Текст книги "Брет Гарт. Том 1"
Автор книги: Фрэнсис Брет Гарт
Жанр:
Вестерны
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)
Его лавка была закрыта и охранялась от возможных нападений погромщиков сильным отрядом полиции. Хоп Син, невозмутимо спокойный, как всегда, отворил мне дверь, защищенную решеткой; но я заметил, что сегодня он еще серьезнее, чем обычно. Он молча взял меня за руку и провел к лестнице, по которой мы спустились в слабо освещенный подвал. На полу там лежало что-то, покрытое шалью. Когда я подошел, Хоп Син быстро сдернул ее и открыл моим глазам мертвого язычника Вань Ли!
Мертвого, уважаемые друзья, мертвого! Убитого на улицах Сан-Франциско в год от рождества христова 1869-й толпой мальчишек и учеников христианской школы, закидавших его камнями!
Благоговейно положив руку ему на грудь, я почувствовал там под шелковой блузой какие-то осколки. Я вопросительно посмотрел на Хоп Сина. Он нагнулся, расправил складки шелка и вынул из-под них что-то, улыбнувшись горькой улыбкой, которую мне впервые пришлось увидеть на лице этого почтенного язычника.
Это был фарфоровый божок Вань Ли, разбитый камнем, брошенным рукой христианского изувера!
Перевод Н. Волжиной
ОЧЕРКИ, ЛЕГЕНДЫ, ПАРОДИИ
НОЧЬ В УИНГДЭМЕ
Весь день я тупо трясся в почтовой карете, а когда в ночной тьме мы достигли аркадийской деревушки Уингдэм, почувствовал, что дальше ехать не в силах, и выбрался из кареты в крайне мрачном и диспепсическом расположении духа. Это последнее обстоятельство объяснялось тем, что я все еще испытывал гнетущее воздействие пирога с загадочной начинкой и подслащенного раствора углекислоты, который хозяин трактира «На полпути» величал «лимонадом с содовой». Даже проделки бравого почтальона, который знал по имени всех и вся и рассыпал с козел целый фейерверк писем, газет и свертков, ноги которого то и дело приходили в опасное соседство с колесами, когда он с полным хладнокровием соскакивал с подножки и снова на нее вскакивал, пока мы мчались во весь опор, который учтивостью, энергией и неизмеримой дорожной опытностью повергал нас, пассажиров, в завистливое молчание и который в настоящую минуту беседовал сразу с несколькими лицами, занимаясь в то же время еще каким-то делом, – даже это было не в силах заинтересовать меня. И я мрачно стоял, судорожно сжимая свой плед и саквояж, и глядел вслед покатившейся карете: бравый почтальон висел, зацепившись ногой за козлы и прикуривая сигару от трубки бегущего рядом лакея. Потом я повернулся к входу в уингдэмскую гостиницу «Трезвость».
Возможно, дело было в погоде, а возможно, в пироге, но во всяком случае гостиница не произвела на меня благоприятного впечатления. А может быть, роковую роль сыграла вывеска, растянувшаяся во всю длину фасада, с буквой под каждым окном, отчего постояльцы, выглядывавшие из них, имели чрезвычайно нелепый вид. Да и слово «трезвость» всегда ассоциировалось для меня с сухарями и жиденьким чаем. Такую вывеску нельзя было назвать заманчивой. Впрочем, этой гостинице больше всего пошла бы вывеска «Полное воздержание», ибо ничто в ней не пьянило и не чаровало чувства. Ее зодчий, несомненно, был певцом уныния. Величиной она настолько превосходила остальные дома поселка, что уже не казалась уютным убежищем от тьмы и непогоды. Она была по-неприятному новой. В ней еще стоял запах лесной сырости, подперченный сосновым ароматом. Оскверненная, но не покорившаяся природа все еще исходила круглыми липкими слезками смолы на дверных и оконных наличниках. Мне пришло в голову, что жить здесь – все равно что жить под открытом небом. Когда я вошел, из длинного зала высыпали постояльцы и принялись жевать, курить и нюхать табак, очевидно, чтобы избавиться от какого-то неприятного вкуса во рту. Трое-четверо поспешили устроиться у камина и, закинув ноги на стул соседа, с безмолвной покорностью отдались ощущению тяжести в желудке. Памятуя о давешнем пироге, я отклонил приглашение хозяина поужинать, однако послушно побрел за ним в гостиную. Содержатель гостиницы был великолепным и весьма бородатым образчиком животной натуры. Он напомнил мне не то персонаж, не то строку из какой-то пьесы. И, сидя у огня, я молча пытался сообразить, что бы такое это могло быть, и уже пробирался прихотливыми тропинками памяти в запутанное прошлое, когда в дверях показалась худенькая невысокая женщина и, тяжело опираясь о косяк, позвала усталым голосом:
– Муженек!
Хозяин повернулся к ней, и тут-то перед моим мысленным взором вспыхнуло искомое воспоминание, одна строчка белых стихов. Она гласила: «Две души с единой мыслью, два сердца, что бьются, как одно».
Да, это были Ингомар и Партения [28]28
Главные действующие лица немецкой пьесы «Варвар Ингомар», которая пользовалась в Америке большим успехом.
[Закрыть], его жена. Я тут же придумал трагедии новый финал. Ингомар увез Партению обратно в горы и открыл гостиницу для германцев, обитавших там в значительном числе. Бедняжка Партения преждевременно увяла, выполняя всю черную работу «без прислуги». Она обзавелась двумя «юными варварами»: сыном и дочерью. Она поблекла, но все еще была красива.
Я сидел и беседовал с Ингомаром, который, казалось, чувствовал себя здесь отлично и поведал мне несколько историй в германском духе, одинаково подобающих и этой глуши и этому дому. Как он, Ингомар, убил медведя, настоящее страшилище, и шкура этого, значит, медведя висит теперь над его кроватью. Как он, Ингомар, убил с десяток оленей, а Партения расшила и украсила шкуры – «одежке этой и сносу нет». Как он, Ингомар, убил с десяток «краснокожих», а его самого чуть было не скальпировали. Все это излагалось с простодушием, сугубо извинительным в варваре, хотя грек, кривя губы, и объявил бы это «враньем». И, вспомнив истомленную Партению, я впервые подумал, что ей, пожалуй, следовало бы выйти за старика грека. Тогда бы она по крайней мере хорошо одевалась. Тогда бы она не расхаживала в шерстяном платье, хранящем ароматы всех обедов за минувший год. Тогда бы ей не пришлось прислуживать непричесанной за столом. Тогда бы двое детей не цеплялись грязными ручонками за ее подол, изо дня в день низводя ее все ниже и ниже. Наверное, столь бессердечные и непристойные мысли внушил мне пирог, так что я поднялся и сообщил Ингомару о своем намерении лечь спать. В сопровождении грозного варвара и пылающей сальной свечки я поднялся на второй этаж в отведенную мне комнату. Это был единственный отдельный номер на всю гостиницу, сообщил он мне, и предназначался для супружеских пар, но так как им еще ни разу никто не воспользовался, то он и был пока меблирован лишь наполовину. И действительно, одна стена была обита сукном, а другая зияла щелями. По комнате гулял ветер, неизменно обрушивающийся на Уингдэм каждую ночь. Оконная рама была явно мала для вмещавшего ее проема и отчаянно стучала. Все в этом помещении наводило уныние и тоску. Перед тем как распрощаться со мной на ночь, Ингомар притащил пресловутую медвежью шкуру и, бросив ее на мрачный одр, возвышавшийся в углу, высказал предположение, что уж теперь-то я не замерзну, а засим пожелал мне спокойного сна. Я разделся, причем свечу задуло в самой середине этой церемонии, забрался под шкуру и попытался уснуть.
Но это мне не удалось. Я слышал, как ветер разгуливал по горному склону, как он раскачивал ветви меланхолических сосен, а затем врывался в дом и стучал во все двери. Иногда сквозняки разметывали мои волосы по подушке, нашептывая что-то невнятное. Смолистые бревенчатые стены, казалось, вот-вот пустят ростки, и даже под шкуру забиралась промозглая сырость. Я чувствовал себя, как Робинзон Крузо, когда он устраивался на ветках своего дерева и втаскивал за собой лестницу, или как младенец из детской песенки [29]29
Имеется в виду английская колыбельная песня «Спи, мой маленький, на верхушке дерева».
[Закрыть]. После получасового бодрствования я уже горько сожалел, что остался ночевать в Уингдэме; через три четверти часа я раскаялся в том, что лег спать, а проворочавшись еще пятнадцать минут, встал и оделся. Я помнил, что в большой комнате топился камин. Может быть, он и теперь еще топится? Я открыл дверь и ощупью пробрался по коридору, где слышался храп германцев и свист ночного ветра. Не то спустившись, не то свалившись с лестницы, я наконец добрался до большой комнаты и увидел, что огонь в камине еще горит. Я пододвинул к нему стул, помешал головни носком башмака и, когда они вспыхнули ярче, с удивлением обнаружил, что рядом сидит Партения, покачивая на руках младенца весьма блеклого вида.
Я спросил, почему она полуночничает.
По средам она всегда дожидается прибытия почтовой кареты, а тогда будит мужа и устраивает пассажиров.
А она не устает?
Немножко. Но Эбнер (варвара, оказывается, крестили Эбнером) обещал будущей весной нанять ей прислугу, если дела пойдут хорошо.
Много ли у них постояльцев?
Столуется у них человек сорок, да еще приезжие; этих они пускают столько, сколько по силам обслужить ей и мужу. Но у него-то и кроме того хватает работы.
Какой же?
Ну, он дрова рубит и присматривает за фургонами торговцев.
Давно ли она замужем?
Десятый год. Двое у нее умерло: девочка и мальчик. А трое ничего, живут. Сам он из Иллинойса. А она из Бостона. Училась там. (В «Бостонской высшей женской школе» – геометрия, алгебра, немножко латыни и греческого.) Родители умерли. Приехала в Иллинойс одна, школьной учительницей. Познакомилась с ним… да-да… брак по любви. («Две души» и проч. и проч.) Поженились и уехали в Канзас. А оттуда через прерии в Калифорнию. Всегда подальше от цивилизованных мест. Ему так нравится.
Иногда ей хочется уехать на родину. Из-за детей. Чтобы дать им образование. Она сама их немножко учит, но времени из-за работы не хватает. Надеется, что мальчик пойдет в отца: станет таким же здоровым и сильным. Боится, как бы девочка не пошла в нее. Ей часто приходило в голову, что она не годится в жены пионеру.
Почему?
А она слабая; ей приходилось видеть в Канзасе, что жены его приятелей успевают сделать куда больше работы. Только он-то никогда не ворчал на нее и не жаловался: он очень добрый. («Две души» и проч.)
Я смотрел, как она сидит, задумчиво опустив голову на руку, а другой устало поддерживая жалкого, изможденного младенца, – грязная, неряшливая, измученная, и огненные блики играют на ее лице, уже поблекшем и немолодом, но все еще тонком и одухотворенном, подмечал в ее неопрятном облике черты, говорившие о хорошем рождении и воспитании, и никак не мог восхититься добротой варвара. Заметив мое сочувствие, она осмелела и рассказала, как мало-помалу поборола в себе то, что считала слабостями, привитыми ей воспитанием, но в конце концов обнаружила, что и это не помогает ей справляться с трудностями новой для нее жизни. Рассказала, как, очутившись в пограничной глуши, навлекла на себя ненависть соседок, объявивших ее «гордячкой» и «образованной», и как из-за этого приятели стали смотреть косо на ее возлюбленного супруга. Рассказала, как он, отчасти повинуясь бродяжническому инстинкту, а отчасти по другим причинам, отправился с ней в Калифорнию. Она описала это невыразимо тягостное путешествие, оставившее после себя самые грустные и унылые воспоминания – только бесконечная однообразная равнина, а на ней небольшая пирамида, сложенная из камней: детская могилка. Она рассказала, как заметила, что маленький Уилли тает с каждым днем. Как сказала об этом Эбнеру, но он, мужчина, конечно, ничего не понимал в детях и только отмахнулся от ее тревог: у него ведь хватало забот со стадом. И вот, когда они проехали Суитуотер, она как-то вечером шла рядом с фургоном, глядела на небо на западе и вдруг услышала, как тихий голосок позвал: «Мама!» Она заглянула в фургон, но Уилли крепко спал, и ей не захотелось его будить. Только еще через несколько минут тот же голосок опять позвал: «Мама!» Тогда она забралась в фургон, наклонилась над ним, почувствовала на лице его дыхание, нежно укрыла его и снова устало зашагала рядом, моля бога о его выздоровлении. И вот она поглядела на небо и снова услышала, как тот же голос сказал: «Мама!» И тут с неба скатилась большая яркая звезда и погасла. Она сразу поняла, что это значит, и бросилась в фургон – только для того, чтобы прижать к своей усталой груди заострившееся холодное личико.
При этих словах она закрыла глаза худыми красными руками и несколько мгновений хранила молчание. Вокруг дома завывал ветер и отчаянно ломился в дверь, а из соседней комнаты, где на своем ложе из шкур почивал Ингомар, доносилось мирное похрапывание.
Но, конечно, храбрость и сила ее мужа всегда служили ей надежной защитой от оскорблений и обид?
О да! Когда Ингомар с ней, она ничего не боится. Но только она очень нервная и один раз страшно перепугалась.
Как же это произошло?
Они только что приехали в Калифорнию. Тогда они держали трактир и торговали спиртным. Ингомар – человек очень общительный и пил со всеми посетителями, чтобы не прослыть гордецом, да и торговля так шла бойчее; только Ингомар пристрастился к спиртному, а голова-то у него была не очень крепкая. И вот как-то вечером в буфете собралась буйная компания; она зашла туда и попробовала увести мужа, но ей только пришлось терпеть грубые ухаживания пьяных весельчаков. А когда она наконец увела его к ним в спальню, где ждали испуганные дети, он сразу повалился на кровать в тяжелом оцепенении, так что она даже подумала, что ему в вино что-то подсыпали. И она просидела с ним рядом всю ночь, а под утро услышала в коридоре шаги и, посмотрев па дверь, увидела, как щеколда медленно заходила вверх-вниз, словно кто-то пытался ее открыть. Она стала будить мужа, трясти его за плечи, а он не просыпался. Дверь начала медленно подаваться в верхней своей части (снизу-то был еще засов), словно на нее кто-то навалился всем телом, и в щель просунулась рука. И тут она во мгновение ока пригвоздила эту руку к стене ножницами (своим единственным оружием). Но кончик сломался, и неизвестный страшно выругался и сбежал. А мужу она ничего не рассказала, потому что боялась, как бы он не убил этого человека; но только у них здесь как-то остановился проезжий, а она подавала ему кофе и увидела у него на тыльной стороне руки странный такой треугольный шрам.
Она все еще рассказывала, а ветер все еще выл, и Ингомар все еще храпел на своем ложе из шкур, как вдруг с дальнего конца незастроенной улицы донесся крик, застучали копыта, загремели колеса. Прибыла почтовая карета. Партения с блеклым младенцем на руках бросилась будить Ингомара, и сразу же передо мной возник бравый почтальон, назвал меня по имени и предложил хлебнуть из таинственной темной бутылки. Лошадей скоро напоили, бравый почтальон вручил пакеты, и, попрощавшись с Партенией, я забрался в карету и тут же уснул, чтобы увидеть во сне, как я приезжаю в гости к Партении и Ингомару и как меня усердно потчуют пирогом, что продолжалось, пока я не проснулся на следующее утро уже в Сакраменто. Иной раз мне кажется, что все это было кошмаром, навеянным тяжестью в желудке, но стоит мне побывать на этой трагедии и услышать благородные излияния относительно «двух душ» и прочее, как я сразу вспоминаю Уингдэм и бедняжку Партению.
Перевод И. Гуровой
НАВОДНЕНИЕ НА БОЛОТЕ
Уныло и мрачно прибрежное болото Дедлоу Марш после прилива. Топкая низинная поверхность, вялые черные омуты, извилистые течения, скользкими угрями ползущие к заливу, – вот что такое Дедлоу Марш. Мрачно торчат из гнилой воды метелки болотной осоки, источая резкий запах прели и водорослей. Вздумай вы предаться игре воображения, хотя унылое плоское однообразие топи отнюдь к этому не располагает, – неровная граница последнего прилива, отмеченная гниющими остатками всего того, что занесло и кинуло сюда море, навеет печальные мысли об иссякшей силе наступавшей воды и о неизбежности ее возвращения, и даже яркое сиянье солнца не сможет рассеять этих мрачных размышлений. И луговины, где земля потверже и трава погуще, кажется, подавлены той же мыслью и не торопятся зазеленеть всерьез, откладывая это до тех пор, пока не будут произведены осушительные работы. Невольно можно подумать, что ягоды клюквы были от природы сладкими, но испортились и безнадежно скисли от неумеренной каждодневной поливки холодной водой.
Голос Дедлоу Марш также печален и уныл. Заунывное уханье выпи, пронзительный свист кроншнепа, резкий крик взлетающей казарки, торопливое брюзжанье чирка, сварливое курлыканье вспугнутого журавля и однообразная жалобная песня ржанки – все это нельзя выразить словами. Да и вид этих пернатых не вселяет бодрости и не радует глаз. Грустно выглядит голубая цапля; она стоит по колено в воде и простужается, совершенно не думая о последствиях, к которым приводят промокшие ноги. Под стать ей и мрачный кроншнеп и унылая ржанка, вместе с нею предается самоубийственным размышлениям и угрюмый бекас, и бесстрастный зимородок, этот Марий пернатого царства, созерцающий бескрайнюю пустыню, и черный ворон, все время летающий взад-вперед над болотом, видимо, не в силах решить, начался ли наконец отлив, и удрученный сознанием того, что, как он ни старайся, все равно не сможет дать ответа. Да, птицы Дедлоу Марш не радуют глаз; напротив, с первого взгляда ясно, что угрюмое болото плохо сказывается на них. Они только и ждут наступления перелетной поры: взрослые с чувством облегчения и удовлетворения, молодые и неопытные с надеждой на необыкновенные приключения. Но если болото Дедлоу Марш безрадостно во время отлива, то посмотрели бы вы на него, когда полный прилив неистовствует со всей силой: сырой, пронизывающий ветер несется с моря над холодной, сверкающей поверхностью затопленного болота, словно прилив в воздухе. Стальными отблесками отсвечивают течения и водовороты; огромные, обросшие раковинами стволы упавших деревьев снова поднимаются кверху, покачиваясь на воде и появляясь то тут, то там в своем печальном и бесцельном плавании, как легендарный Вечный Жид, пока с отливом морской воды они вновь не окажутся на том же самом месте.
Медленно проплывают лоснящиеся дикие утки, не оставляя на поверхности воды ни ряби, ни бороздинки. Посмотрели бы вы на эту картину, когда туман, который пришел с приливом, застилает голубизну в высоте, подобно тому, как вода поглощает зелень внизу, а гребцы, заблудившиеся в тумане, все еще безнадежно работают веслами и вздрагивают, когда им кажется, что лодку хватают за киль лапы водяного, или отшатываются от густой травы, плывущей по воде, словно волосы утопленника, и по этим признакам они догадываются, что их отнесло на Дедлоу Марш и что им предстоит провести здесь ночь, мрачную ночь. Если вы видели все это, вы получили некоторое представление о Дедлоу Марш в часы прилива.
Мне вспоминается одна история, связанная с таким приливом. Она неизменно возникает у меня в памяти, когда мне приходится подолгу охотиться на Дедлоу Марш. Этот случай был коротко описан в местных газетах, но я слышал этот рассказ во всех его красочных подробностях из уст главного действующего лица. Боюсь, что не сумею передать эту историю с той выразительностью и своеобразным колоритом, которые так присущи женскому повествованию, ибо рассказчиком была женщина. Постараюсь передать хотя бы суть дела.
Она жила на длинной песчаной косе, между огромным болотом Дедлоу Марш и довольно широкой рекой, которая в четырех милях оттуда впадает в небольшой залив Тихого океана. Жилищем ей служила бревенчатая хижина на толстых сваях, всего на несколько футов выше уровня болота. Стояла она милях в трех от ближайшего селения, расположенного на берегу реки. Муж этой женщины был лесоруб – выгодная профессия в округе, где занимаются главным образом обработкой древесины.
Была ранняя весна. При высоком приливе муж пустился сплавлять на другой берег залива обычную партию леса. Стоя на пороге хижины и провожая его, она заметила, что небо на юго-востоке зловеще нахмурилось. И ей вспомнилось, как муж говорил своим спутникам, что им нужно добраться до цели раньше, чем разразится шторм. В эту ночь началась такая страшная буря, какой она никогда в жизни не видывала. В лесу у реки повалило несколько деревьев, и ее хижина раскачивалась, как колыбель ее ребенка.
Несмотря на шторм, бушевавший за окнами, она знала, что ей непогода не страшна, потому что человек, которому она вверила свою судьбу, сам, своими собственными сильными руками сколотил их жилище, да он и не оставил бы ее одну, если бы ей угрожала опасность. Уверенная в этом и занятая домашними хлопотами и заботами о больном ребенке, она не думала о погоде и надеялась только, что муж благополучно добрался со своими бревнами до отдаленной Утопии. Но еще днем, выйдя покормить кур и присмотреть за коровой, она обратили внимание на то, что вода поднялась до самой ограды садика и рев прибоя на южном берегу отчетливо доносится за несколько миль. Тогда ей подумалось, что хорошо бы с кем-нибудь посоветоваться, и, если бы не буря, расстояние и размытая дорога, она взяла бы ребенка и пошла к Рикменам, своим ближайшим соседям. Но ведь муж мог вернуться в бурю, промокший до костей, некому было бы о нем позаботиться, да к тому же ей не хотелось лишний раз подвергать риску здоровье и без того простуженного ребенка.
В этот вечер, как она потом говорила, ей почему-то совсем не хотелось спать или хотя бы прилечь. Буря немного утихла, но она все «сидела и сидела» и даже пробовала читать. Не знаю, что читала бедная женщина – священное писание или какой-нибудь вовсе не благочестивый журнал, скорее последнее, – только вскоре она почувствовала, что строчки плывут у нее перед глазами и получается путаница. Она бросила чтение и обратилась к более дорогой для нее книге, которая лежала рядом, в колыбели, с незапятнанным, белым, нетронутым титульным листом, и попыталась мысленным взором проникнуть в ее таинственное будущее. Так сидела она, покачивая колыбель, и все думала обо всем и обо всех, а спать ей так и не хотелось.
Было почти двенадцать часов, когда она наконец, не раздеваясь, легла. Долго ли она спала, она не помнит, но проснулась она оттого, что у нее перехватило дыхание: оказалось, что она стоит посреди комнаты, дрожа всем телом, прижимая к груди ребенка, и «что-то говорит». Ребенок плакал и всхлипывал, она прошлась по комнате, чтобы успокоить его, как вдруг услышала легкое царапанье в дверь. Она с опаской приоткрыла ее и обрадовалась, когда увидела, что это только Пит, их старый пес. Он медленно вполз в комнату, оставляя позади себя лужи воды. Ей хотелось выглянуть наружу; не то чтобы у нее теплилась надежда на возвращение мужа, а просто посмотреть, что там происходит. Но ветер так бешено рванул дверь, что она ее еле-еле удержала. Потом она немного посидела, потом походила по комнате, потом прилегла. Кровать стояла у самой стены, и раза два или три ей послышалось, как что-то скребется по доскам хижины, словно ветки дерева. Затем послышалось какое-то бульканье, совсем такой же звук, «какой делает маленький, когда глотает». Она приподнялась и села на кровати. Только теперь она заметила, как что-то медленно ползет от задней двери к середине комнаты. Это что-то, сначала не шире ее мизинца, расползалось и расползалось, пока наконец не покрыло весь пол хижины. Это была вода.
Женщина бросилась к передней двери и распахнула ее – ничего, кроме воды; подбежала к задней двери и распахнула ее – ничего, кроме воды; распахнула окно – ничего, кроме воды. Она вспомнила, как однажды муж говорил ей, что морской прилив неопасен, потому что он наступает и отступает в свой срок и люди могут предвидеть его движение, и что он предпочитает жить у залива, а не у реки, которая в любой момент может выйти из берегов. Но прилив ли это? Она снова подбежала к задней двери и бросила в воду щепку. Щепка медленно поплыла в сторону залива. Потом женщина зачерпнула рукой воды и попробовала глоток. Вода была пресная, ни капельки соли. Значит, это река, а не прилив!
И в эту страшную минуту, благодарение господу, она не потеряла сознания и не упала. Казалось, какая-то высшая сила поддержала ее и не дала упасть. Страх как рукой сняло, и она перестала дрожать. С этой минуты, несмотря на все испытания ужасной ночи, она ни разу не потеряла самообладания.
Она выдвинула кровать на середину комнаты, поставила на нее стол, а сверху – колыбель. Вода уже доходила ей до щиколоток и выше, а домик уже раза два покачнуло так, что распахнулись дверцы чулана. Потом она опять услышала, как что-то скребется и толкается в стену хижины. Выглянув в окно, она увидела, что это было вырванное с корнями большое дерево, прежде оно лежало на дороге к пастбищу. Теперь оно приплыло к самому дому. К счастью, дерево плыло не так быстро, как текла вода; его длинные корни волочились по земле. Если бы оно со всего размаху налетело на хижину, никакие гвозди и болты, вбитые в сваи, не смогли бы выдержать этот удара. Пес вскочил на ствол и прильнул всем телом к его сучковатой поверхности. Примостившись у самых корней, он дрожал и жалобно скулил. В душе женщины блеснул луч надежды. Она сдернула с постели теплое одеяло, завернула в него ребенка и пробралась по воде к двери. Когда дерево опять ударилось о стену с такой силой, что домик покачнулся и затрещал, она вскочила на ствол. С божьей помощью ей удалось удержаться на его скользком стволе, и, обхватив одной рукой корни, она другой крепче прижала к груди стонущего ребенка. У крыльца что-то затрещало, и вся передняя стена дома, из которого она только что вышла, накренилась вперед и рухнула, как коровы становятся на колени перед тем, как лечь; и в ту же минуту огромное мамонтовое дерево повернулось и уплыло, унося в темноту свой живой груз.
Несмотря на волнение и грозящую опасность, несмотря на то, что ребенок все плакал и ей приходилось его успокаивать, несмотря на ветер, свистящий в лицо, на неустойчивость положения на скользком стволе, она нашла в себе силы бросить последний взгляд на свое покинутое и размытое жилище. Она теперь удивляется, какие глупые мысли приходили ей тогда в голову. Например, она подумала, что напрасно не переоделась сама и не надела на ребенка его лучшее платье, потом стала молиться о том, чтобы домик ее сохранился и мужу было где отдохнуть, когда он вернется, – а как он узнает, что с ней и с ребенком? При этой мысли она чуть не потеряла сознание. Но ей некогда было предаваться отчаянию: когда длинные корни ее ковчега наталкивались на преграду, весь ствол делал пол-оборота, и она дважды погружалась в черную воду. Ее все время беспокоил пес: он с воем метался взад и вперед по стволу, пока при новом толчке не соскользнул в воду. Некоторое время он плыл рядом, и женщина даже пыталась помочь бедному животному вскарабкаться на дерево, но пес был такой «глупый» и так бился в воде, что все попытки спасти его оказались тщетными, и вскоре она навсегда потеряла его из виду. Теперь женщина с ребенком осталась совсем одна. Огонь, который еще несколько минут горел в опустевшей хижине, вдруг погас. Она уже не знала, куда плывет. Вдали показались смутные очертания белых дюн на косе, и она поняла, что дерево плывет по течению реки. Прилив заметно слабел; она, очевидно, очутилась в том месте, где течение разлившейся реки сталкивалось с поднимавшимися морскими водами, и теперь ей грозила опасность с отливом быть унесенной в открытое море или оказаться затертой плавающими бревнами. Если же опасность эта ее минует и река снесет ее в залив, у нее была надежда зацепиться за кустарник у самого устья и здесь переждать до света. Иногда ей казалось, что она слышит, как доносятся с реки голоса и крики людей, мычание коров и блеяние овец. Потом опять наступала тишина, и она слышала только звон в ушах да биение своего сердца. К этому времени она стала чувствовать, что продрогла до мозга костей и так оцепенела от неловкого положения, что едва может двигаться. Ребенок плакал, когда она давала ему грудь, и она поняла, что у нее пропало молоко. Это ее так испугало, что она закрылась платком и в первый раз горько заплакала.
Когда она снова подняла голову, гул прибоя слышался уже позади. Она догадалась, что дерево опять повернулось. Набрав в рот воды, чтобы промочить горло, она почувствовала, что вода соленая, как ее слезы. Но это ее обрадовало: она поняла, что плывет по спадающее воде морского прилива. Потом ветер стих и кругом воцарилась глубокая, гнетущая тишина. Не слышалось даже журчания воды по бокам огромного шероховатого дерева, все было объято мраком и безмолвием. Она заговорила с ребенком, чтобы услышать собственный голос и убедиться, что она не потеряла дар речи. Странная мысль не оставляла ее: она думала о том, как, должно быть, ужасна была та ночь, когда Ноев ковчег плыл над Араратом, а все живое было погребено на дне безмолвном водной пустыни. Она думала и о моряках, цепляющихся за обломки разбитого корабля, и о несчастных женщинах, привязанных к плотам и погибших в пучине жестокого моря. Она хотела поблагодарить бога за свое чудесное спасение и оторвала взгляд от ребенка, который тревожно спал на ее груди. Вдруг на юге блеснул яркий свет, вспыхнул, и замерцал, и снова вспыхнул. Сердце у нее забилось под холодной щечкой ребенка. Это был маяк у входа в залив. Не успела она прийти в себя от удивления, как дерево зацепилось за дно, покачнулось, потом еще немного протащилось вперед и остановилось. Она опустила руку в воду и почувствовала, как вода, тихо журча, течет мимо. Дерево лежало на земле. Судя по положению маяка и гулу прибоя, оно остановилось на Дедлоу Марш.
Если бы не ребенок, который был совсем простужен и кашлял, если бы в ее груди не иссяк нежный источник, она считала бы себя окончательно спасенной. Но теперь все представлялось ей в самом печальном и мрачном свете. Вода быстро убывала. Оглашая воздух пронзительным криком, над ее головой взвилась огромная стая черных казарок. Потом, кружась с печальным свистом, прилетели ржанки и серым облаком бесстрашно опустились на ствол. Цапля с негодующим криком покружилась над ее головой, потом окунула свои длинные ноги в воду всего в нескольких ярдах от нее. Но самым необычайным оказался прилет хорошенькой белой птицы, чуть побольше голубя и похожей на пеликана. Но это был не пеликан. Птичка все время делала круги над ее головой и наконец села на один из корней дерева у ее плеча. Женщина протянула руку и погладила птицу по изящной белой шейке, но та и не шелохнулась. Птица сидела долго, и женщина подумала, что хорошо бы приподнять ребенка и показать ему птичку. Но когда она захотела его приподнять, она почувствовала, что он совсем холодный. Заглянула ему в лицо и, видя, что глаза его с коротенькими ресницами закрыты и обведены синими кругами, она громко вскрикнула, птица испугалась и улетела, а женщина потеряла сознание.
Да, это было самое худшее, по крайней мере для нее. Когда она очнулась, солнце стояло высоко в небе, а вокруг расстилалось болото с низкой стоячей водой. Кругом слышались неясные звуки гортанной речи. Ослабевшая и изнемогающая, спасенная мать лежала возле костра, разведенного на болоте. Неподалеку сидела, раскачиваясь из стороны в сторону, старая индианка и напевала индейскую колыбельную. Первая мысль матери была о ребенке, но она не успела еще выговорить ни слова, когда к ней подошла молодая индианка, как видно, тоже мать, и, догадываясь о ее желании, поднесла ее ребенка, бледненького, но живого. Он лежал, туго спеленатый, точь-в-точь в такой же забавной колыбельке, сплетенной из ивовых прутьев, в какой спал ребенок молодой индианки. Мать засмеялась и заплакала. А когда обе индианки, старая и молодая, с улыбкой, открывавшей большие белые зубы, и сверкая черными глазами, сказали ей: «Будет скоро здоров беленький мауитча» и «Муж скоро придет», – ей от радости захотелось расцеловать их смуглые лица. А случилось все вот как: индианки расхаживали по болоту и собирали в корзинки болотную ягоду. Вдруг старшая заметила неподалеку трепещущую по ветру юбку. Соблазненная возможностью раздобыть себе новый наряд, она подошла ближе и тут-то заметила белую женщину с ребенком. Можете не сомневаться, что индианка получила юбку. Но когда пришел наконец он, постаревший от тревоги, казалось, на целый десяток лет, и бросился к ней, она опять потеряла сознание, и им пришлось на руках отнести ее в челнок. Представьте себе, что он ничего не знал о наводнении, а услышал о нем впервые от индейцев в Утопии и по описанию понял, что несчастная – его жена.