355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фрида Вигдорова » Учитель » Текст книги (страница 1)
Учитель
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 13:30

Текст книги "Учитель"


Автор книги: Фрида Вигдорова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Фрида Абрамовна Вигдорова
Учитель

Это книга об учителе, который, просидев пять лет, возвращается в 1955 г. из лагеря, едет по стране, встречая бывших учеников и многих-многих людей – как знакомых, так и тех, которых видит в первый раз. Фрида Абрамовна Вигдорова (1915–1965) писала ее с конца 1963 г. до июня 1965 г. Повесть была задумана ею задолго до этого, замысел вынашивался годами и со временем претерпевал существенные изменения.

Эта книга не была автором окончена, некоторые сюжетные линии оборваны, есть и нестыковки в хронологии. Автором повесть отредактирована не была. Публикаторы подготовили текст к печати, но не сочли себя вправе что-то додумывать, дописывать, менять, редактировать. В этой книге – даже в ее неоконченном варианте – запечатлен дух времени, той ранней «оттепели», когда вдруг все заговорило, и этим многоголосием наполнена повесть. Разговоры пассажиров на катере, водителя машины, стариков в инвалидном доме, женщины, у которой отняли восемь лет жизни, молодость, жилье, чиновников, врача скорой помощи, молодого функционера, журналистов, недовольных колхозников, которые, кажется, поняли, что можно говорить о наболевшем – и никакой корреспондент им не помеха; и бесконечные попутчики в поездах, и московское застолье с разговорами обо всем – о литературе, науке, журналистике, с частушками и знаменитой лагерной песней – все это вместе, даже и в неоконченном виде, делает текст живым и интересным для сегодняшнего читателя.

Елена Вигдорова, Александра Раскина

Катер шел быстро. Он деловито резал спокойную гладкую реку и оставлял за собой взбаламученную воду. Пенясь, она ходуном ходила от берега до берега. Волны были высокие, как в море, только не синие, а мутно-коричневые.

Он сидел на верхней палубе, облокотясь на перила, и глядел, как долго еще вздрагивала и плескалась вода у берегов. А катер, захлебываясь, все мчался вперед, круто петляя вместе с рекой. Мимо проносились серые березовые рощи, скучные голые берега. И только когда на секунду появлялось солнце, все, будто вздрогнув, начинало сверкать – вода, далекие рощи, гладкие перила у него под рукой.

Из-за двери с табличкой «Пом. капитана» то и дело появлялся молодой паренек в синей куртке на молнии, в берете и до блеска начищенных сапогах. Он был весь новенький, с иголочки. Выйдет, пробежит по узкой палубе, оглядит свое хозяйство – и снова скроется за дверью. Я – молодой, красивый, серьезный, – было написано у него на лице. Тут над дверями сказано: «Пом. капитана». Это я. Что ж такого, что Сосьва узкая. Зато глубокая, быстрая, многоверстная. И впадает в большую реку, сибирскую Обь. И мне, между прочим, лет немного. И я, может статься, далеко пойду. И буду эту самую Сосьву вспоминать – когда, мол, это было? Я, мол, тогда молодой был, начинал только…

На скамейке рядом с Сергеем сидели цыгане. Молодая цыганка держала на коленях синелицего младенца. Сложив ручки на груди, он серьезно и вдумчиво поглядывал вокруг. Дальше сидел белобородый цыган с пристальным и грозным взглядом. Другой, темноликий, юркий, то вставал, то садился вновь и время от времени спрашивал парня, который подперев лицо ладонями, неотрывно глядел на воду:

– А в «Рассвете» кони хороши? Как ты скажешь, где кони лучше, в «Рассвете» или в «Семнадцатом партсъезде»?

– А тебе-то какая печаль? Тебе-то что? – не глядя на него, отвечал парень и вдруг добавил нараспев: – Весна нынче притаилась…

– Поздняя весна, – согласился цыган, – Урал. Тут всегда так. А сыновья мои в Москве. Я их отдал в техникум, а их переманили. В театр «Ромэн» переманили. Большой артист увидел, как танцуют сыновья, и переманил. Природа науку одолела. Вот спрошу тебя, как ты скажешь, в колхозе «Восьмое марта» кони хорошие, гладкие кони…

– Ну чего опять? – вдруг сказал парень.

Сергей оглянулся. Около них стоял мальчик лет шести. В нем все было прозрачно – и легкий румянец, и светло-голубые глаза, и розовые оттопыренные уши. Мальчик осторожно надкусывал желтую масленую лепешку и глядел виновато. Все так же уставясь на воду и не оборачиваясь, парень лениво цедил слово за словом:

– Ох, девки, глупый народ! Почему это у девок самолюбия нет? Не понимаю. Думаю, думаю, не могу догадаться, хоть тресни. А если я не хочу свою самостоятельность терять, тогда что?

– А чего ей сказать? – спросил мальчик.

Парень наконец обернулся, оправил на себе потертую гимнастерку, подтянул ремень и, обращаясь к Сергею, сказал:

– Вот поглядите, какой я себе авторитет нажил. Этот меня про коней пытает. Женский пол тоже задает разные вопросы. Засылает послов. А я считаю, каждый сам должен себе отвечать. Интересует тебя что – пожалуйста, раскинь мозгами и дознайся. Никому не запрещено. А сейчас отойди на три лаптя в сторону. Ясно?

– Ясно, – печально ответил мальчик, не двигаясь с места.

– И за что только девки тебя любят? – спросил цыган.

– А я ласковый, – сказал парень.

В дальнем конце палубы сидела девушка. Нос у нее был утюжком и спина сутулая. Она так пристально смотрела в их сторону, словно глазами старалась услышать, о чем они говорят.

А мальчик все топтался около Сергея и жевал свою лепешку и вздыхал, но парень в гимнастерке больше ни разу на него не взглянул.

А потом молоденький помощник капитана, пробегая мимо них, уронил на бегу:

– Подходим.

И Сергей нехотя поднял с полу свой тощий рюкзачок. Первыми сошли на берег цыгане – и бородатый, и тот, что пытал про коней, и быстрая цыганка с синелицым младенцем на руках, и парень, который удивлялся своему авторитету. Сергей сошел последним. Впереди шли сутулая девушка в черных сапожках и мальчик, которого она крепко держала за руку.

– Что он сказал про меня? – спросила она шепотом.

– Он про тебя не говорил. Он говорил про девок.

– Что же он про них говорил?

– Ох, девки, глупый народ.

– И все? – спросила она печально.

– Все, – ответил мальчик и вздохнул.

* * *

Сергей шел к станции по молчаливому голому лесу. Все вокруг было тускло и тихо. Зелень елей казалась пасмурной, земля под ногами бурая. Сразу и не скажешь – весна или осень. Только ветер тревожный, влажный. Осенью такого не бывает.

Вот она – воля. Эти сосны – воля. Низкое серое небо, лесная дорога – воля, воля… Он может идти лесом… А захочет – выйдет на шоссе. Где-то далеко пророкотал гром, и опять все затихло. Когда-то няня говорила: «Это хорошо, когда гром гремит на зеленый лес. К урожаю. А если на голый лес – к недороду».

Вокруг стоял пустой беззащитный лес, а откуда-то время от времени слышался гром.

– Эй, ты, в лесу! Давай выходи на дорогу! Подвезу!

Не все ли равно? Сквозь переплетенье черных веток он увидел новенькую, совсем городскую «Победу». Водитель – плотный, крепко сбитый. Светлые прямые волосы откинуты назад, а на макушке торчат, как у подростка. Показал на место рядом с собой и покатили.

– На станцию? – спросил водитель.

– Да.

– Куда держим путь?

– В Свердловск.

– Для начала или совсем?

– Для начала… пожалуй.

– А потом куда?

– Не знаю.

– А где ждут?

– Нигде.

– Вот в чем загвоздка… А поезд на Свердловск только завтра утром.

– Подожду.

– Не привыкать? А в Москве бывали?

– Бывал.

– Ну и движенье там – закачаешься. Я после нашей тишины чуть умом не тронулся. А собственники? Я особое внимание обратил на собственников. Вот чумной народ. Разве они умеют с машиной обращаться? Они ее, холодную, сразу заводят. Она, бедная, аж затрясется вся. Разве так можно? Ее надо тихо разбудить, как ребенка. Осторожно. Эй, бабушка, давай сюда!

Сухонькая старушка остановилась, поглядела выцветшими глазами. В руках она держала плетеную корзинку.

– А не разобью? У меня тут яички. Пешком надежнее.

Она отвернула тряпицу – корзина доверху была полна крупными, одно к одному, бело-голубыми яйцами.

– Я плавно еду. Садись.

Он открыл дверцу, и бабка осторожно опустилась на заднее сиденье.

– И долго вы отсутствовали? – спросил водитель, помолчав.

– Пять лет.

– А срок был десять?

– Угадали.

– Повезло, значит. Что ж, бывает, везет людям. А бывает, что сильно не повезет. Воображает человек, что нашел жар-птицу, а она, извините, даже не курица… А так… Не поймешь чего. Наблюдали такое в жизни?

– Наблюдал.

– И какой же сделали вывод?

– Ровно никакого.

– Неправильно. Раз что случается у тебя на глазах – надо делать вывод. Бабка, сделала ты вывод из своей жизни?

– Не слышала я, про что ты. Задумалась. Яички стерегу, боюсь побьются.

– Эх ты, дальше своего носа не видишь. Ну, ей простительно, она женщина. Бабы мало задумываются. А вы… Вы человек культурный. Да вы мне так ответили, чтоб отвязаться. Я по лицу вижу. Я вам вот что скажу: вы у меня переночуете. Смысла нет на вокзале валяться.

– Не стоит. Я гость тяжелый. Лучше на вокзале пересижу.

– Что значит пересижу, если у меня комнатенка свободная? Ночуйте, а утречком – пожалуйста. До вокзала рукой подать. Познакомимся, я буду Кольцов Петр Васильевич. Можете звать просто Петей, поскольку старше. А вас как?

– Навашин. Сергей Дмитриевич.

– Очень приятно. Я вас доставлю, а потом повезу начальника. Задержусь, наверно. Ктой-то там идет? Эй, давай садись, подвезу до станции. Михайло, ты? Сапоги почисти, в таких сапогах не пущу.

– Подумаешь, так дойду.

– Не кобенься. Чисти и садись.

Парень, которого они догнали, лениво побил сапог о сапог, пошаркал подошвой о суковатое бревно, лежавшее у обочины, и взгромоздился рядом со старушкой.

Наступило молчание. Замелькали деревянные постройки, водокачка, двухэтажное здание клуба. У крошечного однооконного домика бабка попросила остановиться. Следом за ней вышел Михайло. Машина опять покатила, выскочила на линию железной дороги, оставив по левую руку вокзал, и остановилась у длинного деревянного барака.

Кольцов помешкал у багажника, открыл капот, поколдовал там. Сергей, не двигаясь с места, глядел перед собой и не понимал, зачем он поехал сюда, зачем не остановил машину у вокзала.

– Ну вот, порядок, – услышал он, – вылезайте.

Миновали узкий коридор с десятком дверей и вошли в просторную полупустую комнату: широкая тахта и колыбель. У окна лицом к ним стояла молодая женщина. За ее спиной уже темнело небо. И вдалеке виднелся длинный дом, а над ним трубы с клубами темно-синего дыма.

– Собирай на стол, – сказал Кольцов. – Это вот – Сергей Дмитриевич, а это… супруга. Татьяной зовется. Собирай скорее, мне к майору и обратно в Линтовку.

Он открыл дверь в соседнюю комнату, там тоже все казалось нежилым – и колченогий стол, и четыре табуретки, посудный шкаф и даже этажерка с книгами: книжки стояли аккуратно и безжизненно. Кольцов гремел рукомойником, стучал посудой, шаркал стульями – казалось, вещи от него отскакивают. А женщина двигалась бесшумно и безучастно. Поставила разогретые на сковороде консервы, глубокую тарелку с винегретом и блюдце с куском сала. Разлила по тарелкам щи, но за стол не села, опять отошла к окну. Длинный дом с клубами синего дыма за ее спиной походил на корабль.

– Я пить не буду, – сказал Кольцов, – начальник сразу учует. Разговоров не оберешься. А вы бы выпили. Без компании, конечно, скучно. Она не пьет, ребенка кормит. А раньше выпивала будь здоров. – Женщина слушала молча. И правда, жар-птица: тяжелые рыжие волосы, румянец во всю щеку, глаза как синие блюдца. Белая кофта в крапинку, фартук в желтых и голубых разводах – она была как-то не к месту в этой голой серой комнате. Она стояла безучастно, и непонятно было, слышит ли она то, что говорит Кольцов. Кольцов говорил без остановки. Но того голоса, каким он окликал прохожих: «Эй, там, в лесу», – не стало. Он говорил отрывисто, резко, как будто команду подавал. Он быстро выхлебал щи, быстро съел тушенку, встал, потянулся и, бросив на ходу: «Она вам раскладушку поставит», – ушел. Под окном завыла машина и «а чтоб тебя» – и серая «Победа» помчалась по ровной, как стрела, дороге.

* * *

Он лежал на раскладушке, заложив руки за голову. Прямо в окно, запутавшись в сетке черных ветвей, смотрела большая граненая звезда. Потом ветки растворились в темноте, небо черное, беззвездное, а эта звезда – как на юге – глазастая, яркая. Вот смотреть бы на нее и ни о чем не думать. Ни о том, что было, ни о том, что будет. Заколотить память. Пусть лежит тихо, не ворочается.

Больше всего поражала тишина. Там, на катере. Потом в лесу. И здесь, в темноте этой комнаты. Пуды тишины. До звона в ушах. Дождь так и не пролился, и гром утих или ушел далеко. Сна не было.

Круглая плетеная корзинка и крупные голубые яйца. Синеликий младенец на руках у матери. И этот за стеной – толстый, розовый. Если бы минувший день с такой отчетливостью не вставал в его памяти, он бы, наверно, уснул. Но кто-то снова и снова разворачивал перед ним петлистую узкую реку и всех, кого он видел на катере, и все, что слышал нынче. Кто-то беспощадно и навязчиво впечатал в его память каждое лицо, каждое слово. Они не давали покоя, как яркий свет при головной боли. Сколько времени он лежит вот так и смотрит в темное окно? Три часа? Четыре? После того как уехал Кольцов, наступило молчание, и Сергей был рад ему. Он не хотел знать, что случилось в этой семье. Чужие жизни душили его, и он не хотел больше о них слышать. Но поневоле прислушивался к тишине за дверью. Там ребенок. И женщина…

А ведь он так и не слышал ее голоса. Она не отвечала мужу, не приговаривала над ребенком. Она и ему ни слова не сказала: молча положила простыню и одеяло на деревянную раскладушку и так же молча ушла. Скорей бы утро, на вокзал и в вагон…

Он уснул внезапно, когда уже и надеяться перестал. Уснул и так же внезапно проснулся, не зная, долго ли спал, и не понимая, что же его разбудило. За тонкой фанерной перегородкой слышался быстрый, отчаянный шепот. Слов было не разобрать.

– Ты мне не вкручивай, – вполголоса сказал Кольцов. – Смысла нет вкручивать. Я не слепой, понятно? Это ж совершенно целый ребенок. И ногти, и брови… И глаза с понятием. Ничего не могу сказать, очень удовлетворительный ребенок. Но не мой. Вот в таком разрезе… – Опять шепот и снова приглушенный голос Кольцова: – Гнать я тебя не буду. Живи. Но сам уеду. Никто не может требовать, чтоб я с утра до вечера любовался на чужого ребенка. Пусть на него отец любуется. Дорогой папа. Пусть дорогой папочка глядит и восхищается. Пожалуйста. А я ни при чем. Меня никто не может заставить…

Сергей повернул выключатель, под потолком вспыхнула бледная лампочка. Кольцов замолчал. Чуть погодя он без стука вошел, вынул из шкафа стаканы и водку. Он был в майке, синих сатиновых штанах и тапочках на босу ногу.

– Что, разбудил? Или так не спится?

– Не спится.

– А я думал, разбудил. Вот теперь выпью. Наездился. А домой приедешь, все равно покою нет.

Он выпил полстакана и налил еще.

– А вы чего же?

– Не хочу.

– Кто же от водки отказывается?

Он устало вытянул ноги, длинно вздохнул.

– Вы вот все молчите. А когда отвечаете, у вас слова как булыжники… Наверное, характер такой. Но вы мне скажите: есть любовь на свете?

– Есть.

– И у вас была?

– Была.

– И счастье было?

– Было.

– А у меня и минуты не было. Я не считаю, как в семилетке влюблялся или вообще с девушками гулял. Это не считается. Я как сюда приехал, сразу приметил эту… Сами видели какая. Первая девка в поселке. Жизнь вела разбитную. Мне мать говорила: «Ты в эту сторону не гляди. Такие в жены не годятся». Старых людей надо слушать. А я вот не послушался. Стал за ней бегать. И в жены приглашать. Она кобенилась, надсмехалась: на что ты мне, да на что ты мне. И вдруг на́ тебе: согласилась. Я, можно сказать, ошалел от радости. Женился. И через восемь месяцев – пожалуйста. Видели вы его? Разве ж такие недоноски бывают? Что вы на это скажете?

– Ничего не скажу.

– Это почему же?

– У меня был друг. Он говорил – в браке, как в сумасшедшем доме… Или в королевском дворце – свои законы.

– То есть как?

– А так: женатым советовать бесполезно, никогда не знаешь, что тут можно, а что нельзя, какой совет поссорит, а какой помирит.

– Вот вы как рассуждаете. Конечно, в чужой жизни не разберешься… Если бы вы только знали, как я ее любил… Ничего для нее не жалел. Никогда к начальству кланяться не ходил, а тут пошел на поклон, две комнаты выхлопотал. И ребенка хотел, ждал. Потому что если семья, так должен быть ребенок. Не поглядел на материно предостережение, а она мне все подробно предсказала. Я ей говорил: «Мама, зачем вы так? Она исправится». А мать моя мне прямо сказала: «Шлюха она, шлюхой и помрет».

– Иди к черту, – вдруг сказал Сергей и сел на кровати. – Не хочешь оставаться – уходи. Чего ты ее мучаешь?

– Это я ее мучаю? Это она меня измучила, я ее любил…

– Иди к черту, – снова сказал Сергей, – если хочешь знать…

И вдруг дверь приоткрылась.

– Разве он понимает, что такое любовь? – Голос женщины звучал ясно и трезво. – Он понимает, как душу выматывать. А больше он ничего не понимает. Я его больше уговаривать не буду. И пусть он убирается. Слышишь? Убирайся. Но уж потом не приползай, не пущу. Ты мне душу выел, будь ты проклят. Я ни одной минуты на ребенка не порадовалась, идол ты, пила проклятая… Разве ты мужик? Баба, баба, вот ты кто! Твоя мать говорит – я шлюха. А моя мать говорит: все мужики – сволота. Вот чужой человек раз на тебя поглядел и тоже говорит, сволота ты и дом твой – сумасшедший.

* * *

Сергей лежал на верхней полке и, не слушая, слушал, о чем говорили внизу. За окном неспешно плыли облака, и он глядел на них не отрываясь, как вчера глядел на коричневую взбаламученную воду Сосьвы.

Вагонные спутники – народ разговорчивый и любопытный. Откуда едешь? Куда? Домой или в командировку? Женатый ты? Неужто холостой? Подумать! Такой из себя представительный – и неженатый?

Правда, женщина, которая сняла с него анкету, уже часа два как вышла, у нее билет был до Голой Рощи. Однако на смену ей явился шумный взлохмаченный подполковник.

Внизу было тесно. Высокий человек в потертом кожаном пальто, накинутом на плечи, примостился у окна и читал книгу, на той же скамейке сидела женщина в плюшевой жакетке на пуговках. Она все время вскакивала, чтоб посмотреть, куда девалась ее девчонка. Девчонке было лет пять, она бродила по вагону, смотрела, где играют в козла, где едят и пьют. Побродив, она возвращалась и подолгу пристально смотрела на подполковника. Сергей старался не видеть ее: она чем-то напоминала Машу. А может, это только так ему показалось.

Ближе к проходу, на самом краешке, сидела девушка, крепко обняв туго набитый мешок. На другой скамейке безраздельно царил подполковник. Не то чтобы он кого-нибудь выгнал или потеснил. Он просто занял скамейку собой, своим чемоданом, своим ящиком, своим разговором. Он говорил про все сразу. Вот ввели опять совместное обучение – он этого не одобрял:

– Мальчики – это одно, а девочки, что ни говори, совсем другое.

Он высказался насчет семьи и брака:

– Какую нынче моду завели: разлюбил, разводись. Это что ж такое будет? Нет, у нас в роду другой порядок: не разводиться. Какая бы тебе идиотка ни попалась, все одно: терпи.

Он узнал, что женщина с девочкой едет погостить к свекрови. Едет и побаивается:

– А если не угожу? Мы с ней вместе никогда не жили. А тут вдруг зовет. Приезжай, мол, погости. Вот еду. А на сердце неспокойно.

– Да-а-а, – сказал подполковник, – свекровушка – родная кровушка. Ничего не скажу: очень лютые бывают свекрови. И чего ты такая тощая? – прогремел он, обращаясь к девушке, сидевшей на краю скамейки.

– А я никогда справная не была. – Голос девушки звучал виновато. Она подобрала ноги под скамейку и еще крепче прижала к себе мешок.

– Что значит не была? А ты старайся. Женщина должна быть полная, из себя видная. Заметная. А ты? Я с самых Зимогор на тебя гляжу: пришла, села, в пол уткнулась. И всего делов. А ты оглянись, побеседуй. Хочешь леденцов?

– Не хочу, спасибо.

– Тоже глупый ответ. Сейчас не хочешь, потом захочешь. Бери, заверни в бумажку, поскольку они липкие, а потом съешь. Бери, бери, не стесняйся. Потому и худая, что стесняешься.

Он налил себе стопочку, выпил, зажмурился. Потом крякнул:

– Ремонт! А вы, гражданин, до Свердловска?

Человек, сидевший у самого окна, поднял глаза от книги:

– До Свердловска.

– Домой?

– В командировку.

– Инженер, наверно?

– Нет.

– На доктора не похож. Но за высшее – ручаюсь. Какая же ваша профессия?

– В газете работаю.

– Писатель, значит.

– Журналист. Устраивает?

– Нет, не устраивает. Журналист тоже должен быть побойчее. А вы сидите и – молчок. Девушке – простительно. А если человек в газету пишет, он должен общаться.

– Когда Бог создал человека, он не зря дал ему два уха и только один язык.

Навашин оторвался от окна и посмотрел вниз. Подполковник просто не знал, что и сказать на радостях.

– Ого-го! Вот это дает! Сразу видно – писатель! Согласен! Язык – дело опасное. Но как мне действовать, если я человек открытый? Я если увижу человека, то хочу мысль высказать.

– Высказывай, – послышалось из-за перегородки, – сейчас это можно.

– Тоже ушастый, – сказал подполковник, понизив голос. – Что ему до нашего разговору? А слушает.

– А ты ори погромче… – откликнулся голос. – Если орешь, не удивляйся, что слышат. У меня от твоего ору в ушах звенит.

Подполковник поглядел за перегородку.

– Кто это меня критикует? – спросил он и пошел знакомиться с соседом.

Навашин спрыгнул вниз, сел на подполковникову скамейку. Тот, у окошка, с книгой, поглядел на него пристально и быстро отвел глаза.

– Поспали? – приветливо спросила женщина в жакетке с пуговками.

– Спасибо, немножко.

Маленькая рука с растопыренными пальцами легла на его колено.

– Как тебя зовут? – спросила девочка.

Ну конечно, похожа на Машу. Крутолоба, сероглаза, доверчива. Он молчал, и мать сказала, притянув девочку к себе:

– Не тревожь дядю. Лучше давай обуваться. Скоро Свердловск.

* * *

От автобусной станции до Веселых Ручьев было ходьбы не более получаса и дорога прямая. Но дождь хлестал, как прутьями, и Сергей подошел к инвалидному дому насквозь промокший. Он сразу понял, что это и есть инвалидный дом – три ветхих двухэтажных домика на пустыре. За дождевой пеленой они казались призрачными. Несколько окошек неверно светились и подмигивали, прорываясь сквозь дождь.

Он ткнулся в первую дверь, она оказалась незапертой. Лестница была тускло освещена, на верхней ступени сидела наголо обритая старуха в сером балахоне. Она пела. Неверно дребезжал в тишине ее голос.

 
Куда бежишь, тропинка милая,
Куда зовешь, куда ведешь…
Кого ждала, кого любила я,
Уж не воротишь, не вернешь.
 

Боясь спугнуть ее, Навашин стал осторожно подниматься по лестнице. Она не обернулась. Крепко вцепившись сухими ручками в переплеты перил, она тонко выводила дрожащим голосом:

 
Была девчонка я беспечная,
От счастья глупая была.
Моя подружка бессердечная
Мою любовь подстерегла.
 

– Вы не скажете, как найти Горюнову Полину Филипповну? – спросил он.

Она не откликнулась. Самозабвенно, чуть закинув голову, она тонко и жалобно выговаривала:

 
За той рекой, за тихой рощицей,
Где мы гуляли с ним вдвоем…
 

Из открытого рта выглядывал один-единственный желтый зуб. «Ей, должно быть, холодно, – подумал Навашин, – лестница каменная, а она сидит в своем бумажном балахоне и разношенных тапках на босу ногу».

– Встаньте, пойдемте со мной, – сказал Навашин.

Слепыми красными глазками она глядела перед собой и пела:

 
Плывет луна, любви помощница,
Напоминает мне о нем.
 

Он открыл дверь и очутился в длинном, узком коридоре. Навстречу шла высокая старуха в белом чепчике, отороченном кружевами. На плечах у нее был теплый платок, повязанный крест-накрест, длинная черная юбка плескалась на ходу. Он ни о чем не успел спросить, она гордо прошла мимо, он успел заметить ее серое иссохшее лицо, нос с горбинкой.

По обе стороны коридора были двери, двери, двери. Он пошел на свет и очутился в большой комнате. В ней было полно людей, но как во сне – беззвучно. У окна двое стариков застыли над шахматной доской. У печки сидел краснолицый старичок и держал в руках газету, которая не шелестела и не трепыхалась на теплом ветру, шедшем от печки.

За столом сидела старуха и вязала чулок. Казалось, спицы в ее руках не двигаются. Балахоны, лица, газета, которую читал старик, чулок, который вязала старуха, полы, потолок, стены – все было серое.

Беззвучно, как во сне. Бесцветно и неподвижно, как во сне. И только острый запах хлорной извести был настоящий.

Никто не поднял глаз, никто не повернул голову в его сторону. И он снова спросил, стараясь умерить голос:

– Вы не скажете, как найти Полину Филипповну Горюнову?

Старик, что сидел у печки с газетой, встал. Голова у него была наклонена так, словно он ждал, что ему сейчас дадут по шее. Он сделал шаг, и стало видно, что он хромает, да не просто, а с вывертом, выкидывая ногу в сторону, и похоже было, что он пританцовывает и куражится.

Переход от всеобщей неподвижности к этим резким движениям был странный и тоже из сна. Но голос, которым заговорил старик, оказался обыкновенный, скрипучий, на веку сто раз слышанный стариковский голос.

– Пойдемте, провожу.

Чудно́ пританцовывая, он заковылял по коридору чуть впереди Навашина и у третьей двери по правую руку сказал:

– Вот здесь. А меня зовут Леонид Иванович и притом Соловьев.

* * *

– Вам с ней трудно будет говорить, – сказала старая женщина с умным усталым лицом, – она уже не понимает… Она очень больна, у нее был брюшняк, и теперь она …

– Одним словом, тронулась! – сказал Леонид Иванович.

– Ну зачем же так… Но сознание, конечно, затемненное. А вы кто же будете?

– Я привез ей привет и письмо от внука.

– Господи! – Женщина всплеснула руками. – От Бориса! Ну как же! Ну как же! Где же вы его видели? Ах, простите… Боже мой, снимайте скорее ватник. Башмаки снимайте, давайте посушим носки… Суйте ноги в тапки. Вот в эти… Саша, ты подумай, это от Бориса. Знакомьтесь, пожалуйста, это Александра Никифоровна, сестра моя… Мы тут втроем – мы с сестрой и вот Полина… Я у них за старшую. Они у меня как дети. Директор грозится перевести сестру в другой дом, по закону нельзя, чтоб в инвалидном доме жили родственники… Мы как подумаем об этом, прямо руки опускаются. Ведь она мне единственный близкий человек, нет у меня больше родни…

– Анна Никифоровна, ну зачем тебе родня? И так все люди братья, – сказал Леонид Иванович. – А семейственность разводить нечего. Объясняли ведь вам… Эх, люди!

– Да, да, я понимаю. Но все же… Вместе росли, этого из памяти не выкинешь. И что мы помним, уж никто на свете не помнит.

У Александры Никифоровны было маленькое робкое личико и голубые, блеклые от долгой жизни глаза. Она сидела на своей койке тихая, безмолвная. И вдруг из глаз ее покатились мелкие быстрые слезы. Ее личико стало рябым от слез, она слизывала их языком, вытирала ладонью.

– О чем я хочу попросить, – говорила она быстрым шепотом, – вот лето придет… Я бы в лес землянику собирать… Никто, как я собираю. А директор кричит: «Ах, ты за ягодой можешь нагибаться? Тогда иди на прополку…» Он только закричит, а у меня руки-ноги обмирают.

– Саша, ну что же ты… Человеку надо отдохнуть с дороги. А ты с жалобами. Но, правда, разве она на прополку может? На солнцепеке? Ей не под силу. А за ягодой она тихо ползает. В тени. Никто во всем доме столько не собирает. Они, можно сказать, сами ей в руки прыгают – ягоды.

– А директор говорит: «Тогда иди на прополку, раз ты можешь нагибаться».

– Саша, Саша, сказала – и хватит, и хватит… Как вас по батюшке? Сергей Дмитрич, а Борис там не испортился? Ведь там влияние всякое… И могло случиться… Не правда ли?

– Нет, не случилось. И он скоро выйдет. После амнистии пятнадцать лет превратились в семь. И зачеты… Он выйдет, наверно, через полгода. Кто же отвечал на его письма в последнее время? Вы?

– Я. Она ведь не могла уже. Она только плачет и песни поет. Если бы вы видели ее…

– Я, кажется, видел… – сказал Навашин.

* * *

Его уложили в зале отдыха, в том самом, где старики играли в шахматы и домино, читали газеты и дремали, сидя у печки.

На диване с торчащими пружинами белела ветхая простыня с вышитой крестиком меткой «А. В.». Света не было, его в доме выключали после одиннадцати. Комнату освещал фонарь, который заглядывал с улицы прямо в рябые от дождя окна.

Навашин лег и натянул на себя потертое солдатское одеяло – таким его укрывали в госпитале. И запах был все тот же – больничный запах.

– А не попадет вам от начальства? – спросил Навашин. – Может, надо разрешение на ночевку?

– Начальство пьяное лежит, – ответил Леонид Иванович. – Без задних ног. Оно у нас пьет три раза в неделю. А четыре дня трезвый и злой, как пес. В трезвый день поглядит, распорядится, потом опять запивает. Кормить – не кормит. Лечить – не лечит. Дом гнилой, потолки вот-вот обвалятся. Я, к примеру, завбиблиотекой и вообще по культработе. Тут есть более достойные, но не подошли по анкетным данным. Тут есть такая женщина, она окончила институт благородных девиц в Оренбурге. Очень высокое имеет образование. Она читает инвалидам газеты или, к примеру, книгу, и если попадет иностранное слово, она его не пропускает, говорит и может объяснить. Очень культурную имеет подкладку. Настоящая благородная девица. И ей бы, конечно, быть завбиблиотекой. Но она перед начальством не робеет, грубости его терпеть ненавидит. И он сказал: «Через мой труп. Я, – говорит, – этой контре идеологическую работу не доверю. Я ее на такой ответственный участок никоим образом не поставлю». Это все к чему говорится? К тому, что заведовать он поставил меня, а котельная лопнула, водой все залило, ну конечно, людей стали из комнат выталкивать, все же люди, отвечать придется. А за книги какая ему печаль? И библиотеку затопило. И посейчас все мокрое, не книги, а каша какая. Если б погода, я бы на солнышке все посушил. Но погода – сами видите. Я чего боюсь? Как бы отвечать не заставили. Материальную ответственность нести. Эдак последние портки с меня сымут и, что заработаю, вычтут. И тогда уж лучше помереть. Так иной раз или хлебушка прикупишь, или что…

Он говорил и все шарахался из стороны в сторону. То стул на место ставил, то шахматы сложил в коробку, то окошко потрогал – крепко ли заперто. И все выкидывал ногу в бок и прыгал по темной комнате. Сел бы, что ли. А того бы лучше – ушел.

– Погодите, – сказал Навашин. – Стучат? Или мне кажется?

Леонид Иванович метнулся к двери, приоткрыл ее и пошептался с кем-то.

– Отдохнуть… Совесть… С дороги… – донеслось до Навашина.

В комнату вкатилась коляска. Ее толкал перед собой кто-то маленький. А в коляске сидел щуплый человек с большой головой. Вместо глаз у него были черные ямы. И только когда он подъехал вплотную к дивану. Навашин понял, что он в черных очках.

– Я об чем хотел просить… У нас тут письма не отправишь – хуже тюрьмы. Директор конверт откроет, прочтет, хочет – отошлет, а захочет – выкинет. Не веришь? Спроси хоть вон его. У нас такой хозяин, Смирных фамилие. Он нам орет: «Чего с вами нянькаться? Вы народ списанный». А доктор ему под стать, орет: «На вас не напасешься, дармоеды». И письма проверяют. А мне надо, чтоб письмо дошло. Я вот тут брату пишу: «Ах ты, сукин сын, вспомни, как я твою семью поил-кормил. Ты вспомни, как я твоих детей выручил… Неужели я у тебя не заслужил, чтобы ты мне хоть на табак выслал… Или я должен подохнуть, как собака, без табаку…» Вот. Держи конверт. И опусти в Свердловске, не ранее. Прости, что сказать не даю, но если здесь опустишь, он выловит. И еще вот этот адресок запиши. Этого парнишки. Его батьки. Ты на него погляди – он глухонемый. Так отец его скинул сюда и забыл думать. Ни письма, ничего. Он тут возле нас околачивается. Ему, конечно, и Анна Никифоровна подкинет. И другой кто. И меня он не зря катает. Но отцу это не оправданье, чтоб про сына забыть. Я тебя не задержу, сейчас кончу. Вот тут, тут адресок. Если в Москве будешь, так хоть в партком пожалуйся, а мое письмо просто опусти, но, гляди, не ранее Свердловска.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю