Текст книги "Учитель"
Автор книги: Фрида Вигдорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Вот так они разговаривали изо дня в день, из года в год. Длинный счет все разматывался, ему не было конца: Павла Григорьевна могла кончить планово-экономический – и не кончила. Могла стать главным бухгалтером – и не стала. Могла уехать к дочери в Пензу – и не уехала… Могла…
Потом хлопнула дверь Арутюновой. Эта выходила из комнаты с криком:
– Будьте вы все прокляты!
– И чего ты орешь? – спрашивала, бывало, Ангелина Степановна. И Арутюнова говорила:
– Если мне не орать, я, может, чирьями пойду.
И она орала с утра до вечера, и уже никто не обращал внимания на ее проклятия. Вот такие люди жили в квартире. И еще Ангелина Степановна и Петр Николаевич. Но это были не соседи: друзья.
* * *
– Ты… Дорогой мой… Как я рад. Вот теперь скоро на ноги встану. Такая ерунда, что-то с печенью… Сережа, Сережа, какое счастье… Большая перемена начинается. Я сразу понял, что ты вернешься. И вот… Не обманулся. Милый мой… Что до Тани… Прости, не буду… А девчонка выросла очень хорошая. Я ее любил. Как тебя. Нам с Ангелиной Степановной было очень грустно, когда девчонку увезли. Ну прости, молчу. Плохо было, одиноко. Но вот ты вернулся. Ах, какое счастье… Если бы не Ангелина Степановна, я бы совсем пропал. Она ухаживает, как родная. Вот встану на ноги и освобожу ее.
– Освободишь, – сказала Ангелина. – Я на тебя не в обиде.
– Знаю. Смотри, дождались Сережу. А ведь не надеялись.
– Как же ты не надеялся, если комнату отвоевал?
– Ну, это после пятьдесят третьего. Погоди… Погоди…
Он протянул руки, будто в мольбе. Дыхание стало вырываться со свистом, а потом будто совсем остановилось. И снова заполнило комнату беспомощным стоном и хрипом.
– Сергей, ну-ка в аптеку. За кислородом. Да не на Садовую, а в дежурную на правый берег. Проберешься ли еще? Давай скорее! Деньги-то, деньги-то есть?
Он выскочил в прихожую, ему в спину помчался вопль:
– Господи, Сергей Дмитриевич!
И другой голос:
– Сережа, здравствуй! Боже мой! – Все призывали в свидетели Бога.
Он бежал по солнечной улице. Она плескалась флагами, за ним вдогонку неслись бодрые медные марши. Кто это выдумал, будто марши веселая музыка?
У моста его остановил милицейский патруль:
– Пропуск!
– Нет у меня пропуска, я в аптеку, за кислородом…
– Это всякий станет плести…
Навашин уже хотел оттолкнуть милиционера, как вдруг раздался удивленный голос:
– Мать честная! Пропусти, это учитель из семнадцатой школы. Пропусти, говорю!
Он глянул мельком – да, в седьмом «б», в левом углу, у окна… Гудов – вот как его фамилия. Изменился… Очень… Имя… Имя… Не помню… Голубая рубашка. Должно быть, парадная форма. Вот она, дежурная аптека. Пожалуйста, человек задохнется… Скорее… Спасибо…
* * *
Вернувшись, он увидел у подъезда неотложку. Взбежал наверх, без стука вошел в комнату Петра Николаевича. У кровати стоял человек в белом халате. Он только что сделал укол и собирал инструменты. Лицо Петра Николаевича было в поту.
– Заварушка, – сказал он, и жалкая улыбка тронула его губы. – Печень… Профессор Литовцев говорит, что это спайки остались после операции аппендицита… Спайки такие коварные…
– Спайки? – насмешливо переспросил доктор. – А снимочек небось у себя оставил? Спайки…
Навашин боялся поднять глаза. Ангелина Степановна сказала спокойно:
– А чего нам у себя снимки держать. Мы не полуклиника.
– А вы думаете, диагноз другой? – сказал Петр Николаевич, и голос его дрогнул.
– Нет, отчего же… Спайки так спайки… Мне что?
Он собрал инструменты, щелкнул замком чемоданчика и, не простясь, вышел. Сергей нагнал его на лестнице.
– Как ваша фамилия? – спросил он, задохнувшись.
– Жаловаться хотите? Жалуйтесь. Ярышкин моя фамилия.
– Сволочь вы, гражданин Ярышкин.
– Сдохнешь такой же смертью, – ответил человек в белом халате. – Оглянись на себя: кожа да кости. А этот ваш… раковый, до вечера не дотянет. Ясно?
* * *
Навашин постоял у двери, утер пот со лба и вошел. Петр Николаевич лежал тихо, с закрытыми глазами. За окном гремела медная музыка.
– Спасибо, что врала, – сказал больной, не открывая глаз. – Толково врала… С усмешкой… Это самое убедительное вранье. Нельзя не верить… А теперь… Пойди отдохни… От меня… От вранья. Иди… А Сергей посидит… Он… давно… около меня не сидел… Ему… еще… не надоело.
…Лампа над письменным столом. Маленький световой круг. Вся комната в полутьме. Петр Николаевич то засыпает ненадолго, то просыпается и шепотом зовет.
– Знаешь, я и во сне тебя вижу. Проснусь – ты тут. Чудо. Неужели как раз теперь и умирать? Это ведь нелепо. Ангелина талантливо врала. Я не заметил бы, как помер. А теперь какой-то червяк внутри гложет. Неохота помирать. Обещай, что завтра пойдешь в горсовет.
– Не обещаю. Мне надо уезжать.
– Куда? Зачем?
– Взял на себя поручения. Может, не надо было, но – взял.
– Очень срочно?
– Ну… Как сказать. Дела эти ждали и по десять лет и больше. Могут и еще подождать. Но я люблю, чтобы…
– Поскорее с плеч долой?
– Ну, скажем, так.
– Но, понимаешь, комната – это дело жизненно важное. Тебе устраивать жизнь наново. Жилплощадь… В общем, ты сам все понимаешь. Как у тебя с деньгами?
– Денег нет.
– Как же ты собрался путешествовать? Я дам тебе немного. Кроме того, я все завещаю тебе и Ангелине. Погоди… Неужели я, как умирающий… не имею права на то… чтобы меня слушали терпеливо… и с уважением?.. Может, по-твоему, у моего зажиревшего брата… больше прав на мое нехитрое наследство? И он мне больше родственник, чем вы с Ангелиной? Вот потому-то… я и завещаю все… Ангелине… Она отстоит… Зубами вырвет… если завещание опротестуют… а что положено… тебе отдаст. А ты бы – раз-раз, пожалуйста, возьмите, я покойнику человек чужой. А ты разве чужой мне?
– Не чужой.
– Ну, то-то же… Скажи… Если бы у тебя было лекарство, ну, снотворное или яд… хватило бы духу дать мне? Чего молчишь? Дал бы?
– Дал.
– Вот и Ангелина бы дала. И я бы… пожалел и дал. Говорят, страшные мученья предстоят, если этот… прав.
– По-моему, он просто злобный дурак.
– Злобный, но не дурак. Не надо обманывать… обратного хода нет… Я уж больше не поверю. Дай руку. Вот так. Ты меня не жалей. Мне не страшно. Из будуара в могилу, конечно, страшно. А я ведь не из будуара. Про таких, как я, говорят: успокоился. Понимаешь, работал, бегал, вытаращив глаза… все боялся не успеть. Ну скажи мне что-нибудь… что-нибудь хорошее. О чем ты думаешь?
– Я вспомнил, как мы с мамой впервые приехали на эту квартиру. И вы сказали: «Будем знакомы!» – и протянули мне руку. Как взрослому. Я очень удивился.
– Да, да… Высокая красивая женщина в трауре. Только воротник из белых кружев. А волосы какие у нее были! Как золотое облако. Ты хорошо помнишь ее молодой?
– Да. Помню.
– И я. Ты ни о чем не хочешь меня спросить?
– Хочу. Заходил сюда Володя Сурмин? Вы его помните?
– Володю-то? Ну как же не помнить? Заходил.
– Он сейчас в Кленах?
– Нет, уехал. Мне Таня говорила… В какой-то город… Вот вспомню утром… Непременно… И скажу… Утром…
Он снова прикрыл глаза и пальцы его разжались. Он что-то тихо, уже совсем неслышно шептал, но и шепот становился все слабее.
Сергей смотрел на темное, исхудавшее лицо и, уже не прислушиваясь к бессвязному шепоту, думал, что все хорошее в детстве связано у него с этим человеком. Первая рыбалка. Ночной костер, запах дыма и ухи. Первая охота. Мокрый лес на рассвете, и они только двое во всем мире. Однажды они чуть не увязли в болоте. Сергей не успел испугаться, он то и дело оглядывался на Петра Николаевича, и если б увидел на его лице отражение своего ужаса, потерял бы, наверно, силы. Но у Петра Николаевича лицо было как всегда – спокойное и сосредоточенное. Они молча пыхтели, тащили ноги, отяжелевшие, как бревна. А ноги все проваливались в трясину, вода чавкала в сапогах. И только когда они выбрались на твердую землю, Петр Николаевич сказал:
– Чуть было не пропали мы с тобой, брат.
А книги? Каких только книг не было у Петра Николаевича! Русские классики, энциклопедические словари, кораблестроение, архитектура. А путешествия! Сергей покосился на полку у окна – вон и сейчас в углу стоит толстенный том «Всемирного путешественника». Сергей с детства помнил, что «высокие дома Кадикса блестят на солнце под роскошным голубым сводом андалузского неба»… Тут каждое слово торжественно и роскошно: Кадикс. Голубой свод андалузского неба. До чего же красиво! Вовек не забыть… А вон на тех полках стояли книги по истории Гражданской войны – ровно двести книг.
– Такой полной картины, пожалуй, уже ни у кого нет… – говорил Петр Николаевич. – Повыбрасывали, пожгли… Всяко было. А я храню…
Что сейчас на этих полках? Сергей тихо поднялся и, осторожно ступая, подошел к полкам, стоявшим по левую сторону от высокой кафельной печки. Строгий порядок был нарушен. Теперь тут навалом лежали случайные, не связанные между собой книги: протопоп Аввакум… «В дебрях Уссурийского края»… «Русская история» Рожкова…
Прежде в этой комнате стойко пахло старыми книгами. Иногда тянуло запахом свежей стружки, клея, масляной краски. Сейчас все перебил запах лекарств.
Случалось, что Петр Николаевич ходил на родительские собрания, если мама была в театре или болела. А однажды… Однажды он выпорол Сергея. Не отец, а выпорол. Хлестнул ремнем.
– Сережа, – окликнула Ангелина Степановна, он не услышал, как она вошла. – Поди поспи, Сережа. Хочешь, у меня ложись, на диване постелено. Хочешь, к себе иди – там прибрано, чисто.
Он встал, постоял с минуту, глядя, как она бесшумно ходит: переставила на тумбочке лекарство, прикрыла абажур газетным листом. Вокруг больного стало еще темнее.
– Иди, иди. Надо будет – позову, – повторила Ангелина Степановна.
…Он стоял на пороге своей комнаты. Он был прав: эта комната давно исчезла. Комнаты, как и вещи, не терпят соседства смерти. Человек может остаться собою, даже когда она глядит из-за плеча. Это трудно. Но он все-таки может. А вещь теряет все и становится трухою, куском дерева, или железа, или стекла.
Между ним и этой комнатой стояла неисцелимая память. Он знал обо всем давно. Но поверил в это только сейчас.
Не переступая порога, он погасил свет, закрыл дверь и пошел к Ангелине Степановне.
* * *
Кладбище тоже как будто принарядилось к городскому юбилею. Ограды, желтые и голубые, пестро выглядывали из зелени и на солнце казались празднично-яркими.
Петра Николаевича пришли проводить в последний путь его друзья. Их было много. Но майский день был такой сияющий, что Сергей ловил то улыбку, то лицо, поднятое к солнцу, и глаза, зажмуренные от удовольствия.
А высокий толстый человек, погибая от жары в тяжелом черном костюме, говорил строго:
– Архитектурное управление и строительная промышленность города потеряли в лице товарища Малышева принципиального, честного товарища… Архитектурное управление и строительная промышленность города никогда не забудут… Архитектурное управление обязано товарищу Малышеву широким разворотом строительства… Архитектурное управление и строительная промышленность всегда ценили в лице товарища Малышева…
В толпе неподалеку от Сергея стояла женщина. Она слушала терпеливо и покорно, утирая слезы концами головного платка. И вдруг, тронув Сергея за рукав, сказала:
– Спасибо ему, что он с наших плеч коромысло снял.
Сергей оглянулся на Ангелину Степановну.
– Петр Николаевич в Кленах водопровод строил, – ответила она. – Мы, старые, это помним.
* * *
Он приехал в Цветаев около десяти вечера. От автобусной станции во все стороны расходились горбатые улицы, а внизу, под обрывом, текла широкая светлая речка. Все, кто только что мирно беседовали, переговаривались в пути как добрые знакомые, разом забыли друг о друге и разбежались кто куда. Стало тихо и пусто. Сергей сел на скамейку и огляделся. Окна домов прятались за пышными кустами сирени, из-за палисадников были видны только покатые крыши. Наискосок от автобусной станции стоял двухэтажный каменный дом. Судя по всему, гостиница. Сосед в автобусе объяснил ему, что гостиница совсем рядом с автобусной станцией («Покажу тебе, вот приедем, и покажу»), но едва вылез из автобуса, кинулся к встречавшей его голоногой девчонке:
– Держи корзину, в ней бублики. – И сразу исчез с девчонкой и с бубликами, будто растаял в воздухе.
У него есть адрес, он может пойти на улицу Кавалеристов, 12 и переночевать там. Ему будут не больно рады, однако переночевать пустят. Но он, пожалуй, туда не пойдет. Переночевать можно и на вольном воздухе, ночь обещает быть теплой. Он встал и попробовал дверь на станции – она была не заперта. Вдоль стен тянулись длинные узкие скамейки – вот и здесь в случае чего можно дождаться утра.
И он пошел к гостинице. Медленно пересек булыжную мостовую, поднялся по трем каменным ступенькам и вошел в просторную прихожую. По правую руку стояло большое, в рост человека зеркало и рядом круглый стол с двумя табуретками. По левую руку было пусто – только стена, увешанная расписаниями автобусов и поездов, а сбоку, в самом углу, светилось окошко дежурного.
Он подошел к окошку. Не поднимая головы, молодая женщина в пестром сарафане сказала:
– Мест нет.
– Ну, правильно, – сказал он.
Тогда она взглянула на него.
– Это я себе говорю. В гостиницах мест никогда не бывает. Пора бы привыкнуть и не спрашивать.
– А вы лучше погуляйте часок, а потом загляните. В одиннадцать отходит катер на Истомино, освободится место в пятнадцатой комнате. Комната хорошая, на троих. Погодите!
Он оглянулся, удивленный.
– Сергей Дмитриевич! – сказала она.
– Оля Кириллова! – сказал он.
Она выскочила из своего закутка.
– Ну бывает же! Бывает же! – говорила она, держа его за руку. – Вот счастье-то. Ну какое счастье!
Она разом плакала и смеялась, глядя на него блестящими от слез глазами.
– Вы пойдете к нам, у нас остановитесь. Я освобожусь только утром, до нас недалеко, я расскажу. Скажете – Олин учитель. И все. И будете свой. Я про вас столько рассказывала…
– Хотел бы я знать, что про меня можно рассказывать… Знаешь, я лучше посижу у тебя. И дождусь, когда придет катер на Истомино.
Она снова сидела за столиком дежурной, а он тоже у нее за перегородкой, на диване. Он снял рюкзак и положил его у ног, как та старуха в Данках.
Она принесла кипятку и заварила чай. Несмотря на еще не поздний час, в гостинице было очень тихо. Радио молчало. Изредка кто-нибудь проходил по коридору, но никто не заглядывал в окошко к дежурному.
Он пил чай и расспрашивал ее: давно ли она в Цветаеве? И как попала сюда из Кленов? Одна ли она или замужем?
Она замужем, у нее двое детей. У свекра в Цветаеве дом, она живет вместе с родителями мужа. А муж кончил Тимирязевскую академию, заведует в горкоме отделом пропаганды. Она тоже мечтает учиться, но с двумя детьми на руках это трудно.
Но все, что он спрашивал, и то, что она отвечала, проходило как-то поверху, будто говорили не они, а кто-то за них. Оба они были сейчас в Кленах, в сороковом году, в просторном классе с окнами на Светлую. Он присел на парту к Володе, а у доски стоит Оля Кириллова – бледная, сероглазая, с двумя торчащими косичками – и говорит:
– Я не понимаю, как можно спрашивать: «Зачем он убил Болконского?» Если я верю книге, я верю ей, как жизни. Если не верю, я спрашиваю: «Зачем он это придумал?» А здесь я верю и ни о чем не спрашиваю. Так было.
Слова ее решительны и уверенны, а голос робкий. Ее ничего не стоит сбить вопросом, она испугается и умолкнет.
Сейчас за столиком дежурного в цветаевской гостинице, подперев щеки ладонями, сидит круглолицая женщина с веселыми глазами и с толстой косой вокруг головы. Как он узнал ее? Так мало сходства между ними – той девочкой и этой женщиной. Голос? Нет, сейчас он низкий, глубокий. И не срывается, как прежде. Он не успел подумать, он просто узнал ее.
– Скажи, – спросил он неожиданно для себя, – а ты не знаешь, где живет теперь Володя Сурмин?
– Они уехали из Кленов сразу после вас. И никому не сказались. Но Коля Ипполитов встречал его в Москве. Вы потеряли его?
– Потерял.
– А вы его сильно любили.
– Любил.
– Вы нас всех любили, но его сильнее. Я не в укор говорю. Он был такой, что его все любили.
– Почему ты говоришь «был»?
– Так ведь, когда очень долго кого-нибудь не видишь, поневоле начинаешь говорить «был». Вот и про вас я когда рассказываю, тоже говорю: «Был у нас учитель Сергей Дмитриевич». Это удивительно, как я помню все, что вы нам говорили. Ну, прямо все.
– Что же? Композицию пьес Чехова или инговые формы?
– Это, может, и подзабыла. А вот про другое все помню, каждое слово. Мы ехали раз в автобусе и, когда проезжали мимо больницы, одна девушка сказала: «А тут моя мама умерла». И чуть погодя засмеялась. Я прямо вздрогнула, когда услышала, как она смеется. Я говорю вам: «Зачем она смеется?» А вы сказали: «Чтоб не заплакать».
– Это я правильно сказал.
– Теперь-то я знаю, что правильно. А тогда я очень удивилась. Не поняла, но запомнила.
– В молодости мы все очень умные.
– Вы были моложе, чем я сейчас. Вам было…
– Двадцать пять…
– Подумать только… А в другой раз мы сидели в саду около Светлой, помните?
– Мы не один раз там сидели.
– А я помню про один раз. К нам подошел старик. Нищий. Вы ему подали, а Леля Матюшина сказала: «А чего он не работает?» И Коля Ипполитов сказал: «Мой папа нищим не подает…» И все нам тоже говорили: «Нельзя поощрять». А вы…
– Что же я сказал?
– Не помните? Правда, не помните?
– Не помню.
– А вы сказали: «Им хуже, чем нам». И все. И больше я на этот счет не задумывалась: им хуже, чем нам. И подаю.
– Вредные я внушал идеи.
– А теперь я их своим детям внушаю. Теперь уж ничего не поделаешь. Это стало мое… Да что же это такое, я все говорю, говорю. И не спросила даже, как вы попали в Цветаев? Зачем?
– Отбываю! – басом сказал кто-то, и в окошко просунулась огромная ручища с двумя трехрублевками.
И Сергей понял, что это тот, кто поплывет на катере в Истомино и чье место он займет в номере на троих.
* * *
Сергей лежал на узкой гостиничной кровати у самого окна. Окно выходило на реку. Соседи по номеру спали. Они не проснулись, когда он вошел. Один, что поближе к двери, чуть покряхтел, когда Навашин ощупью пробирался к свободной койке. Он лег и приготовился к бессонной ночи. Он дорого бы дал, чтобы уснуть. Но не спал. Слушал. По ночам он всегда слушал. В Свердловске – трамвайный скрежет. В Кленах – тишину. В поезде – стук колес. Чей-нибудь шепот. Или плач. А здесь всю ночь напролет у реки хохотали лягушки.
Коля Ипполитов видел Володю в Москве. «Ну что ж, надо искать. У меня сейчас не своя жизнь. Свое только одно: найти Володю». Володя единственный человек, которого он не только хотел, но и должен был увидеть. Ищи, как хлеба, найдешь скоро…
…Окно стало серым. Луна ушла, и река за окном потускнела. Погнали стадо. Натужно и злобно замычал бык. Язвительным высоким голосом издалека отозвалась коза.
И когда совсем рассвело, он уснул.
* * *
– Ну, я Парфентьев. Вам чего?
Он говорил из-за калитки, и слова его заглушались свирепым лаем. Собака металась, слышно было, как гремела цепь.
– Это длинно рассказывать. Не хотите впускать, выходите сюда.
Хозяин откинул крючок и приоткрыл калитку. Собака прыгнула и, полузадавленная ошейником, рухнула наземь с хриплым, обрывистым лаем.
– Молчать. На место, – лениво сказал хозяин и посторонился, пропуская Навашина.
За приземистым домом с большой застекленной террасой стояло бело-розовое облако.
– Чего глядите? Сад как сад. Как в песне поется – «расцветали яблони и груши». Давайте пройдемте.
И хозяин пошел по дорожке, вымощенной мелким булыжником, вглубь сада. Среди цветущих яблонь затерялась маленькая беседка, а в ней легкий столик на полых металлических ножках и такие же легкие стулья, покрытые пестрыми ситцевыми чехлами. Среди бела дня гремели соловьи, и это не смущало петуха: он то и дело горланил свое.
– Ну? – сказал Парфентьев.
– Я сяду, – сказал Навашин.
– Садитесь. Ну?
– Недавно умер Александр Михайлович Морозов, – сказал Навашин.
– Царство ему небесное. Ну?
– Перед смертью он просил меня помочь его дочери вернуть дом.
– Ну и как же вы ей поможете?
– Это уж моя забота. Но начать я решил с вас.
– У меня дарственная по всей форме. Не дураки.
– Как хотите. Я мог сразу пойти в горсовет.
Парфентьев сидел перед ним, положив на стол короткопалые, широкие руки. У него было узкое лицо и крупные, толстые губы. Вокруг лысины стояли легкие седые волосы, но брови над голубыми глазами были густого черного цвета. Слушая Сергея, он ничуть не изменился в лице, только облизал и без того мокрые губы.
– Я дочери Александра Михайловича щедрой рукой отвалил, несмотря что получил дом в подарок. А подарок… Ну что вам сказать? Если б не я, Александр Михайлович давно бы преставился. Вы, видать, из тех мест, знаете, что там люди по краю ходят… А я его и подкармливал… и на тяжелые работы не посылал… поскольку была у меня такая возможность… Он меня и отблагодарил – домик вот в подарок дал. А дочке его…
– Вы дочери Александра Михайловича щедрой рукой отвалили, это верно. Полторы тысячи и восемь лет лагерей.
– А я-то при чем? Время было такое. Суровое. Тут я ни при чем. А дом… Про дом я скажу вам так…
И вдруг, отстранив ветку, покрытую нежными розовыми цветами, у входа в беседку встала женщина. Тощая, с выступающими вперед длинными зубами, она, задыхаясь и ловя ртом воздух, громко прошептала:
– Что ты их слушаешь? Что ты их слушаешь? Тут две яблони стояли… и одна… груша гнилая… А теперь… Сад… И террасы не было… И пристройки не было… А сейчас… дом… Вот этими руками… на горбу…
– Ступай отсюда. Ну?
Она стояла, будто вросла в землю.
– Ну? – Парфентьев чуть приподнялся, и женщина заторопилась к дому, тяжело стуча башмаками по камню дорожки.
* * *
– Вы не скажете, где здесь почта?
– Отделение связи? – спросила женщина с буханкой черного хлеба под мышкой. – А вот спуститесь по этой улице. У самой реки, на пригорке.
Он пошел вниз по горбатой улице. Дорогу ему пересекла толстая важная утка с выводком желтых утят – она гнала их впереди себя. Они ковыляли, сбившись в кучку, на своих тонких ножках и взволнованно крякали. Навстречу шел лохматый старик. Он тащил на веревке черную грязную козу, а она почему-то упиралась и не хотела идти. Под ноги Навашину вдруг бросилась маленькая собачонка и залаяла тонким злым голосом. А у него в ушах еще раздавался гулкий бас парфентьевского пса.
Улица спустилась к редкой березовой рощице, а за рощей снова побежала наверх. Над самой рекой стоял облезлый домишко с вывеской «Почта» и глядел на улицу пыльными окнами.
– У-у-у, – сказала девушка за окошком, – я думала, что вы тоже никогда не придете.
Он не стал спрашивать, почему «тоже». Он взял свое письмо и вышел на улицу. Увидел скамейку под кустом белой сирени и, разрывая на ходу конверт, направился к ней.
«О местопребывании Владимира Ивановича Сурмина сообщить ничего не могу, – писал кто-то, к кому попало его письмо. – Он жил в нашей квартире два года: в сорок девятом и пятидесятом. А потом вместе с женой и ребенком выбыл в Москву, но адреса своего не оставил».
В Москву? С женой и ребенком? Вот и Коля Ипполитов видел его в Москве. Может, это и есть путеводная ниточка. Жена и ребенок… Ну что ж, в Москву и так и так надо. Он разгладил листок на колене, перечитал его. Нет, там ничего больше не сказано. Два года – а потом выбыл… С женой и ребенком…
Он вернулся на почту, снова встал в очередь к окошку. Какая-то тетка отбивала телеграмму: «Поздравляю с рождением».
– А кто родился? – спросила девушка.
– Да никто не родился. День ангела, так с «ангелом» не принимают. Вот и говорю «с рождением».
– Приму с «ангелом».
– Вот спасибо: добрая ты душа. Умница. Ну, брань не велят писать. Так «ангел» же не брань какая-нибудь? Пиши: «Поздравляю днем ангела. Прасковья».
Следом за ней к окошку подошел Навашин.
– Десять конвертов.
– С какой вам картинкой? Поглядите, какие хорошенькие стали выпускать. А письмо вас долго ждало. Дождалось. Вот тут лежат, лежат одному человеку – и письма, и двадцать две открытки, и телеграммы три. И никто их не спрашивает. Не востребует…
Что в этих словах его касалось? Что его задело? Что всю дорогу до гостиницы не давало покоя? И мучило, как зубная боль…
* * *
Олин муж был высокий молодой человек спортивного вида: развернутые плечи, под рукавами летней шелковой рубахи угадывались крепкие мускулы, походка свободная, легкая. Низенький домик и маленькие комнатки с низкими потолками были ему не по росту, в них сразу становилось тесно, как только он входил. Между комнатами не было дверей, они отделялись друг от друга ситцевыми занавесками. Садик за домом был совсем молоденький – две тоненькие яблоньки, две груши и слива. Забор опоясывал кусты малины и крыжовника. Все было только что посажено.
На маленькой открытой террасе вокруг стола сидела Олина семья – свекор, свекровь, муж и двое детей – тихие близнецы шести лет.
– Иван Сергеевич, – представился старик, крепко пожимая руку Навашину. – Сердечно рад вас видеть.
– Мария Никитична, – сказала свекровь. – Милости прошу.
Близнецы горячо покраснели, подавая Навашину руку лопаточкой и назвали себя почти шепотом:
– Петя… Сережа…
– Зовите меня просто Николай, мы с Ольгой одногодки, следовательно, я вполне мог у вас учиться, – сказал Олин муж.
Стол был накрыт богато – крутые яйца, толсто нарезанное сало. Рыбные консервы – белая рыба в коричневом соусе – были вылиты в глубокую синюю миску. И самогонка, настоенная на клюкве. Иван Сергеевич разлил ее по стаканам.
– Ну, – сказал Николай, – за ваше счастливое возвращение. А где же ваша семья?
Навашин молчал.
– В Кленах? – спросил Николай.
– Нет.
– А где же?
Навашин молчал. Потом, взглянув на Олю, ответил:
– В Москве.
– Вы что же, не заезжая к жене, сюда поехали?
– Да.
Все молчали, вдруг ощутив неловкость.
– Вот это добросовестно, – сказал Николай, – сначала общественное, потом личное. Это добросовестно.
Навашин молчал. Он очень хотел ради Оли поддержать разговор, но никакие слова не шли на ум.
– Ваше дело в горкоме уже знают. Парфентьев перебежал вам дорогу, сам пошел советоваться. Там еще общей точки зрения не выработали, но дело, скажу я вам, осложняется.
Навашин должен был спросить, чем осложняется, но он молчал. И Оля спросила:
– Чем же оно осложняется? Дело ясное.
– Ясное-то ясное, да не очень. Если бы дочь этого Морозова вела бы себя как следует, дело другое. Но ее моральный облик оставляет желать лучшего. Она, не при детях будь сказано, завела у себя гарем какой-то. Вернее, притон. Ходят к ней… Ну, при детях не хотелось бы.
– Никуда не годно, никуда! – сказала Мария Никитична.
– Будет вам, – сказал старик. – У нее тоже жизнь покалеченная. Парфентьев не только дом заграбастал, он дочку эту подальше спихнул, чтоб глаза не мозолила. Она тоже свое отбыла – с сорок пятого по пятьдесят третий. Тоже, скажем прямо, не сахар. И там, я думаю, не санаторий, где она была. И хорошему там не научат.
– А он при чем? – сказал Николай. – Время такое было.
– Да ты что? – сказал старик. – Это он ее из Цветаева выставил, и не ври ты, сам знаешь, как было, на твоих глазах все случилось. Как он ту дарственную получил, неужели непонятно, если он был над заключенными начальник? А потом вышел на пенсию. Приехал, вселился, а ее забрали. Скажи, какая случайность. Время, конечно, время, а быть подлецом не обязательно. Подневольный – это одно, а холуй – другое.
– Давайте выпьем, – сказал Николай и опять разлил по стаканам мутную клюквенную водку. – У меня к вам счет, Сергей Дмитриевич. То есть вы, конечно, у меня в гостях, и какие могут быть счеты, но по-дружески скажу, что Ольгу вы неправильно воспитывали. Все ее высказывания – это один сплошной буржуазный гуманизм. И детей она мне портит.
– А это при детях можно говорить? – спросил Иван Сергеевич.
– Вот у меня жена и отец – два сапога пара. Держатся одних воззрений. Они нам с матерью всегда оппозиция. Чего ни коснись – все поперек.
– А отца тебе кто воспитал? – спросила Оля.
– Поп. Не поверите, – сказал Николай, снова обращаясь к Навашину, – у него Евангелие настольная книга была. Как у других «История партии». Я потребовал, чтобы эту литературу убрать. Смешно даже, чтобы в моем доме была такая литература.
– Дурак ты. – Старик вздохнул, поглядел на внуков и добавил: – А вы ешьте, ешьте, не слушайте. – И снова поворотился к сыну. – Ну что ты мелешь? Это не литература, а великая книга. Ты Горького уважаешь? Ну вот, он тоже сказал про Евангелие, что книга эта – великая.
– Будет вам спорить. – Хозяйка поставила на стол блюдо горячей картошки и сковороду с жареным мясом. – Дайте вашу тарелочку, Сергей Дмитриевич. Это баранина. Возьмите соленого огурчика. Сами солили, на всю зиму хватило. Май кончился, а у нас еще соленые огурчики есть. Вот как богато живем.
– Нет, – сказал Николай, – не переводи разговор. – Лицо у него стало упрямое. Было видно, что разговор его глубоко тревожит – и это не первый разговор в семье. Оля сидела, опустив глаза, только изредка взглядывала на мальчиков.
«Ты помнишь все, что я тебе говорил сто лет назад, а вышла за него замуж, – подумал Навашин. – Значит, ничем я тебе не помог и ни от чего не сумел уберечь».
Он посмотрел на мальчиков. Они исправно ели и, он мог прозакладывать голову, исправно слушали.
– Я не намерен переводить разговор, поскольку это вопрос серьезный. – Николай отхлебнул из стакана и торопливо закусил огурцом. – Я бы даже сказал, вопрос мировоззренческий. Жалость – дело никчемное. Я бы сказал – вредное. У нас дочку этого Морозова, не разобравшись, сперва тоже пожалели. А она – человек морально разложившийся. Ей, когда она вернулась, на первых шагах помогли. И площадь в районе предоставили, и мебели подкупили. Точно. Диванчик там, этажерочка. Но она не оценила. Это такой человек… Для писателя находка, если писать отрицательного героя. Женщина, а ругается. Выпивает, а попросту говоря, пьет мертвую. Это для писателя такой прототип, что поискать. У нас писатели ищут тем, а под ноги не смотрят. Шолохов очень верно сказал на съезде писателей: сбились в кучу в Москве и Ленинграде, а жизни не знают. От писателей в наше время требуется, чтобы…
– Александр Сергеевич Пушкин давно сформулировал, что требуется от писателя, – сказал Олин свекор. – Первое – чувства добрые пробуждать. Лирой. Второе – прославлять свободу. И третье – призывать милость к падшим. Три пункта, и все.
* * *
Они шли к гостинице. Темнело. Навстречу женщины гнали домой коров, а одна корова шла без хозяйки прямо по тротуару. То ли она знала дорогу, то ли такой уж самостоятельный был у нее характер, но она шла спокойно, изредка останавливалась пощипать траву, заглядывала в чужие окна и снова шла, будто прогуливалась.