк на секунду, провел по струнам так, что балалайка заговорила гитарным низким голосом, и не запел, а сказал:
Как вспомню я Ванинский порт
И вид парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные темные трюмы.
– Это песня оттуда, – сказал Николай, – мой дружок привез. Продолжать?
Стол молчал. И Николай запел осторожно, как бы прислушиваясь:
От качки стонали зэка,
Обнявши друг друга, как братья,
И только порой с языка
Срывались глухие проклятья.
…Август. Тлеет закат: густой, лиловый. Глуховатый низкий бас поет:
Проклятье тебе, Колыма,
Что названа чудной планетой,
Сойдешь поневоле с ума,
Оттуда возврата уж нету.
И хор повторяет угрюмо:
Сойдешь поневоле с ума,
Оттуда возврата ведь нету.
Это поют в бараке сифилитиков. Черная сибирская песня.
Не жди меня, мать и жена,
И вы, мои бедные дети,
Знать, полную чашу до дна
Досталось мне выпить на свете.
– Хор имени Вассермана, – сказал тогда кто-то. Пошутил. А Навашин, сцепив руки, слушал:
Я знаю, меня ты не ждешь,
И в шумные двери вокзала
Меня ты встречать не придешь —
Об этом мне сердце сказало.
…Николай умолк. Стол тоже молчал.
Первым заговорил человек без шеи. Он сказал:
– Я не понял там слово «зэка`». Что это?
– Заключенный, – ответил Николай.
– А! Не догадался. Мелодия, конечно, примитивная… Но вообще написано в традиции русской каторжанской песни… Я этот жанр довольно хорошо знаю.
– Николай, а «Вечер на рейде» вы можете спеть? – спросил критик.
– Нет, не могу. Для настоящей песни нужен настоящий голос. А у меня голоса нет. Заметили?
– Я заметил, что пристрастие к блатной романтике приобретает угрожающие размеры…
Навашин встал и вышел в кухню. Здесь было свежо, не накурено. Пахло крепким кофе. Точно айсберг под солнцем сиял холодильник. За большим, во всю стену окном дышал сквер, и листва светилась от скрытых за нею фонарей.
– Вам плохо? – услышал он голос Валерия.
– С чего ты взял?
– Показалось. У, а там какой крик! Все сцепились. Давайте удерем, хотите? К нам на дачу.
– А где ваша дача?
– В Мурашах.
– А такое место… Стрешнево ведь по той же дороге?
– Следующая остановка. Сразу за нами. Мы туда пешком ходим, там озеро. Вам надо Стрешнево? Переночуете у нас, а завтра утром и пойдете.
– Послушай…
Но тут в кухню влетела Ольга.
– Скорее кофе. А то там такая склока началась. Валерий, вынимай из холодильника эклеры. Сергей, будь добр, возьми вазу с фруктами.
К счастью, вазу с фруктами перехватила у него Капа, и он вернулся в столовую налегке. Там Ирина стояла у книжной полки и говорила, в упор глядя на Василия Васильевича:
– Чем человек примитивнее, тем более окончательны и решительны все его суждения. И он уж непременно делает их обязательными для всех.
– Меня эта проблема не интересует… – начал критик.
Договорить ему не дали.
– Вас всегда интересует только одна проблема, – сказал Лагутин, – проблема шиворота. Тащить и не пущать.
– Выбирайте выражения, молодой человек!
Лагутин поднялся.
– Куда вы? – воскликнул Петр Алексеевич.
– Пойду выбирать выражения.
– Вернитесь сейчас же! – закричала Ольга, расставляя кофейные чашки. – Не смейте портить вечер! Ну что это, на самом-то деле! Стараешься, готовишь, и вместо того, чтобы тихо посидеть…
– Отставить причитания, – ласково сказал Петр Алексеевич и пошел в переднюю провожать гостей: за Лагутиным двинулись те, кто его привел, – высокий молодой человек с неистовыми глазами под мохнатыми ресницами и красивая тихая женщина, не сказавшая за весь вечер ни полслова – должно быть, его жена.
– По-видимому, я тоже должен уйти, – сказал критик.
– И думать забудьте! – Ольга была очень сердита. – Вовек вам этого не прощу. Сейчас же садитесь на место! Вам черный кофе? С лимоном? Со сливками?
Критик пожелал черного кофе с коньяком. Навашин видел, как в переднюю тихо скользнула Ирина.
* * *
И вечер начался в третий раз. Перед тем как прийти гостям, тюльпаны стояли по стойке смирно, навытяжку. Сейчас их стебли поникли, края лепестков обуглились. За окном шумел ветер, и занавеску трясло часто и мелко, как в ознобе.
– Я была у Ариадны на именинах, – с воодушевлением рассказывала Ольге ее тезка. – Надела свое зеленое в полоску и пришла. Смотрю, Ариадна тоже в зеленом. Она меня как увидела, так прямо с лица спала…
– А я достала в комиссионном панбархат, – отвечала Ольга. – Ну, это, конечно, не мечта, но раза два надеть можно.
– Покажи!!! – И они скрылись в соседней комнате.
Николай пил рюмку за рюмкой и бормотал:
– Куда мы все живем? – И еще: – Молоко – это яд. – И опять: – Куда мы живем? – И сам ответил: – Куда придется.
Глаза у него были пустые, остановившиеся, губы измученные.
Сосед Навашина все не мог прийти в себя:
– Как разговаривать стали? Просто удивительно. Что хотят, то и говорят. Вот только интересно, когда начнут завинчивать гайки?
Николай прислушался.
– Да, – сказал он нетвердым голосом, – что хочу, то и щебечу. И плевал я на гайки. Капа! – сказал он вдруг. – Давай поженимся, Капа. Капа, слышишь? Я в корне переменил свои порочные взгляды. Капа!
Капа его не слышала. Кто-то завел патефон, и Капа танцевала с высоким, красивым летчиком. Гостья из Риги, обнявшись с Василием Васильевичем, тоже толклась под музыку посередине комнаты.
– Я душевно люблю тебя, Петр, – сказал человек без шеи. – Душевно люблю, но сборища у тебя пестрые.
– Пестроватые, – ответил хозяин дома. И подошел к Сергею.
– Вы английский знаете? А французский? Вот это удача. Не возьметесь ли перевести мне изрядную статейку, правда, очень специальную?
– Частная благотворительность?
– Зачем так грубо? Мне перевод нужен позарез. Я по-немецки через пень-колоду, однако читаю. А по-французски и по-английски нет. Я чуть погодя все официально оформлю. Ведь деньги нужны?
– Не буду врать.
– На дворе лето, школы на простое. Ведь вы, если правильно помню, учитель. Вы зачем решили с мальчишками ехать? Заночуйте здесь, места много. Поговорили бы…
– Я думаю… Я хотел завтра с утра… Наверно, я заеду в Стрешнево.
– А-а…
* * *
Навашин сидел с мальчиками на большой застекленной террасе и завтракал. На тарелке лежали остатки вчерашнего пиршества – телятина и куропатки, в кастрюле дымилась только что сваренная на керогазе картошка.
Валерий разливал по чашкам кофе и рассказывал:
– Мы с Толькой живем здесь круглый год. И учимся в мурашовской школе. Папа считает, что нам самостоятельность очень полезна.
– Это Ольга Андреевна так считает, – сказал Толя.
– Ольге Андреевне так выгодно считать, а папа и вправду так думает. И если бы не таскаться каждый раз за деньгами…
– Тут ты был тверд, – сказал Навашин.
– Николай правильно назвал ее – курица. Она вам сестра, но вы не обижайтесь, она правда курица. И злая притом. Я отцу давно сказал – я так хозяйство вести не могу. Он оставит денег на еду, а она велит заплатить садовнику. Я как дурак заплачу́, а сам остаюсь без копейки. В чем смысл? Мне ведь Тольку надо кормить, я не один. Один я всегда прокормлюсь.
– Пойдет к Вале Кулигиной и прокормится, – пояснил Толя и тотчас получил по затылку.
– Кофе хороший, – сказал Сергей. – Ольга научила?
– Я сам научился. А запас кофе всегда есть, папа любит. Вы сейчас в Стрешнево?
– Да.
– Мы вас проводим?
– Не стоит.
– Да мы на озеро! – закричал Толя. – Мы все равно туда хотим!
Навашин молчал.
– Здесь искупаешься, не треснешь, – сказал Валерий. – Мы будем вас ждать к обеду. Сварим мясной борщ и нажарим картошки.
– В Стрешневе по-прежнему есть рынок? – спросил Навашин.
– И еще какой! – воскликнул Толя.
– Что прикупить к обеду? – спросил Навашин.
– Ничего, все есть, – сказал Валера.
– На рынке уже и огурцы, и Левка говорил, что молодая картошка! – сказал Толя и опять получил по затылку.
– У тебя очень однообразные методы воспитания, – сказал Сергей.
– Умнее будет. Вы пешком или на поезде?
* * *
Почему он решил, что Таня сняла дачу в Стрешневе? Потому, что летом сорок девятого года они жили там с двухлетней Машей. Нет, Маше было уже два с половиной… Она уже разговаривала. И песни пела. И если Таня снова на подмосковной даче, так непременно в Стрешневе. Значит, она не боится воспоминаний. Значит, они ее не мучают. А может, он все это придумал, и в Стрешневе так же пусто, как в Кленах.
Он помнил дорогу. Он помнил, на повороте водопроводная колонка. И вправду – стоит. Потом магазин, редкая березовая роща, озеро. А вот этого поселка не было. За шесть лет выросла вереница аккуратных нарядных домиков. Как бы не спутаться. Здесь была поляна, а сейчас двухэтажная дача, огороженная высоким зеленым забором.